Москва, 1922
Просторная клетка занимала треть лаборатории. В углу стоял толстый обрубок дубового ствола с большим дуплом. С сетчатого потолка свешивались веревки разной длины, с кольцами, узлами, жердочками. Вдоль решеток тянулись перекладины. На одной из них сидела маленькая лохматая обезьянка. Рыжая длинная шерсть отливала золотом. Обрамленное пышной гривкой продолговатое нежно-бежевое лицо с огромными карими глазами, аккуратным плоским носом приникло к решетке. Мармозетка смотрела на профессора, вытягивала мягкие губы трубочкой, словно хотела поцеловаться, издавала тонкие выразительные звуки.
– Папа, она узнает тебя, – сказала Таня, – у нее меняется выражение лица, когда ты входишь в лабораторию. Думаю, пора дать ей имя. Лева, Левушка. Как, подходит?
– Нет. Ей нужно дать женское имя.
– Но у нее грива, как у льва.
– Львом она никак не может быть. В крайнем случае, львицей. Но у львиц нет гривы.
– Прежние хозяева как-нибудь ее называли?
– Розалия, – произнес профессор протяжно, басом, – впрочем, это название всего подвида. В энциклопедии она обозначена как золотистая игрунка мармозетка розалия. Обитает на востоке Южной Америки. Предпочитает спать в дупле.
– Это я уже поняла, – хмыкнула Таня, – ты заставил Федора не только клетку для нее найти, но еще и особенное полено, с дуплом. Скажи, ты знал заранее, что она выживет?
– Разумеется, не знал. Но надеялся.
Обезьянка принялась энергично чесать лапой голову. Шелковая ярко-рыжая гривка была выбрита на макушке наподобие монашеской тонзуры.
– Не трогай, – сказал Михаил Владимирович, – расцарапаешь свои раны.
– Пап, перестань. Можно подумать, она понимает.
Обезьянка застыла, взглянула на Таню, скорчила обиженную гримасу, издала тихий, но пронзительный звук, вцепилась в решетку и слегка потрясла ее.
– Ты, мармозетка, со мной споришь? Желаешь выяснить отношения? Изволь, я готова. Давай поговорим, – Таня засмеялась. – Мармозетка Марго. Маргоша. Вот, имечко для тебя.
Последовал изящный прыжок, от перекладин к кольцу на веревке. Длинный пышный хвост взметнулся. Покачавшись на кольце, обезьянка вернулась на перекладину, уселась поудобней и принялась жестикулировать передними лапами. Прижала тонкие кисти к щекам, похлопала в ладоши и наконец изобразила открытые объятья, сопроводив их счастливой детской улыбкой.
– Да, папа, это тебе не крыса, – тихо сказала Таня, – она действительно все понимает. Во-первых, ей понравилось имя. Во-вторых, она просится на ручки. Сам виноват. Избаловал ее. Возишься с ней, как с младенцем.
– Может, поэтому она и выжила, – Михаил Владимирович открыл дверцу клетки. – Иди сюда, Маргоша. Только, пожалуйста, не хулигань.
Обезьянка прыгнула к нему на грудь, вскарабкалась на плечо и прижалась к щеке. Она была размером с белку, весила не больше фунта. С плеча она попыталась перебраться на голову, но профессор взял ее в руки и поднес к лампе.
– Ну, смотри, как все хорошо заживает, – сказал он, разглядывая аккуратный крестообразный шрам на выбритой макушке, – и шерсть отрастает, можно больше не подбривать. Скоро ты опять будешь красавицей.
Далеко в прихожей послышался звонок.
– Двенадцатый час. Кого это нелегкая принесла? – проворчала Таня и вышла из лаборатории.
Оставшись один, Михаил Владимирович вытащил фонендоскоп, стал слушать сердце обезьянки. Оно билось часто, тревожно. Он погладил шелковистую шерсть на спинке.
– Марго, бедная малышка, не я с тобой это сделал, не я, но все равно чувствую себя виноватым.
Обезьянка опять перебралась к нему на плечо и что-то быстро забормотала. За дверью послышались шаги. Профессор хотел посадить Марго назад, в клетку, но острые коготки крепко вцепились в джемпер.
– Добрый вечер, Михаил Владимирович. Простите за вторжение. А, старая знакомая, мармозетка. Смотрите-ка, жива и отлично выглядит.
На пороге стоял высокий худой человек. Большелобое лицо с правильными тонкими чертами, с жесткой линией рта было страшно бледным. Щеки ввалились, темно-карие глаза казались огромными. Черная, стянутая в талии ремнем косоворотка, брюки, заправленные в сапоги, выглядели на нем театральным костюмом, будто постаревший, иссушенный долгим туберкулезом мальчик из дворянской семьи нарядился пролетарием для любительского спектакля.
– Здравствуйте, Глеб Иванович. Что-нибудь случилось?
– Нет-нет, не волнуйтесь. Просто хочу вас кое с кем познакомить.
– Глеб Иванович, опять? Зачем? – профессор жалобно улыбнулся. – Я страшно занят, устаю, мне совершенно некогда вести эти странные разговоры о магической подземной энергии, чтении мыслей на расстоянии, таинственной Шамбале, стране вечного коммунизма. Да и сил нет. Я старый, мне надо высыпаться, чтобы полноценно работать.
– А, вас замучил товарищ Дельфийский?
– Замучил. Является без приглашения, каждую неделю, со своими пифиями. Знаете, я все время путаюсь в них. Старшую, кажется, зовут Стефания. А молоденькие обе Клавдии.
– Наоборот, – рассмеялся гость. – Две Стефании, Клавдия одна. Но вы можете к каждой обращаться пифия. Они отзываются. Скажите, неужели все, что говорит Дельфийский, – бред?
– Все, что этот господин говорит, все, что он делает, не стоит вашего внимания, Глеб Иванович. Мне кажется, ему нужна помощь хорошего психиатра. И его пифиям тоже.
– Да, грустно, однако вам придется сегодня немного потерпеть общество товарища Дельфийского и его пифий. Все четверо уже сидят у вас в гостиной, а с ними еще один человек. Психиатр. Надеюсь, что хороший.
Пока они беседовали, Марго мирно заснула на плече профессора. Гость подошел, ласково погладил рыжую гривку. Именно он, Глеб Иванович Бокий, начальник спецотдела ВЧК, несколько месяцев назад принес Михаилу Владимировичу умирающую обезьянку. У нее была страшная, кровоточащая рана на голове. Бокий рассказал, что некто, возомнивший себя хирургом, решил пересадить бедной зверушке человеческий гипофиз. Обезьянке удивительно повезло. Сотрудники ВЧК явились с обыском именно в тот момент, когда некто собирался вскрыть зверьку череп. Делалось это без наркоза. Никто не знал, сколько давать обезьянке хлороформа. Во время допроса он заявил, что его вдохновили опыты профессора Свешникова.
– Иногда наша организация арестовывает и настоящих злодеев, не только безобидных обывателей, – гордо заметил Бокий.
– Ну, вряд ли вы этого некто арестовали за издевательство над обезьянкой.
– Разумеется, мы пришли к нему по иной причине. Гипофиз он вытащил у живого человека, у своего бывшего любовника, скромного молодого телеграфиста. Беднягу спасти уже никак не удастся, так пусть хотя бы обезьянка выживет. Конечно, следовало бы отнести зверушку к ветеринару. Но квартира, в которой все это произошло, прямо над вами, и я решил, что не стоит терять время.
Не так страшна была рана, как шок, который пришлось пережить мармозетке. Некто, возомнивший себя хирургом, был спиритом по фамилии Бубликов. Михаил Владимирович иногда встречался с верхним соседом, но не мог представить, что творится в его квартире.
– Да, мармозетка, безусловно, выздоровела, – сказал Бокий, – как вам удалось ее спасти?
– Исключительно лаской и заботой. Кстати, ее зовут Марго.
– Подходящее имя. Как думаете, сколько ей лет?
– Понятия не имею. Я привык общаться с крысами, кроликами, морскими свинками. Про обезьян ничего не знаю.
– Арестованный злодей сообщил, что мармозетка очень старая, ей одиннадцать лет, а средняя продолжительность жизни у этого подвида не более десяти, – задумчиво произнес Бокий, – помнится, у нее была тусклая, сваленная шерсть. А теперь шелковая, блестит. Что вы так тяжело вздохнули, Михаил Владимирович?
– Ничего, Глеб Иванович. Пойдемте к гостям.
Москва, 2007
Вечером в своем просторном кабинете на верхнем этаже стеклянной офисной башни Петр Борисович Кольт остывал после тяжелых переговоров. Давний приятель, губернатор Вуду-Шамбальского автономного округа Герман Ефремович Тамерланов, только что выкатился, оставив Петра Борисовича раздраженным, растерянным и таким усталым, словно это была не дружеская беседа, а разгрузка товарных вагонов.
Тамерланов уговаривал Кольта вложить солидную сумму в некое новорожденное общественно-политическое движение, имеющее пока условное название ПОЧЦ (Партия общечеловеческих ценностей).
– Петр, ты разве не видишь, что творится? Идет целенаправленное совращение, растление нации. Наркотики, СПИД, крушение семьи, падение рождаемости. Интернет забит порнографией. Утюг включаешь, оттуда лезет какой-нибудь пидор, песни поет, пропагандирует свое утонченное мировоззрение.
Петр, с этим надо что-то делать, иначе будущего не будет! Мы, элита бизнеса и политики, обязаны объединиться для борьбы со всякой нечистью, потому что если не мы их, то они – нас.
Первые двадцать минут Петр Борисович терпеливо слушал пылкий монолог Тамерланова, только один раз не выдержал, перебил, задал вопрос, как часто Герман включает утюг.
В ответ губернатор весело расхохотался.
– Отличный вопрос, Петр. В последний раз это было в детстве. Я хотел погладить пионерский галстук и чуть не спалил квартиру.
В том, что Тамерланов решил заняться борьбой за нравственность, ничего удивительного не было. Бессменный хозяин вуду-шамбальских степей обладал феноменальным чутьем. Его ноздри улавливали легчайший ветерок, запах пыли прежних декораций, которые вроде бы еще никто не собирался менять на политической сцене. Если Тамерланов говорил, что нужно именно сегодня выращивать и кормить новое парламентское лобби, значит, завтра будет уже поздно. Финансирование партии, которая не выдвигает никакой политической программы, а печется о главном и вечном – отличный вариант, особенно в свете грядущего мирового экономического кризиса, о котором уже шепчутся в деловых кругах.
– Это можно повернуть как угодно. Вправо, влево, вниз, к массам, вверх, к элите. Это никого ни к чему не обязывает, и охотно пойдут все. Актеры, музыканты, писатели, ученые. Борьба за нравственное здоровье будущих поколений – что может быть выше и чище? Кто посмеет возразить?
«Посмеют, еще как посмеют», – хотел сказать Петр Борисович, но вместо этого машинально кивнул.
– Кстати, ПОЧЦ поможет заткнуть всю эту сволочь, которая травит тебя в Интернете, – бодро продолжал Тамерланов.
Кольт вздрогнул. Чуть не спросил: «Откуда ты знаешь?» – но сдержался, шевельнул бровями и равнодушно уточнил:
– Прости, кого заткнуть?
– Ой, ладно, не прикидывайся, – Герман подмигнул, подхихикнул, махнул рукой, – это ты своей пресс-службе можешь рассказывать, что тебе по фигу, а меня стесняться не надо. Представляю, как они тебя достали. Хочется взять пулемет и ды-ды-ды!
Вот с этим «ды-ды-ды» Петр Борисович был вполне согласен. Пулеметная очередь действительно грезилась ему, звучала в голове, как музыка. В последнее время имя его постоянно мелькало в желтой прессе, в Интернете, как будто плотину прорвало. Появлялось множество его фотографий в самых безобразных ракурсах. Где столько нащелкали? И комментарии к ним отвратительные. На глазах рождалась и расцветала причудливая мифология о его жестокости, подлости, лживости, вероломстве, содомском разврате. Незаконнорожденные дети. Брошенные жены. Соблазненные им в извращенной форме несовершеннолетние девственницы. Коварно обманутые партнеры по бизнесу. Хор самозванцев звучал в виртуальном пространстве, голоса множились. Нашелся даже сумасшедший аноним, уверявший, будто совершил по заказу Петра Борисовича дюжину зверских убийств.
Глава пресс-службы, умная, хладнокровная Ольга Евгеньевна пожимала плечами:
– Слишком абсурдно для целенаправленной кампании. Мы же не станем отлавливать каждого виртуального идиота и подавать на него в суд за клевету. Просто не читайте, и все. Оно само утихнет. Найдут следующую жертву. Это, знаете ли, такая нездоровая публика. Они получают сладострастное удовольствие, поливая грязью богатых, знаменитых и успешных людей.
Петру Борисовичу давно уж хотелось в ответ полить их, сладострастных анонимов, пулеметным огнем. Самое скверное, что он не мог удержаться и почитывал эту мерзость. Знал, как это унизительно и вредно для здоровья, однако продолжал украдкой, втайне от самого себя, бродить по блогам, влезать в чаты. Ему казалось, что тысячи людей ненавидят его. Даже проблемы грядущего мирового финансового кризиса и мрачные прогнозы падения цен на нефть волновали его меньше, чем эта пристальная, бескорыстная и безвозмездная ненависть.
– Я тебя отлично понимаю, Петр, – произнес Тамерланов с мягкой дружеской улыбкой. – Сам проходил. Они мне, можно сказать, жизнь сломали.
Внезапно он перестал улыбаться, губы задрожали, в раскосых глазах блеснули слезы. Переход от улыбки к слезам показался слишком быстрым, чуть-чуть неестественным.
– Ты чего? – удивился Кольт.
– Ничего, извини, – Тамерланов всхлипнул и высморкался, – помнишь Машу?
Петр Борисович, безусловно, помнил.
Степь. Темная точка на горизонте, которая стремительно приближалась, стала всадником в облаке пыли, а потом оказалась всадницей, изящной тридцатилетней женщиной, русоволосой, с темным от пыли лицом. Только глаза и зубы блестели.
Да, Петр Борисович помнил Машу. Пару лет назад ради нее Тамерланов разогнал свой многонациональный гарем. Сиял от счастья, уверял, что кроме нее никто ему не нужен. Но она исчезла куда-то, ее место рядом с губернатором заняли безликие модели, и Кольт все не решался спросить, что случилось.
– Ей стали приходить письма и картинки по электронной почте. Каждый день она включала компьютер и узнавала обо мне что-то новое. Нет, вначале она не верила, смеялась. Потом перестала смеяться. Хмурилась, задавала вопросы. Знаешь, есть такая древняя китайская казнь. Капает вода на макушку. Кап, кап. Всего лишь водичка. Не кислота, не раскаленный свинец, совсем не больно, однако человек сходит с ума и мучительно умирает. Вот так умерла наша любовь. Маша от меня уехала, и пришлось опять завести гарем.
Петр Борисович сочувственно взглянул на Тамерланова, сказал:
– Надо же, Герман, я не знал этого. Как жаль, она такая милая. А ты не пытался ее вернуть?
Губернатор ничего не ответил, как будто оглох. Слезы высохли, глаза расширились. Секунду он сидел неподвижно, и вдруг лицевые мышцы зашевелились, словно под толщей кожи что-то ползало и перекатывалось. Произошел сбой механизма, переводящего эмоции в мимику. Лицо губернатора ходило ходуном. Только глаза оставались неподвижными, смотрели в одну точку, в переносицу Петра Борисовича. Это продолжалось всего несколько мгновений и закончилось так же внезапно, как началось. Герман Ефремович энергично покрутил головой. Лицо его вернулось на место, приобрело нормальную форму и человеческое выражение.
– Герман, у тебя нервный тик? – спросил Петр Борисович.
– Тик? У меня? С чего ты взял?
– А что у тебя сейчас было с лицом?
– С лицом? – Тамерланов быстро ощупал щеки, подбородок, встал, подошел к зеркалу, посмотрел внимательно. Со спокойным, довольным выражением вернулся в кресло.
– По-моему, я отлично выгляжу. Не понимаю, о чем ты? Что тебе не понравилось?
Изумление казалось столь искренним, что Кольт почувствовал колючий холодок в солнечном сплетении. Губернатор не заметил, не понял, что с ним случилось минуту назад.
«Теперь это мне приснится в самых жутких кошмарах», – отстраненно подумал Кольт и сказал, хрипло кашлянув:
– Понравилось, не понравилось. Не в этом дело. Просто я давно не видел тебя таким грустным. Ты стал говорить о Маше, и у тебя были слезы.
– Я поделился с тобой своей личной драмой потому, что ты мой друг, Петр, – спокойно произнес Тамерланов, – и, как друга, призываю тебя подумать о ПОЧЦ. Партия может стать нашим оружием, в том числе и против личных врагов. У нас с тобой, как у кровных братьев, общие враги.
Бессменный губернатор Вуду-Шамбальского округа считался там живым воплощением древнего божества Йоруба. Жители молились его бюстам. Давно, в начале девяностых, губернатор пожаловал Петра Борисовича титулом воплощенного Пфа, брата Йорубы. Так что, в определенном смысле, они действительно были кровными братьями.
Их связывала нефть, которую степные жители величали кровью земли. Их связывали конезаводы. Торговля элитными степными жеребцами приносила значительную прибыль и позволяла завязывать полезные деловые контакты на мировом уровне.
Их разделяла трава кхведо, степная конопля, которой Тамерланов, вопреки разумным предостережениям Кольта, тихо приторговывал, не для денег, а из куража.
С Тамерлановым можно и нужно было дружить. Качать нефть. Торговать жеребцами. Но делить с ним парламентское лобби – близость слишком интимная.
Во время переговоров Петр Борисович вел себя сдержанно, не давал прямых ответов и обещал подумать. Теперь он сидел и думал в одиночестве, прослушивал диктофонную запись, пил ромашковый чай, мял сигарету, не разрешая себе закурить, потому что в таком состоянии, если начать, выкуришь пачку за пару часов и не заметишь.
Высокий возбужденный голос Тамерланова в записи звучал еще убедительней, чем живьем. Под каждым его доводом Петр Борисович мог бы подписаться. Однако был какой-то подвох, не могло не быть подвоха. Два момента особенно смущали Кольта. Во-первых, откуда знает Герман о виртуальных атаках? Или даже так: откуда он знает, что Петра Борисовича эти атаки серьезно беспокоят? Во-вторых, что случилось с лицом губернатора?
Тамерланов был значительно моложе Кольта, отличался завидным здоровьем. При внешней возбудимости он прекрасно владел собой, его эмоциональные всплески, громкий смех, вспыльчивость, дурашливость составляли часть продуманного образа.
«Неужели Герман все-таки подсел на травку кхведо?» – осторожно спросил себя Петр Борисович и побоялся самому себе ответить.
Стоило задержать взгляд на любом предмете, будь то настольная лампа, чашка с недопитым чаем, пресс для бумаг в виде серебряной летучей мыши, лиловый лотос в узоре ковра, огни за окнами, блики на стекле, смутное отражение самого Петра Борисовича, и тут же возникала подвижная мягкая рожа. Словно невидимые насмешливые пальцы быстро мяли сырую глину, лепили складки разных гримас, разглаживали, опять лепили.
«Травка кхведо – это было бы хорошо, понятно, просто. Если бы травка, если бы!» – думал Петр Борисович, пытаясь отогнать видение.
Не получалось. Оно проникало даже сквозь сжатые веки. Колючий холодок в солнечном сплетении никак не уходил, простреливал тело короткими ледяными иголками. Одна иголка пронзила мозг, стало больно и совершенно ясно, что несколько мгновений здесь, в кабинете, вместе с губернатором Тамерлановым, или вместо губернатора, был кто-то другой.
Петр Борисович все-таки закурил, хотел вызвать секретаршу, просто так, чтобы больше не оставаться в одиночестве, но тут позвонил Зубов.
Голос его звучал необычно, слишком тихо. И тон был странный, отчужденный, прохладный. Сначала Иван Анатольевич поинтересовался, как прошли переговоры, выслушал пространный раздраженный ответ и только потом, между прочим, сказал, что у старика случился сердечный приступ. Состояние тяжелое, но в больницу вредный старик ехать отказался.
Видение наконец улетучилось. Кольт очнулся, распорядился, чтобы рядом с Агапкиным постоянно находились врач-кардиолог и профессиональная сиделка, и помчался на Брестскую.
Пока он ехал, окончательно пришел в себя. Реальный, полновесный страх за старика навалился могучей глыбой на все прочие чувства и оставил от них мокрое место. Петр Борисович забыл не только о физиономических метаморфозах вуду-шамбальского губернатора, но и о самих переговорах. Теперь в нем дрожал и вибрировал отчаянный внутренний монолог, обращенный к Агапкину: «Что это ты надумал? Что такое в голову твою плешивую пришло? Предатель, вредный старикашка! Из-за чего, собственно? Из-за собаки? Да, согласен, Адам был отличным псом, умницей, жалко его, даже мне будет его не хватать. Я найду тебе щенка пуделя, точно такого, черного кобелька. Я все для тебя сделаю, только не уходи! Не смей помирать! Не бросай меня!»
Москва, 1922
На самом деле товарища Дельфийского звали Аполлон Васильевич Гречко. Он был родом из Орловской губернии, из мелкопоместных дворян. Учился немного. После гимназии прослушал лекции на медицинских факультетах Киевского, Казанского и Московского университетов, везде не более семестра. Его влекла иная, тайная наука. Он именовал ее «Дюнхор», и слово это всегда произносил, не разжимая губ, глухо и медленно.
«Дюнхор» охватывала абсолютно все области знания, от астрономии до антропологии, от физики до философии. Овладев ею, можно было читать чужие мысли, мгновенно перемещаться в пространстве и во времени на любые расстояния, излечивать все болезни потоками различных энергий, овладевать иностранными языками, в том числе и самыми древними, мертвыми, за несколько дней.
Бокий привел Гречко и трех его барышень в дом к Михаилу Владимировичу пару месяцев назад, заявил, что Дельфийский с группой учеников (имелись в виду барышни-пифии) планирует экспедицию в дикие степи Вуду-Шамбальской губернии. Именно там, по его мнению, прячется в пещере один из древних сакральных центров «Дюнхор» и было бы разумно объединить усилия.
– Там степь, нет никаких пещер, – осторожно напомнил Михаил Владимирович.
В ответ пришлось выслушать пространную лекцию Гречко о том, что пещера в данном случае иносказание, символ, означающий вечно спящее и вечно бодрствующее подземное сердце мироздания. Для непосвященного пещера может стать опасной, поскольку подавляет витальную энергию, что, в свою очередь, является знаком для посвященного. Посвященный это подавление чувствует, умеет энергию свою надежно спрятать, вовремя закрыв все чакры, и без вреда для здоровья определить, где именно следует копать яму, чтобы проникнуть к тайнику древних знаний.
– Если я правильно понял, вы намерены искать в степи какой-то клад? – осторожно уточнил профессор.
– Да, именно клад. Кладезь бесценных знаний, который составляет абсолютную, бесконечную, неограниченную и в то же время все наполняющую первосущность. Наподобие математической точки, она не имеет измерений. У нее нет протяженности, длины, толщины, ширины, высоты. Она не занимает пространства. Но именно в ней, в точке, не имеющей измерений, скрыты в потенциальности все измерения.
Михаил Владимирович решил впредь ничего не уточнять, попытался объяснить, что вряд ли стоит затевать совместную экспедицию, поскольку задачи слишком разные.
– О, нет, задачи наши сходны, вы ищите философский камень, он также является сердцем мироздания, одновременно представляя собой глаз Великой богини, в котором, когда открывается, возникают миллиарды новых миров, а когда закрывается, эти миры исчезают, – принялся объяснять Аполлон Васильевич.
– Что вы, – возразил профессор, – мне нужно раздобыть там всего лишь несколько дюжин крыс, и вряд ли я отправлюсь скоро. Из-за голода всех крыс в Вуду-Шамбальской степи съели. Честное слово, вам не стоит со мной связываться, слишком долго придется ждать.
Но Гречко заверил профессора, что у него было видение: явился посланник от Высших посвященных и приказал ему отправиться в степь непременно вместе с профессором.
С тех пор оракул стал регулярно навещать профессора. Каждый раз Михаил Владимирович думал, что надо бы выставить его вместе с пифиями за дверь или хотя бы сказаться больным, но не хватало решимости, к тому же Бокий настаивал, чтобы профессор не спешил с выводами, внимательней присмотрелся к оракулу. Вдруг за его занудством и странностями кроется нечто уникальное, неразгаданное, и это нечто поможет профессору в его работе над препаратом.
Дельфийский был высок, жилист. Длинное помятое лицо венчали жесткие, прямые, дыбом поднятые волосы цвета чернобурки, с красивыми серебряными прядями. Пенсне плотно сидело на широкой переносице, скрывало припухлые сонные глаза. Когда он молчал, нижняя губа отвисала, мокро блестела, что делало его похожим на пожилого терьера, задремавшего с высунутым языком. Это милое сходство вначале кое-как мирило Михаила Владимировича с новым знакомцем. Но беда была в том, что товарищ Гречко молчал редко. Голос его, громкий, тонкий, почти женский, от возбуждения взлетающий до визга, имел свойство долго звенеть в ушах, и даже когда дверь закрывалась за гостями, чудилось, что оракул продолжает вещать из всех углов квартиры.
Две пифии были юные, кукольно хорошенькие, похожие, как сестры, но одна блондинка, другая брюнетка. Третья, пожилая, изможденная, с лицом без бровей и ресниц, словно застиранным до мертвенной белизны, была, как выяснилось позже, законной женой товарища Гречко. В отличие от юных, смиренно молчавших, она иногда вступала в разговор. Аполлон Васильевич предоставлял ей право голоса, поскольку она умела вдыхать так называемую «пневму», незримую духовную субстанцию, выделяемую оракулом, и перерабатывать ее в речевые потоки. Юные пифии этим искусством еще не овладели, только учились.
Вся компания живописно расположилась в гостиной. Оракул в кресле, пифии на полу, у его ног. Поодаль, у окна, стоял незнакомый человек, маленький, как подросток. Голова казалась огромным огненным шаром из-за рыжей, буйно курчавой шевелюры и как-то не очень надежно держалась на длинной тонкой шее. Звали его Валентин Борисович Редькин. Знакомясь, он крепко пожал руку профессору и со смущенной улыбкой объяснил, что на самом деле фамилия его звучит иначе. Реденький. Но поскольку в гимназии из-за такой фамилии над ним смеялись, он решился сменить ее.
– Реденький, маленький, бедненький, у-тю-тю! Так меня дразнили. Я, знаете ли, горд и обидчив, как все лилипуты.
– Ну, вы вовсе не лилипут, Валентин Борисович, у вас нормальный мужской рост, просто не очень большой, – мягко заметил профессор.
– Михаил Владимирович, называйте меня, пожалуйста, просто Валя. Вы, конечно, не помните, но я слушал у вас курс лекций по мозговой хирургии. Экзамен, правда, сдавать пришлось не вам, вы укатили на фронт.
– Позвольте, когда ж это было?
– В русско-японскую.
Вначале профессор подумал, что Бокий ошибся, представив рыжего крошку опытным психиатром, ибо на вид этому хрупкому головастику нельзя было дать больше двадцати лет. Но, вглядевшись в скуластое конопатое лицо, понял, что Реденький давно не мальчик, ему около сорока. Огонь шевелюры приглушен сединой. Большие зеленые глаза только кажутся наивно-детскими, на самом деле это глаза усталого умного старика.
Марго спала на плече у Михаила Владимировича, крепко вцепившись коготками в джемпер.
– Мармозетка, золотистый игрун, – мгновенно определил Валя, – удивительно разумные и ласковые зверьки. Кто же так исполосовал беднягу?
– Да нашелся один сумасшедший злодей, – ответил за профессора Бокий, – но он свое уж получил сполна.
– Странный, крестообразный шрам, – продолжал Валя, разглядывая обритую макушку спящей обезьянки, – так, кажется, делали древние жрецы-сонорхи, только не с обезьянами, а с людьми, для каких-то таинственных ритуальных целей.
Из кухни пришли Таня и Федор. Няня давно спала, и стол к чаю накрывали они. Михаил Владимирович заметил, как Федор блаженно замер, ненароком прикоснувшись к Таниной руке, и как Таня убрала руку из-под его ладони. Федор болезненно сморщился, повернулся слишком резко, попал локтем в чашку с чаем. Рукав рубашки задымился.
– Растяпа, там кипяток, – сказала Таня и быстро увела его.
– Неограниченная форма – химизм заключается в растительной протоплазме, – вещал между тем товарищ Гречко. – Клетка-протоплазма заключается в животной форме. Таким образом, химизм проницает и растительную, и животную формы.
Марго уютно посапывала возле уха профессора. Пушистый хвост обвил шею, как шарф. Было тепло и щекотно. Таня и Федор все не возвращались. Рыжий малыш Валя уселся в кресло напротив Дельфийского, Бокий встал у окна и закурил.
– Из совокупности всеобъемлющей, всесодержащей потенциальной субстанции и всеобъемлющей общей формы, первого потенциального начала, в ней содержащегося, из нее восставшего, оформляется впервые универсальный механизм мироздания с его бесконечно разнообразными применениями.
Валентин молчал и смотрел на оракула. Тот продолжал говорить и снял пенсне, он сделал это как будто машинально, хотя прежде никогда без пенсне Михаил Владимирович его не видел.
В руке малыша между тем появились часы-луковица. Он держал короткую цепочку двумя пальцами. Золотой кружок медленно покачивался. С каждой минутой высокий голос Гречко звучал все медленней, глуше. Если бы профессор не был так занят мыслями о дочери и о Федоре, он бы заметил, что две юные пифии мирно спят, припав головами к бокам кресла, а третья, пожилая, уставилась в одну точку немигающим взглядом и тихо, жалобно мычит.
– Пол, я буду говорить с вами, – произнес головастик по-английски.
– Да, сэр. Я готов, сэр, – ответил Гречко, тоже по-английски.
– Встаньте, Пол, – приказал Валя.
Оракул подчинился.
– Освободите ваши карманы, Пол.
Глядя на луковицу часов, которая уже не качалась, а неподвижно застыла в руке Вали, оракул извлек из карманов галифе несвежий носовой платок, три сушки, костяную женскую гребенку с отломанными зубьями. Затем последовало содержимое пиджачных карманов. Кусок колотого сахару. Резиновая женская подвязка.
Круглое зеркальце в золоченой оправе. Две серебряные чайные ложки.
– Пол, вы можете сесть, – продолжал Валя, – вы больше никогда не возьмете чужого. Никогда. Как только вы прикоснетесь к чужому, ваши руки покроются экземой, пальцы распухнут, слезут ногти. Вам будет очень больно, Пол. Брать чужое больно, опасно. Пол, вы слышите меня?
– Да, сэр.
– Покажите руки.
Оракул вытянул кисти перед собой. Под ярким светом лампы стало видно, что кожа покраснела, покрылась беловатой сыпью. Несколько мгновений было тихо. И вдруг Валя трижды хлопнул в ладоши. Луковицы уже не было в его руке. Михаил Владимирович вздрогнул, проснулись все, даже обезьянка. Оракул растерянно моргал и озирался. Пожилая пифия вскочила, взглянула на предметы, выложенные на столе, взяла гребенку и тихо произнесла:
– Вот она где, а я уж обыскалась!
– Ой, моя подвязка, – тонко вскрикнула юная белокурая пифия.
– Зеркальце, вот радость, это мне тетушка подарила, как я седьмой класс гимназии окончила, – прощебетала пифия черноволосая.
Оракул, морщась, разглядывал свои руки. Бокий успел бесшумно подойти к профессору и стоял совсем близко.
– Впечатляет? – спросил он шепотом, на ухо.
– Еще бы, – ответил Михаил Владимирович, – но почему Пол? И почему по-английски?
– Отец его был англоман, звал сына не Аполлошей, а Полом, на английский манер. Позже именно так называли его другие люди. Между прочим, это как раз самое главное в эксперименте. О клептомании нам было давно известно. Мы хотели проверить кое-что другое. Проверили. В итоге я проиграл Вале бутылку французского коньяку.