Ревекка разбудила меня. Открыв глаза, я увидел прекрасную израильтянку, которая сидела на моей постели и держала мою руку.
– Храбрый Альфонс, – сказала она, – ты вчера хотел потихоньку выбраться к двум цыганкам, но ведущая к потоку решетка была заперта. Я принесла тебе ключ от нее. Если они и нынче покажутся у стен замка, я прошу тебя пойти с ними в табор. Можешь быть уверен, что осчастливишь моего брата, если принесешь ему о них какие-нибудь сведения. А что касается меня, – печально прибавила она, – то я должна удалиться. Этого требует моя судьба, мое странное предназначение. Ах, отец мой, зачем не сделал ты меня подобной остальным смертным? Я чувствую, что более способна любить в действительности, чем в зеркале.
– Что ты подразумеваешь под любовью в зеркале?
– Ничего, ничего, – перебила Ревекка, – когда-нибудь узнаешь. А теперь я прощаюсь с тобой. До свидания.
Еврейка удалилась, сильно взволнованная, а я невольно подумал, что трудно ей будет сохранить верность двум небесным близнецам, которым она была предназначена в жены, как рассказывал мне ее брат.
Я вышел на террасу. Цыгане были уже далеко от замка. Я взял с полки книгу, но не мог долго читать. Мысли мои разбегались, голова была полна посторонним. Наконец пригласили к столу. Разговор, как обычно, вертелся вокруг духов, ведьм и оборотней. Хозяин сказал нам, что древние имели о них смутное представление и знали их под названием эмпуз, ларв и ламий, но что тогдашние каббалисты были такими же мудрыми, как теперешние, хоть назывались всего-навсего философами, разделяя это название со многими, не имевшими ни малейшего представления об оккультных науках… Отшельник напомнил о Симоне Маге, но Уседа доказывал, что славу самого мудрого каббалиста того времени заслуживает Аполлоний Тианский, так как он достиг неслыханной власти над всем демоническим миром. При этих словах он встал, нашел на полке Филострата, изданного в 1608 году Морелем, и, глядя в греческий текст, без малейшей запинки прочел на чистом испанском языке следующее.
Жил однажды в Коринфе двадцатипятилетний ликиец, остроумный и красивый, по имени Менипп. В городе шел слух, что в него влюбилась одна богатая и прекрасная чужеземка, с которой он случайно познакомился. Они повстречались на дороге в Кенхрею. Незнакомка, нежно улыбаясь, подошла к нему и сказала:
– О Менипп, я давно люблю тебя; я – финикиянка и живу в конце ближайшего предместья Коринфа. Если ты придешь ко мне, то услышишь мое пение и будешь пить вино, какого никогда еще не пробовал. И не думай ни о каких соперниках: я буду всегда тебе верна, ожидая и от тебя такой же верности.
Юноша, хотя от природы и скромный, не устоял против этих сладких слов, произнесенных коралловыми устами, и всей душой привязался к новой любовнице.
В первый раз увидев Мениппа, Аполлоний поглядел на него глазами ваятеля, как бы желающего высечь его бюст, а потом сказал:
– Прекрасный юноша, ты нежишься в коварных кольцах змеи.
Эта в высшей степени странная речь удивила Мениппа. Аполлоний же, помолчав, продолжал:
– Тебя любит женщина, которая не может стать твоей женой. Ты думаешь, она и в самом деле тебя любит?
– Без всякого сомнения, – ответил юноша. – Уверен, что любит.
– И ты женишься на ней? – спросил Аполлоний.
– Почему же мне не жениться на женщине, которую я так безумно люблю.
– Когда будет свадьба?
– Может быть, завтра, – ответил юноша.
Аполлоний запомнил время пира, и когда гости собрались, вошел в комнату со словами:
– Где прекрасная хозяйка этого пиршества?
– Она здесь, рядом, – ответил Менипп и встал, слегка покраснев.
Аполлоний продолжал так:
– Кому принадлежит золото, серебро и убранство этой комнаты? Тебе или этой женщине?
– Женщине, – сказал Менипп. – У меня, кроме нищенского плаща философа, ничего нет.
Тогда Аполлоний обратился к гостям:
– Видели вы когда-нибудь сады Тантала, которые и существуют, и не существуют?
– Мы видели их у Гомера, – ответили присутствующие, – потому что сами в преисподнюю не спускались.
Тогда Аполлоний сказал:
– Все, что вы видите, подобно этим садам. Все это – только призрак, а не действительность. И чтоб убедить вас в правде моих слов, скажу вам, что эта женщина – одна из эмпуз, в просторечье называемых ларвами или ламиями. Эти ведьмы жаждут не столько любовных утех, сколько человеческого мяса и соблазняют наслаждениями тех, кого хотят пожрать.
– Ты мог бы сказать нам что-нибудь поумней, – прервала мнимая финикиянка и, пылая гневом, начала поносить философов, называя их сумасбродами. Тогда Аполлоний произнес несколько слов, и золотые, серебряные сосуды и украшения комнаты вдруг исчезли. И вся прислуга тоже пропала в мгновение ока. Тогда эмпуза притворилась, что плачет, и стала умолять Аполлония, чтобы тот перестал ее мучить; однако он, не обращая никакого внимания на ее просьбы, наступал на нее все сильней, и в конце концов она призналась, что не жалела для Мениппа удовольствий, чтобы потом пожрать его, и что особенно любит она поедать молодых людей, так как их кровь укрепляет ее здоровье.
– Я полагаю, – промолвил отшельник, – что она хотела пожрать скорей душу, нежели тело Мениппа, и что эмпуза эта была попросту дьяволом похоти; но я не понимаю, какие слова давали такое могущество Аполлонию. Ведь философ этот не был христианином и не мог пользоваться грозным оружием, вложенным нам в руки церковью. Кроме того, хотя древние до рождения Христа могли в некоторых отношениях господствовать над злыми духами, крест, наложив печать молчания на всех прорицателей, окончательно лишил власти идолопоклонников. И я полагаю, что Аполлоний не только не был в состоянии изгнать самого ничтожного беса, но даже не имел ни малейшей власти над последним из духов, так как привидения эти появляются на земле не иначе, как с божьего дозволения, и то всякий раз – с просьбой о заупокойной службе, которая, как вы знаете, в языческие времена была совершенно неизвестна.
Уседа держался другого мнения; он утверждал, что злые духи преследовали язычников не менее, чем преследуют христиан, хотя, может быть, совсем по другим поводам, и в подкрепление своих слов он, взяв книгу писем Плиния, прочел следующее.
Был в Афинах дом, просторный и удобный для жилья, но имевший дурную славу и заброшенный. Не раз в ночной тишине там слышались удары железа о железо, а если напрячь слух, так бряцание цепей, доносившееся сперва как будто издалека, а потом все приближавшееся. Вскоре вслед за тем появлялось привидение в виде исхудавшего и согбенного старика, с длинной бородой, всклокоченными волосами и в ручных и ножных кандалах, которыми он устрашающе потрясал. Этот отвратительный призрак не давал жителям спать, а вечная бессонница вызывала болезни, печально кончавшиеся. Ибо даже днем, когда привидения не было, ужасное зрелище все время стояло перед глазами, повергая в ужас самых отважных. В конце концов дом опустел, целиком предоставленный призраку. Но хозяин вывесил объявление о том, что согласен сдать это ненужное строение внаем или даже продать его, – втайне надеясь, что какой-нибудь незнакомец, не знающий о чудовищных помехах, легко вдастся в обман.
В это время в Афины приехал философ Афинодор. Увидев надпись, он спросил о цене. Удивленный необычайной дешевизной, он стал допытываться ее причины, и, когда ему рассказали всю историю, он не только не отступил, но с тем большей поспешностью ударил по рукам. Въехал в дом, а вечером приказал постелить постель в передних комнатах, принести светильник и таблички для письма, а слугам – уйти в дальнее крыло дома. Потом, опасаясь, как бы разыгравшееся воображение не занесло его слишком далеко и не представило ему предметов, совершенно не существующих, приготовил мысли, глаза и руки к занятиям.
В начале ночи как во всем доме, так и в этой части царила мертвая тишина, однако вскоре Афинодор услыхал скрежет железа и звон цепей; несмотря на это, он не поднял глаз, не отложил пера, но, овладев собой, так сказать, принудил себя не обращать ни малейшего внимания на окружающее. Между тем шум, все усиливаясь, раздавался уже за дверью и, наконец, послышался в самой комнате. Подняв глаза, философ увидел призрак – точно такой, как ему описывали. Привидение стояло на пороге и манило его пальцем. Афинодор сделал ему рукой знак подождать и продолжал писать, но призрак, видимо от нетерпения, стал трясти кандалами прямо над ухом философа.
Мудрец обернулся и, увидя, что дух продолжает его звать, поднялся, взял светильник и пошел за ним. Привидение, шагая медленно, словно придавленное тяжестью цепей, вышло во двор и вдруг на самой середине провалилось сквозь землю. Философ, оставшись один, отметил это место, навалив на него листьев и травы, а утром обратился к властям с просьбой произвести розыски. Стали копать и обнаружили скелет, скованный кандалами. Город постановил почтить эти останки надлежащим погребением, и на другой день, после отдания покойнику этого последнего долга, в дом навсегда вернулся покой.
Прочитав вслух эту историю, каббалист прибавил:
– Духи показывались с древнейших времен, достопочтенный отец. Об этом говорит случай с Аэндорской волшебницей, и каббалисты всегда имели его в виду. В то же время я признаю, что в мире духов произошли большие перемены. Так, например, оборотни, если можно так выразиться, принадлежат к числу новых открытий. Я различаю среди них два вида, а именно – оборотней венгерских и польских, мертвецов, вылезающих по ночам из могил и сосущих человеческую кровь; и оборотней испанских – нечистых духов, которые, войдя в первое подходящее тело, придают ему любые формы…
Каббалист явно хотел свернуть разговор на обстоятельства, меня касающиеся, так что я встал, быть может, даже слишком резко, и вышел на террасу. Не прошло получаса, как я увидел двух моих цыганок, которые, казалось, спешили в замок и на расстоянии были вылитые Эмина и Зибельда. Я решил сейчас же воспользоваться ключом. Зайдя к себе в комнату за шляпой и шпагой, я через несколько мгновений был уже у решетки. Отворив ее, я увидел, что надо еще перебраться на ту сторону потока. К счастью, оказалось, что вдоль стены, словно нарочно, прибиты крюки, при помощи которых я спустился к каменистому руслу; перепрыгивая с камня на камень, я оказался на другой стороне и прямо перед собой увидел двух цыганок, которые, однако, были совсем непохожи на моих родственниц. Хотя вся их внешность была другая, однако манера держаться отличала их от грубоватости плохо воспитанных женщин этого народа. Казалось даже, что они только на время, с какой-то скрытой целью, взяли на себя эту роль. Обе вздумали вместе мне погадать; одна взяла мою руку, а другая, делая вид, будто читает по ней мое будущее, заговорила на своеобразном наречии:
– Ah, Caballero, che vejo en vuestra bast! Dirvanos kamela, ma por quen? Por demonios! – это значит: «Ах, благородный господин, что я вижу на твоей ладони! Страстную любовь, но к кому? К дьяволам!»
Само собой разумеется, я никогда не догадался бы, что dirvanos kamela – значит по-цыгански «страстная любовь», но девушки перевели мне. Затем, взяв меня под руки, они отвели меня к себе в табор и представили бодрому и крепкому старику, которого они называли отцом. Старик, кинув на меня недобрый взгляд, промолвил:
– Знаешь ли ты, сеньор кавалер, что находишься среди людей, о которых идет повсеместно дурная слава? Не боишься ты нашего общества?
При слове «боишься» я положил руку на эфес шпаги, но старик любезно протянул мне руку и прибавил:
– Прости, сеньор кавалер, у меня не было желания тебя обидеть. Наоборот, я хотел просить тебя провести с нами несколько дней. Если путешествие в горы может тебя занять, мы обещаем показать тебе самые прекрасные и самые страшные места: долины чарующей прелести и рядом – пропасти, полные ужаса; если же ты любитель охоты, у тебя будет возможность удовлетворить эту страсть.
Я принял его предложение тем охотней, что беседы каббалиста начали мне надоедать, а уединенная жизнь в замке становилась с каждым днем несносней.
Старый цыган сейчас же отвел меня в свой шатер, промолвив:
– Сеньор кавалер, шатер этот будет твоим жилищем все время, которое ты пожелаешь провести среди нас. А я прикажу разбить тут же рядом маленький шатер, где сам буду спать, чтобы охранять тебя.
Я ответил, что, имея честь быть капитаном валлонской гвардии, я обязан защищать себя собственной шпагой. На это старик улыбнулся и сказал:
– Сеньор кавалер, мушкеты наших разбойников могут убить капитана валлонской гвардии, как всякого другого; но эти господа будут предупреждены, и ты можешь спокойно отлучаться. А до этого – было бы неблагоразумно рисковать зря.
Старик был прав, и я устыдился своего неуместного геройства.
Мы посвятили вечер обходу табора и разговорам с двумя цыганками, которые показались мне самыми странными, но и самыми счастливыми созданиями на свете. Потом устроили ужин под развесистым рожковым деревом, тут же, возле шатра вожака; мы расселись на оленьих шкурах, вместо скатерти перед нами расстелили шкуру буйвола, выделанную под лучший сафьян. Кушанья, в особенности дичь, были превосходные. Дочери цыгана наливали нам вино, но я предпочитал утолять жажду водой, которая била прозрачной струей из скалы в двух шагах от нас. Старик любезно поддерживал беседу; он как будто знал о прежних моих приключениях и предостерегал от новых. Наконец пришла пора ложиться спать. Мне постлали постель в шатре вожака цыган и у входа поставили стражу.
Ровно в полночь меня разбудил какой-то шепот. Я почувствовал, что одеяло мое с обеих сторон приподняли и ко мне прильнули. «Господи боже! – подумал я. – Неужели мне опять придется проснуться под виселицей?» Но я не стал задерживаться на этой мысли. «Видно, цыганское гостеприимство предписывало такой способ принимать чужих, а человеку военному в моем возрасте необходимо считаться с местными обычаями», – решил я. Наконец я заснул – в глубокой уверенности, что на этот раз не имел деда с висельниками.
В самом деле, вместо виселицы Лос-Эрманос я проснулся на своей постели от шума, поднятого цыганами, которые снимались табором.
– Вставай, сеньор кавалер, – сказал мне вожак, – перед нами дальняя дорога. Но ты получишь мула, какого не найдешь во всей Испании, и не почувствуешь усталости.
Я поспешно оделся и сел на мула. Мы выступили в поход с четырьмя хорошо вооруженными цыганами. Весь табор двинулся за нами на некотором расстоянии, причем во главе его шли две девушки, с которыми я, видимо, провел ночь. Извилины горной тропы то поднимали меня вверх, то опускали вниз на несколько сот пядей. Тогда я останавливался, чтоб посмотреть на них, и мне опять казалось, что я вижу своих родственниц. Старого цыгана забавляло мое волнение.
Через четыре часа ускоренного марша мы достигли высокого плоскогорья, где нашли множество больших тюков. Вожак тотчас пересчитал и записал их. Потом сказал мне:
– Перед тобой, сеньор кавалер, английские и бразильские товары, которых хватит на четыре королевства: Андалузию, Гранаду, Валенсию и Каталонию. Правда, король терпит некоторый ущерб от нашей скромной торговли, но, с другой стороны, у него ведь не только эти доходы, а испанскую бедноту тешит и забавляет небольшая контрабанда. К тому же тут все этим занимаются. Одни из этих тюков будут размещены в солдатских казармах, другие – в монашеских кельях, третьи – в могильных склепах. Тюки, помеченные красным, попадут в руки таможенников, которые будут хвалиться ими перед властями; но эта уступка еще крепче свяжет их с нами.
После этого старый цыган приказал рассовать товары по разным впадинам в скалах, а потом сделал знак устроить обед в пещере, откуда открывался простор, которого не окинуть взглядом, и земная даль словно сливалась с синевой неба. Красоты природы с каждым днем производили на меня все большее впечатление. Этот вид привел меня в неописуемый восторг, который был нарушен дочерьми старого цыгана, принесшими обед. Как я уже сказал, вблизи они вовсе не были похожи на моих родственниц; в их взглядах, украдкой на меня кидаемых, была ласка, но какое-то смутное чувство говорило мне, что не они участвовали в том, что было ночью. Между тем девушки принесли горячую олью подриду, приготовлявшуюся все утро посланными заранее к месту нашего привала. Старый цыган и я принялись ее уписывать, с той лишь разницей, что он то и дело прерывал еду, чтобы приложиться к большому бурдюку с вином, я же удовлетворялся чистой водой из соседнего источника.
Утолив голод, я сказал ему, что очень хотел бы подробней узнать его историю; он долго отнекивался, но я усиленно настаивал, так что в конце концов он решил поделиться со мной пережитым и начал так.
Среди испанских цыган я широко известен под именем Пандесовны. Это – достословный перевод на их наречие моего родового имени – Авадоро[20] – из чего вы можете видеть, что я не родился цыганом. Отца моего звали дон Фелипе де Авадоро; он слыл самым серьезным и педантичным человеком среди своего поколения. Педантичность его была так велика, что если б я рассказал тебе историю одного прожитого им дня, перед тобой встала бы картина всей его жизни, – во всяком случае, промежутка между двумя его супружествами: первым, которому я обязан своим существованием, и вторым, которое вызвало его смерть, нарушив привычный ему образ жизни.
Отец мой, будучи еще на попечении своего деда, полюбил свою дальнюю родственницу и женился на ней, как только стал самостоятельным. Бедная женщина умерла, давая мне жизнь: отец, безутешный в своем горе, заперся на несколько месяцев у себя, не желая видеть даже никого из родных.
Время, успокаивающее все страдания, утолило и его печаль, и наконец его увидели на балконе, выходящем на улицу Толедо. Четверть часа он дышал свежим воздухом, потом пошел, отворил другое окно, выходящее в переулок. Увидев в доме напротив несколько знакомых лиц, он довольно весело им поклонился. В следующие дни он повторял то же самое, так что весть об этой перемене дошла до Херонимо Сантоса, театинца, дяди моей матери.
Этот монах пришел к моему отцу, поздравил его с выздоровлением, потолковал об утешениях религии, потом стал усиленно уговаривать, чтоб он поискал развлечений. Он простер свою снисходительность до того, что даже подал ему совет сходить в комедию. Отец, высоко ставивший авторитет брата Херонимо, в тот же вечер отправился в театр де ла Крус. Как раз шла новая пьеса, которую поддерживала партия Поллакос, в то время как другая партия, так называемая Сорисес, всячески старалась ее освистать. Борьба двух этих партий так увлекла моего отца, что с тех пор он ни разу не пропускал добровольно ни одного представления. Он примкнул к партии Поллакос и посещал княжеский театр, только когда де ла Крус стоял закрытый.
После окончания представления он обычно становился в конце двойного ряда, образуемого мужчинами для того, чтобы заставить женщин идти друг за другом поодиночке. Но он делал это не как другие, с целью получше рассмотреть их, нет, женщины мало занимали его, и, как только проходила последняя, он спешил в трактир «Под мальтийским крестом», где перед отходом ко сну съедал легкий ужин.
С утра первой заботой отца было открыть дверь балкона, выходящего на улицу Толедо. Тут он четверть часа дышал свежим воздухом, потом шел отворять окно, выходившее в переулок. Если он видел кого-нибудь в окне напротив, то учтиво приветствовал его, говоря: «Агур!» – после чего затворял окно. Слово «Агур» часто было единственным, которое он произносил за весь день, хотя горячо интересовался успехом всех комедий, шедших в театре де ла Крус; однако он выражал свое удовольствие отнюдь не словами, а рукоплесканием. Если никто в противоположном окне не показывался, он терпеливо дожидался минуты, когда представится возможность кого-то приветствовать. Потом отец отправлялся слушать мессу у театинцев. К его возвращению комната бывала прибрана служанкой, и он с неописуемой тщательностью принимался расставлять вещи по обычным местам. Делал он это с придирчивым вниманием, мгновенно обнаруживая малейшую соломинку или пылинку, обойденную метлой служанки.
Приведя комнату в надлежащий, с его точки зрения, порядок, он брал циркуль, ножницы и вырезал двадцать четыре кусочка бумаги одинаковой величины, клал на каждый из них кучку бразильского табаку и скручивал двадцать четыре цигарки, такие ровные и гладкие, что их можно было сравнить с самыми идеальными сигарами. Потом выкуривал шесть этих шедевров, пересчитывая черепицы на дворе герцога Альбы, и еще шесть – ведя учет проходящих в ворота Толедо. Проделав это, он глядел на дверь своей комнаты, до тех пор пока ему не приносили обед.
После обеда он выкуривал остальные двенадцать сигар, потом вперял взгляд в часы, пока они не возвещали, что время собираться в театр. Ежели случайно в тот день ни в одном театре не было представления, он шел к книготорговцу Морено, где слушал споры нескольких литераторов, имевших обычай в определенные дни собираться там, однако при этом никогда не вмешивался в их беседу. А ежели он заболевал и не выходил из дому, посылал к книготорговцу Морено за пьесой, шедшей вечером в театре де ла Крус, и, как только там начиналось представление, приступал к чтению, не забывая от души рукоплескать тем сценам, которые особенно ценились партией Поллакос.
Этот образ жизни был вполне невинный; однако отец мой, желая удовлетворить всем требованиям религии, обратился к театинцам с просьбой назначить ему духовника. Ему прислали брата Херонимо Сантоса, который воспользовался этим, чтобы напомнить ему, что я существую на свете и нахожусь в доме доньи Фелисии Даланосы, сестры моей покойной матушки. Отец мой, то ли из боязни, что я буду напоминать ему любимое существо, чьей смерти был невольной причиной, то ли не желая, чтоб моя детская шумливость нарушала мертвый покой его жизненных навыков, просил брата Херонимо никогда меня к нему не приводить. В то же время он позаботился о том, чтобы я не терпел никаких лишений, отказал мне весь доход с одной деревни, которая была у него в окрестностях Мадрида, и отдал меня под надзор эконому театинцев.
К несчастью, я подозреваю, что отец отдалил меня от себя, предугадывая невероятную разницу между нашими характерами, созданную самой природой. Вы обратили внимание, какой систематичный и однообразный образ жизни он вел? Что же касается меня, то могу утверждать, что не было на свете человека более непостоянного, чем я. Я не в состоянии выдержать даже своего непостоянства, так как мысль о спокойном счастье и жизни в домашнем уюте преследует меня среди моих кочевий, а влечение к переменам не позволяет выбрать постоянного обиталища. Эта неугомонность до такой степени мучила меня, что, познав самого себя, я решил раз навсегда поставить ей преграду, осев среди цыган. Правда, эта жизнь довольно однообразная, но зато не приходится смотреть все время на одни и те же деревья, одни и те же скалы или, что было бы еще несносней, на одни и те же улицы, стены и крыши.
Тут я взял слово и сказал старику:
– Сеньор Авадоро или Пандесовна, я думаю, в своей скитальческой жизни тебе пришлось пережить много необычного?
– Да, – ответил цыган, – с тех пор как я поселился в этой глуши, я повидал немало удивительного. Что же касается остальной моей жизни, то в ней было мало интересного. Поразительна только страсть, с которой я хватался за новые и новые занятия, не умея остановиться ни на одном дольше года или двух.
Дав мне такой ответ, цыган продолжал.
– Как я сказал тебе, меня воспитывала тетка, донья Даланоса. У нее не было своих детей, и, казалось, в своем отношении ко мне она соединяла снисходительность тетки с заботливостью матери: одним словом, я был ее баловнем в полном смысле слова. День ото дня становился я все избалованней и, созревая телесно и умственно, приобретал все больше сил, позволявших мне злоупотреблять ее бесконечной добротой. А с другой стороны, не встречая никакой помехи своим прихотям, я не препятствовал и желаниям других, благодаря чему прослыл необыкновенно славным мальчуганом. Кроме того, приказания моей тетки сопровождались всегда такой милой, ласковой улыбкой, что у меня не хватало духу не слушаться. В конце концов простодушная донья Даланоса, видя, как я себя веду, убедила себя в том, что природа, поддерживаемая ее усилиями, превратила меня прямо в совершенство. Для полного ее счастья не хватало только, чтобы отец мой стал свидетелем моих неслыханных успехов. Тогда он сразу убедился бы в моих совершенствах. Однако замысел этот было нелегко осуществить, так как отец мой упорствовал в своем решении никогда в жизни меня не видеть.
Но какого только упорства не преодолеет женщина? Сеньора Даланоса так горячо и настойчиво воздействовала на своего дядю Херонимо, что в конце концов тот обещал воспользоваться ближайшей исповедью моего отца и строго осудить его за черствое отношение к ребенку, не сделавшему ему в жизни никакого зла. Брат Херонимо сдержал слово, но отец мой не мог без ужаса думать о той минуте, когда он первый раз впустит меня к себе в комнату. Брат Херонимо предложил устроить встречу в саду Буэн-Ретиро, но гулять там не входило в систематическое и однообразное расписание, от которого отец никогда не отступал ни на шаг. В конце концов он предпочел уж принять меня у себя, и брат Херонимо принес эту счастливую новость моей тетке, которая чуть не умерла от радости.
Надо сказать, что десять лет меланхолии внесли немало странностей в одинокий образ жизни моего отца. Между прочим, у него развилась страсть к изготовлению чернил, причем источник этого странного увлечения был следующий. Однажды, когда отец находился в обществе нескольких литераторов и юристов у книготорговца Морено, зашел разговор о том, как трудно достать хорошие чернила; все присутствовавшие жаловались, что им нечем писать и что каждый из них напрасно старается сам приготовить себе эту необходимую жидкость. Морено заметил, что у него в лавке есть сборник рецептов, среди которых, наверно, найдутся и рецепты приготовления чернил. Он пошел за этой книгой, но не мог ее сразу найти, а когда вернулся, разговор шел уже о другом: говорили об успехе новой пьесы, и никто больше не интересовался ни чернилами, ни способом их приготовления. Но отец мой поступил совершенно иначе. Он взял книгу, сейчас же отыскал рецепт приготовления чернил и очень удивился, обнаружив, что легко понял задачу, которую самые известные испанские ученые считают невероятно трудной. Оказывается, все дело заключалось в умелом смешивании настойки чернильного ореха с раствором серной кислоты и добавлении соответствующего количества камеди. Однако автор предупреждал, что хорошие чернила получаются только при изготовлении сразу большого количества; кроме того, кипятя жидкость, ее тщательно надо мешать, так как камедь, не имея никакого сродства с металлами, все время выпадает из раствора, а ее склонности к органическому разложению можно воспрепятствовать только добавлением небольшого количества спирта.
Отец купил книжку и на другой же день достал необходимые ингредиенты, аптекарские весы и самую большую бутыль, какую только мог найти в Мадриде, согласно указаниям автора. Чернила удались на славу; отец отнес бутылку литераторам, собравшимся у Морено, они нашли, что чернила великолепны, и попросили еще.
При своем тихом и замкнутом образе жизни отец не имел случая оказывать никому никаких услуг и получать за это соответствующие похвалы; теперь, найдя не испытанное ранее удовольствие в том, чтобы делать людям одолжение и выслушивать их благодарность, он стал усердно заниматься делом, доставляющим ему столько приятных минут. Видя, что мадридские литераторы мгновенно израсходовали самую большую бутыль, какая нашлась во всем городе, он приказал доставить из Барселоны бутыль из числа тех, в которых средиземноморские моряки держат вино на корабле. Таким путем он получил возможность приготовить сразу двадцать бутылок чернил, которые литераторы так же быстро израсходовали, осыпая моего отца похвалами и выражениями благодарности.
Но чем огромнее были бутыли, тем больше представляли они неудобств. Невозможно стало в одно и то же время и нагревать жидкость, и перемешивать ее; еще трудней – переливать ее из одного сосуда в другой. Тогда отец решил привезти из Тобосо большой глиняный котел, какие употребляют для производства селитры. Когда этот котел привезли, он приказал установить его на очаге, на котором при помощи нескольких угольков стал поддерживать неугасимый огонь. Кран, прилаженный внизу котла, служил для выпуска жидкости, и было удобно, встав на край очага, перемешивать приготовляемые чернила небольшим деревянным мешалом. Котлы эти – в человеческий рост, и ты можешь себе представить, сколько чернил отец мог изготовить зараз. А он к тому же имел обыкновение по мере убыли пополнять содержимое котла. Каким это было для него наслаждением, когда к нему заходил слуга или служанка какого-нибудь известного литератора с просьбой отпустить бутылку чернил; и когда этот литератор опубликовал потом свое творение и о новинке у Морено заговорят, мой отец сиял от счастья при мысли, что он тоже причастен к этому триумфу. Наконец, для полноты картины скажу тебе, что во всем городе отца моего не называли иначе, как дон Фелипе дель Тинтеро Ларго, то есть «дон Филипп – большая чернильница». Настоящую его фамилию знали лишь несколько человек.
Мне все это было известно; при мне часто говорили о странностях отца, об обстановке его комнаты, о большом котле с чернилами, и я с нетерпением жаждал узреть все эти диковины своими глазами. Что касается моей тетки, то она не сомневалась, что как только отец увидит меня, он сейчас же откажется от своих чудачеств, чтобы с утра до вечера восторгаться мною. Наконец был назначен день нашей встречи. Отец исповедовался у брата Херонимо в последнее воскресенье каждого месяца. Монах должен был укрепить его в решении увидеть меня, под конец объявить, что я нахожусь у него в доме, и проводить отца домой. Сообщая нам об этом плане, брат Херонимо предостерег меня, чтоб я ничего не трогал в комнате отца. Я был согласен на все, а тетка обещала следить за мной.
Наконец наступило долгожданное воскресенье. Тетка одела меня в праздничный розовый костюм с серебряной оторочкой и пуговицами из бразильских топазов. Она клялась, что я – настоящий амур и что отец мой, увидев меня, сейчас же безумно меня полюбит. Полные надежд и радужных предчувствий, весело пошли мы по улице Урсулинок и дальше, по Прадо, где женщины останавливались, чтобы приласкать меня. Наконец пришли на улицу Толедо и вошли в дом отца. Нас провели в его комнату. Тетка, опасаясь моей резвости, усадила меня в кресло, сама села напротив и ухватила меня за бахрому шарфа, чтобы я не мог встать и трогать аккуратно расставленных вещей. Сначала я вознаграждал себя за это насилие, шныряя глазами по всем углам и дивясь чистоте и порядку, царившим в комнате. Угол, отведенный для производства чернил, был такой же чистый и все предметы в нем так же симметрично расставлены, как во всей комнате. Большой котел из Тобосо выглядел, как украшение, – рядом с ним стоял стеклянный шкаф с нужными инструментами и веществами.