bannerbannerbanner
Число зверя

Петр Лукич Проскурин
Число зверя

Полная версия

Часть первая

1

Тихий и светлый ключ, выбиваясь на поверхность, чуть шевелил чистый песок. Присмотревшись, можно было увидеть подвижные, живоносно затейливые струйки песка на дне небольшой колдобинки – здесь, среди болот и мореновых взлобков, брала начало Волга, песенная колыбель многих племен и народов земли, их кормилица и поилица, баюкавшая и растившая на своих берегах сотни поколений русичей, с материнской любовью пестовавшая их удаль и волю, стремительный и широкий, раздольный характер, не раз затем сказывавшийся губительной уступчивостью, незлобивостью, а то и откровенной слабостью, и вновь перераставший в неудержимую тягу к вольным пространствам, к неизведанным далям и берегам древних океанов.

Именно здесь, в глухом болотистом месте, по детски прозрачный ключик и являл собой вечную силу земли – здесь таилась сама душа Волги, и зримо являлась она только в строго означенные сроки, перед самыми трагическими свершениями. И всегда в одном образе – в светлом лике ребенка, возникавшем и в самом родничке, и в небе над ним в предвестии земных потрясений и смещений, когда предстояли разломы самой жизни. Узреть пророческий лик было дано лишь чистым сердцам, странникам русской судьбы и печали, и последний раз такое предвестие случилось перед самой смертью Сталина – лик ребенка проступил сквозь голубой, еще не совсем рассеявшийся мрак ночи над родничком, и в туманных детских очах дрожали кровавые слезы.

До сих пор у русских странников и печальников из рода в род передается весть о пророческом явлении окровавленного лика ребенка над ключевым истоком Волги двенадцать раз подряд перед роковым днем сыноубийства царем Иваном, – плакала безутешно душа великой реки, являя миру предостережение, но так уж положено судьбой человеку – находить путь в слепоте своей, звать Бога, а служить сатане, – ничего из этого заклятия не меняется на земле и до сих пор, потому что, по определению апостола, человек есть ложь…

Окровавленный лик ребенка был явлен истоком Волги небесам и миру и в канун, по сути дела, убийства Петром Великим тоже прямого своего наследника, первенца. И неподкупное пророчество, как всегда, вновь сбывается – Россия получает царей со все большим преобладанием чужеземной, немецкой крови, и тоже начинается своеобразный смутный период в ее многострадальной истории, – беспримерный бабий кавардак влечет за собой ряд невосполнимых утрат и разочарований на русском пути.

Свидетельствуют, что были подобные небесные знамения и потом, перед черным семнадцатым годом и приходом в Русскую землю, люто ненавидимую им еще в чреве матери, антихриста Ленина, как окрестили его странники; было нечто похожее и в тридцать седьмом году, и в начале сорок первого, и в канун пятьдесят третьего, но ни на одно мгновение не прекращался круговорот вещей, – воды со всего бескрайнего пространства России по капельке, по ручейку стремились к Волге и скапливались в Волге, они несли с собой в жаркое Каспийское море, оплодотворяя его лоно и берега, мощь и щедрость Русской земли, ее кровь и пот, ее соки и ее бессмертие. Жизнь всегда рождала жизнь – таковы законы творящего космоса.

И еще русские странники, значительно уменьшившиеся в числе за годы безбожия и гонений и все таки не исчезнувшие совсем, продолжали исполнять древний негласный завет и по тайному, только им слышному зову, безымянные и бездомные, неустанно брели с места на место, из одного конца Русской земли в другой, с Соловков в Чернигов и Киев, оттуда в Углич, Муром, Переяславль или Суздаль, в Великий Новгород или в Москву, и часто руководящий ими гений странствий приводил их в самые глухие, заброшенные места, где от монастырей и храмов давно остались одни развалины и руины, поросшие дикими бурьянами, а то и лесом. И не было в этом загадочном, почти призрачном братстве не имеющих крова ни одного усомнившегося, ни одного, кто не стремился бы добраться до самых истоков древнейшей реки, таившихся в толще земли и выбивающихся на поверхность из самой сердцевины бытия всего сущего, и отведать, испить от их мудрости, преисполниться пониманием основ жизни и тем самым примириться с нею, понять ее, обрести дар пророчества и понести вещее слово дальше, до самого его завершения.

* * *

Одного такого, не от мира сего, без определенного места проживания, без возраста, родства, по его собственному утверждению, никогда не знавшего ни отца, ни матери, зимой и летом одетого в один и тот же пропитанный пылью брезентовый плащ, в приспособленных из кирзовых сапог опорках (отрезал голенища – и готово), можно было встретить на самых разных дорогах России; все знавшие его в странствующем мире русских теней не раз сталкивались с ним в последние годы. И зимой, и летом на нем красовалась одна и та же шапчонка с оторванными ушами, за спиной – грубо залатанный заплечный мешок. Звали его все отцом Арсением, окликали, встречаясь, иные с извечной русской полуусмешечкой полусмирением перед глухой неизвестностью, чувствовавшейся с первого же взгляда и слова за плечами отца Арсения, – его явно уважали и втайне побаивались; о его прошлом ходили самые невероятные, даже фантастические слухи. Никто не знал, откуда он и когда появился, но видели его последние два три года и в Печерской лавре, и в Чернигове, и в Угличе, и на Соловках, и у Донского монастыря, и в Невской лавре, видели его и у Троице Сергиевой лавры, а как то в погожий и теплый летний день он оказался и среди развалин Свенского монастыря под деснянскими обрывами, у которого когда то шумели знаменитые всероссийские ярмарки; здесь, у бывшей трапезной, где ныне устроили колонию, официально называемую диспансером для неполноценных детей, в основном паралитиков, укрывшись за кустом широко разросшейся бузины в грудах битого кирпича от бывшей монастырской стены, отец Арсений с каким то странным и болезненным интересом долго наблюдал за группой несчастных ребятишек, выведенных на прогулку из душных и тесных своих палат, – разновозрастные дети, конвульсивно дергаясь, уродливо хромали, лица их вспыхивали жуткими гримасами и дьявольскими искажениями и играми лика Божьего, как бы раз и навсегда отвергающими и отменяющими необходимость присутствия в мире самой гармонии.

Отец Арсений наблюдал за всем этим, и странные, несколько косые его глаза неопределенного цвета невольно завораживали пронзительной, больной тоской, стремлением понять происходящее и невозможностью осмыслить и связать в одно целое весь этот зазеркальный мир перед собой. И глаза отца Арсения застывали, леденели изнутри от тихого и бессильного страдания, обвисшие неровные усы слегка шевелились, словно он хотел что то сказать, но не мог, – посторонняя сила мешала и запрещала ему заговорить. Что он хотел понять и изречь?

Изработанная воспитательница, вышедшая опекать несчастных детей и присматривать за ними, давно привыкшая к неизбывному горю вокруг и считавшая свою работу нормальной повседневной жизнью, в любую свободную минуту вязавшая толстые шерстяные носки, заметила присутствие подозрительного пришельца, затаившегося в кустах, и настороженно поглядывала в его сторону. Бывали случаи, когда, влекомые слепой силой, здесь появлялись родители кого либо из больных детей и, таясь, издали старались высмотреть свое несчастное чадо, и это, как правило, были добрые, очень страдающие, мучающиеся своей виной люди, – ведь некоторые в таких случаях пытались просто забыть.

Не упуская из виду своих подопечных, уставшая женщина прошла к зарослям бузины и, заколов спицей моток ниток, негромко спросила сидящего на земле человека:

– Ну, чего хорониться то? Кто у тебя тут, выходи…

И тотчас попятилась, – таких пронизывающих, почти безумных глаз она никогда раньше не встречала, да и лицо этого, без возраста, незнакомца не располагало к доверию. Женщина на всякий случай оглянулась и, убедившись, что двое рабочих недалеко, перекладывают и отбирают из наваленного вороха нужные им доски, успокоилась. На здешних, местных, бродяга был не похож, он неуловимо отличался от простых, привычных людей вокруг, простодушных и нагловатых и, как водится, словоохотливых, – чужак, уцепившись за хохолок своего небольшого заплечного мешка с веревочной засаленной лямкой, молчал, и женщина, по привычке рассуждать вслух больше сама с собой, что то пробормотала и совсем притихла.

– Ну, молчи, молчи, сердешный, молчи себе, знать, так надо, – подумала она вслух. – Молчи себе на здоровье. Оно и полегче, – как ты среди таких своего углядишь? Тут не углядишь, у нас страна божедомная, туточки все беловодье свое отыскали, все одинаковы, все подряд. Вон они все какие Божьи… Все одинаково маковками светят…

– Что ты понимаешь, горькая, – неожиданно подал голос и незнакомец. – Про какую страну толкуешь? Я ее, эту страну, с самых своих начал отыскиваю, да нигде пока не сыскал, никто о ней и во сне не слыхивал. Какой год бреду, ничего нет – пустыня, пустыня бесплодная. А то сразу тебе – беловодье! Не прикасайся к неведомому, женщина! Язык человеческий скверен и блудлив…

Он рывком встал, не выпуская из рук своего мешка, и оказался довольно высок и костляв, – его заношенный брезентовый плащ зашуршал от старости и пропитавшей его грязи, как проржавевшее железо, и воспитательнице показалось, что она слышит, как в этом длинном плаще, словно в мешке, пересыпаются кости. И, не ожидавшая такого отпора в ответ на свои невинные слова, она отступила и перекрестилась, и тут же на заросшем лице неизвестного пробилась робкая, почти детская улыбка.

– Ты хоть скажи, откуда сам будешь? – спросила она, подумав, что этот тоже из той же беловодской породы. – Из каких мест? Вроде на здешних не походишь, колючий, а душой то трепещешь… А? Небось, из московских краев?

– Арсением зовут, другой приметы не имеется, – скупо поведал он, опять как то долго и непривычно пристально поглядев на нее. – Здесь все мое – и начала, и концы, что тебе больше то надо? Больше ничего и не бывает…

 

Голова у нее неприятно закружилась, но она привыкла иметь дело с трудными питомцами и приучилась к терпению и постепенности, – без этого ей нельзя было жить и работать.

– Так ты, стало быть, из монашеского роду? – предположила она и неуловимо повела головой, указывая на разрушенные, осыпавшиеся стены и мощные безголовые угловые башни вокруг. – Так ты, стало быть, в свою страну и пришел. Какого же тебе еще добра искать?

– Ну, женщина, пора мне, – сказал неизвестный и, привычно закинув мешок за спину, поправил лямку. – А тебя я благословляю, трудись и знай – выше твоего труда, твоей скорбной любви ничего нет. Ты невеста белоснежная перед Господом Иисусом, – добавил он, внезапно перекрестил воспитательницу широко и размашисто, повернулся и пошел.

– Отец Арсений, отец Арсений! – окликнула она, внезапно почувствовав тихое и трудное просветление и почему то называя неизвестного именно «отцом Арсением», так, как он и прослыл в мире странствующих и зыбких теней, и это доставило ему радость, глаза его сверкнули и вновь затаились. – Отец Арсений, может, тебе поесть вынести? Погодь минутку, я мигом…

Уже взобравшись на самый верх рукотворных развалин древней стены, он, кажется, даже не услышал последних слов женщины; близился вечер, и солнце низилось, от разомлевшей за жаркий день бузины, усыпанной созревающими гроздьями ягод и так нелюбимой мышиным племенем, запахло сильно и дурманяще; из под крутого деснянского обрыва стал подниматься редкий, розовато светящийся туман. Он бесшумно тянулся своими неровными разводами к развалинам древнего монастыря, и даже старый дуб, искалеченный временем, покоивший когда то под своей сенью самого императора Петра с его неизменной трубочкой, уже плыл, выставляя к небу обломанные сучья, в волнистом необозримом море деснянских туманов, пронизанных низившимся солнцем. И в душе у женщины, отупевшей от привычного горя и страданий, пробилось тихое тепло, брызнул странный, успокаивающий свет. Задеснянские голубые дали тонули в налитых предвечерним солнцем туманах, и в ней проснулось неведомое ранее желание раствориться в этих розовых туманах и больше не быть.

«Господи, грех то какой, – стукнуло ей в душу, и она вновь перекрестилась, сама не понимая, что с ней такое. – Господи, прости меня, неразумную и грешную… Неужто лето опять прошло?»

Незнакомец исчез бесследно, вроде его никогда и не было, вроде бы он привиделся лишь в запутанном, неразборчивом сне – ведь еще мгновение назад она видела его темную резкую фигуру, сгинувшую теперь внезапно, сразу, и уже на том месте, где только что находился неведомый пришелец, медленно клубился, на глазах разбухая, розово голубой туман.

Еще мгновение назад она видела: отец Арсений оглянулся, его глаза понеслись ей навстречу, он, кажется, хотел о чем то напомнить и сразу же канул, растворился, словно наконец то отыскал свою призрачную страну, но и сквозь толстый волнистый туман продолжали чувствоваться и светить его глаза.

И женщина прижала руки к груди и трудно вздохнула.

2

Через несколько дней отец Арсений оказался в славном городе Смоленске; он сидел на ступеньке широкой каменной лестницы, ведущей к Успенскому собору, и, задрав голову, изучал плывущие над маковками собора в синем небе белоснежные, непорочные облака. Казалось, сами кресты тоже плыли и куда то устремлялись, но куда и зачем? Куда устремляется он сам, не может побыть на одном месте, что за сила влечет его самого и куда?

Внутренне замерев, он машинально подтянул за хохолок свой мешок. Неприятная и ненужная мысль из прошлого прорезалась и сверкнула словно в самой синеве над крестами собора – она озадачила и встревожила его; ведь сам он уже давно убедился, что никакого прошлого у него не было и не могло быть – он появлялся в мире каждый день заново на рассвете, и вновь, все с того же извечного рубежа начинал свой путь, привычно шел дальше, и вел его тоже кто то неведомый, хорошо знавший, куда вести, и нужно было только не протестовать и слушаться, – с каждым новым днем росло чувство нетерпения и благостного ожидания, приближалась заветная цель, некий предел: перешагнув его, он должен будет войти в совершенно иной мир обретения и душевной благости, – потеряв в прошлом самого себя, он, после одного лишь шага, должен будет обрести свое утраченное естество, а главное, встретить и увидеть богоизвечного отрока, узреть его сияющий лик и принять в иссохшую душу истину своего прихода в этот мир, возможность вновь встретить самого себя и вернуться в себя. Он не знал, кем он был прежде, до того, как стал отцом Арсением среди племени русских странников, но он знал, что с каждым новым своим усилием он все ближе к заветной надежде – все последние годы она вливала в него силы брести все дальше и дальше, грела его, часто забывавшего запах и вкус хлеба, лишь глотавшего раз или два в день из какого нибудь встречного ручья или родника. Правда, в деревнях и поселках, если он просил, ему выносили иногда кружку молока, а то и ломоть пшеничного хлеба, кусок сала, тройку яиц, но он инстинктивно опасался местных дотошных властей, как правило, особо придирчивых и назойливых, и старался обходить человеческое жилье стороной. Больших городов он не боялся, в их многолюдстве и суете можно было легко раствориться и затеряться, отыскать в непогоду заброшенную развалину или просто укрытие для короткого ночлега.

И сейчас отец Арсений блаженствовал на ступенях широкой каменной лестницы; было тепло и сухо, есть ему уже давно не хотелось, путь до завершения предстоял немалый, он это хорошо знал, но, как говорится, птица Божия не сеет, не жнет, а сыта бывает.

Мимо, держась за руки, улыбаясь друг другу, оживленно разговаривая, прошла молодая пара; перед отцом Арсением словно мелькнули две призрачные тени, и сразу же шаги затихли, и девушка с парнем, совсем еще дети, вернулись назад и остановились перед неизвестным бродягой. Парень был в безрукавке, парусиновых брюках и казался откровенно счастливым, курносая девочка с румяными щечками была в легком ситцевом платьице в мелкий горошек – теплый ветер трепал подол ее платья.

– Отец, скажи нам что нибудь, – попросил парень, глядя доверчиво и ожидающе, и тогда смутные и далекие видения вновь замерцали в памяти отца Арсения, хотя в лице у него ничего не дрогнуло, не проступило.

– Идите, – сказал он мягко и тихо. – У вас и без моих слов всего много, не надо жадничать. Вы свою беловодскую страну уже отыскали, зачем же вам пустые и лишние слова? Вам послан судьбой бесценный дар, глядите, никому его не отдавайте! Господь вас благословит! Идите, идите!

У девочки глаза сделались круглыми, по детски изумленными, по лицу парня пробежала стремительная тень, и он засмеялся – по молодому бездумно и радостно.

– Спасибо, отец! Будь и сам благословен, мудрый кудесник! – поблагодарил он. – А это, если позволишь, тебе на сто грамм, выпей за нас, за нас сегодня надо выпить! Да, да, обязательно надо, чтобы мы не заблудились… Нас спасет и остережет твое слово… Прощай, отец!

Они вприпрыжку помчались вверх, к самому собору, видевшему на своем веку не только Наполеона и Гитлера, но и ляхов, корыстных и легкомысленных, и злополучного воеводу Шеина. Только зачем одуревшим от своего счастья ребятишкам было вспоминать прошлое? Полные жажды открытий, они умчались дальше, к белоснежным облакам в синем небе, к солнцу, – оно может их сжечь, может и помиловать. Они умчались к строгим грозным крестам, а на заплечном мешке отца Арсения осталась лежать скомканная пятерка, и он привычно и радостно перекрестился, – теперь ему хватит хлеба надолго, еще и сухарей на солнышке можно будет насушить. Он так и сделал, два дня отдыхал, ночуя на сухом песке на берегу Днепра или на кладбище на другом его берегу, полоскал в воде и лечил на солнышке потертые, избитые ноги и наслаждался в густых кустах ивняка покоем, хотя порой его и охватывало лихорадочное ожидание и нетерпение. Он крепился и не трогался с места, он знал, что должен был пробыть здесь хотя бы еще несколько дней; он вдоволь ел хлеба и в сумерках однажды, боязливо раздевшись догола, зайдя на песчаной отмели в реку до пояса, тщательно вымылся и вернулся на берег со старой, проржавевшей солдатской каской – он нащупал ее в реке и очистил от песка, плотно спрессовавшегося в ней за многие годы. Он долго сидел перед ней и думал, и опять в его памяти стали смутно оживать забытые тени, и он вновь все отверг и скоро уже пробирался лесами и болотами Валдая, выбирая направление лишь по одному ему ведомым приметам и признакам, и однажды, опять выбившись из сил, долго ел на глухой лесной поляне спелую голубику. Отяжелев, натянув на голову полу плаща, тут же, слегка лишь переместившись под старую, разлапистую ель на краю поляны, он заснул и проснулся от трубного хриплого рева, когда еле еле прорезывалась заря.

Отец Арсений привык к дождям и грозам, и первой его мыслью была мысль о поздней грозе; он ошибся, – на поляне, весь облитый серебряным сиянием зари, стоял матерый лось, гордо закинув тяжелую голову и шевеля чуткими большими ноздрями. Отец Арсений замер – зверь, звавший и жаждавший соперника, был похож на гранитное изваяние, – в памяти человека шевельнулось нечто далекое и, опять таки, давно забытое, он мучился, не в силах вспомнить. В заревой безветренной тиши возник, разросся и обрушился на леса и болота ответный клич соперника – гулкий и раскатистый. Право на продолжение жизни нужно было отстаивать, – природа творила и отбирала слепо и безошибочно. И едва замерли отголоски рева соперника, зверь на поляне вновь протрубил, оповещая пространства земли вокруг, все таившиеся в них враждебные силы, важенок, забившихся в чащобу неподалеку, что вызов принят; зверь тряхнул головой, одурманенной непреодолимой тягой к продолжению рода, ударил передними ногами – земля глухо отозвалась, и отец Арсений это ощутил, одновременно испытывая свою полную причастность к происходящему, и даже нечто большее и потаенное, – он подумал, что и его неистовый и безотчетный поиск неведомого есть тоже отражение космической силы, заставляющей все живое не успокаиваться и без устали, до изнеможения отыскивать и утверждать себя, невзирая на кровь и муки, жаждать поражения соперника, стремиться за пределы разумного и дозволенного, несмотря на предостережение, что всех дерзновенных за предельной чертой ждет холод бездны и небытия. Ему нравились его высокие и торжественные мысли, от них к нему возвращалось ощущение присутствия Бога, вернее, оно вспыхнуло сейчас ярче и осязаемее, потому что подобное ощущение не покидало его вот уже несколько лет, с тех самых пор, как он, выломав ветхую решетку в окне своей палаты, исчез в ночи, растворился вначале в уральских, затем в сибирских просторах и уже потом нигде и никогда больше не числился – ни в домовых, ни в профсоюзных, ни в других казенных бумагах. Он был и исчез, перешагнул черту, разъединявшую жизнь и небытие, и в этом, как он все больше убеждал себя, присутствовало нечто высшее, некий благоволящий к нему и всемогущий Бог, он вел его, сопутствовал ему в его земных странствиях и хранил.

Опасаясь шевельнуться, отец Арсений отодвинул мешавшую смотреть тяжелую, замшелую еловую лапу; вновь послышался хриплый клич, теперь уже где то поблизости, и на поляну сквозь молодняк осинника с хрустом и треском выметнулся и застыл еще один созданный природой первоклассный боец – бык четырехлеток, весь яростно нетерпеливый, в красном мареве жажды битвы, любви и продолжения, он выскочил из зарослей и на какое то время замер на краю поляны, – он уже увидел своего соперника, вдвое старше себя, в самом расцвете сил и в полной уверенности в своем праве сражаться, победить и остаться хозяином в этом лесу; молодому, более слабому зверю природой еще давалось время оценить соперника и беззвучно исчезнуть. Вместо этого он захрапел, зафыркал и стремительно бросился вперед – удар был сокрушительной силы, затрещали рога, взвились и ударили друг в друга почти стальные по крепости копыта, словно шутя раскраивающие волчьи, а то и медвежьи черепа.

Выдержав, лишь слегка попятившись, первый неожиданный бросок противника, матерый бык, в свою очередь приходя в безрассудную ярость, обрушил на своего неопытного и горячего соперника град ударов рогами и копытами – смял его и обратил в бегство. Затрещал и зашумел молодой осинник, – хозяин поляны еще успел в несколько прыжков догнать молодого лося и укусить его за круп, но дальше преследовать не стал, вернулся на облюбованное место, и окрестные леса огласил его победный рев.

Отец Арсений перевел дух и опустил голову на слежавшуюся годами хвою, – он понял, ощутил, каким то неведомым шестым чувством определил близость цели и затем задремал, а когда проснулся, в лесу стояла чуткая тишина, солнечное утро полностью вызрело и разгорелось, большая поляна была пустынна и все случившееся здесь на рассвете отодвинулось и стерлось, – странный сон жизни рассеялся и нужно было идти дальше. Его ждал свой заколдованный сон, обещающий ему встречу с самим собою и долгожданное возвращение к себе, хотя он не мог бы вспомнить, когда пришла к нему навязчивая, мучившая его мысль напиться из самого источника Волги, из древней солнечной Ра, истекающей из самой сердцевины земли, хотя впервые приблизиться к источнику, воочию узреть, испить именно из него он мог только первого сентября, в Сёмин день, в момент, когда станет подниматься солнце.

 

Собравшись с духом, он сгрыз последний сухарь, набрал в мешок падалицы с дикой яблони, росшей тут же на краю поляны, и уже через несколько дней скитаний и поисков был на месте и стал ждать наступления необходимого дня и часа. Хотя он по прежнему сторонился людей, его приметили в соседней деревне, и быстроглазая ребятня часто следила за ним из зарослей – он соорудил себе жиденький шалашик недалеко от ключа и часто бродил в окрестных буераках, собирая сушье для костра. Два или три раза набегали еще по летнему недолгие, теплые дожди, и теперь отец Арсений почти наслаждался домашним уютом, его избитые, натруженные ноги потихоньку отходили и переставали ныть; кое какая немудреная еда у него еще имелась, срок наступал, близился, и время для него превратилось в один бесконечный и туманный сон, – он не различал ни дней, ни ночей, он был весь в душевном томлении и восторге в преддверии чуда и жил только в своих ожиданиях завершения и не хотел думать, что ему уготовано потом.

Однажды на его шалаш набрела очередная ватага деревенских мальчишек, – укрывшись за развесистым кустом лещины, ребятишки долго его рассматривали и шепотом делились своими наблюдениями и мыслями, – отец Арсений сделал вид, что ничего не замечает, и они, все так же таясь, скоро ушли, а он, всегда любивший детей и тосковавший по ним, тотчас заставил себя забыть о перепачканных ягодой любопытных мордашках, их ярких пытливых глазах, призванных светить во тьме времен дальше, ради чего, собственно, человек и приходит в этот мир, – его же самого, ставшего неуемным бродягой, ожидало более высокое предназначение – постичь тайну самого себя, он должен был ждать этого и дождаться.

Прошла еще одна ночь накануне срока, и он, еще не открыв глаз, ощутил рядом присутствие постороннего; это был кто то не просто чужой. Явился тот, кто должен был явиться и кого столько времени ожидали. Потек хороший запах белых грибов, – отец Арсений высунул голову из под своего жиденького укрытия и увидел рядом с кострищем сидящего старца, слегка подсвеченного язычком пламени, по деревенски просто и бедно одетого, – слабые блики огня играли у него на лице. Он сидел к отцу Арсению боком, в каком то нескладно топорщившемся на нем пиджачке и в разношенных яловых сапогах. Отец Арсений видел его большой, мясистый нос и длинную, чуть ли не до пояса, белую бороду. Время только только повернуло к рассвету, и от слабого пламени костерка темнота вокруг становилась непроницаемее и чернее. «Он сам, что ли, разжег огонь, – подумал отец Арсений с легкой, радостной дрожью предчувствия. – Древний человек, ему лет за сто, а он один по ночным лесам шастает, ни зверя, ни лихого злодея не боится».

Отец Арсений выполз из шалаша и приблизился к огоньку, – ему навстречу поднялись зоркие, совсем не старческие глаза, и в этих глазах, давно уже потерявших счет дням и годам, пробилась неопределенная улыбка, хотя это вполне мог быть всего лишь отсвет смутного пламени.

– Садись, человек, говорят, в ногах правды нет. А где же она тогда? Правда наша? Садись, – пригласил старец более настойчиво. – Садись к свету Божьему…

Сдержанно, в предвкушении предстоящего, отец Арсений поклонился и опустился на трухлявую валежину, – он сам отыскал ее в лесу и пристроил у костра.

Пошевелив прутиком угольки, старец как то сразу, всеми своими бесчисленными морщинами и узелками, опять кротко улыбнулся, кустистые брови дрогнули, приподнялись, шире открывая потеплевшие, древние и ясные глаза.

– Детишки малые бегают, бегают, сороками стрекочут, – сказал он, и его тихие, словно легкие вздохи ветра, слова вновь заставили отца Арсения еще больше насторожиться. – Бегают, бегают, балаболят – сидит, говорят, мужик, сидит сычом, весь оброс волосьем, страшный, говорят. Траву дикую ест, водой из ручья захлебывает, больше ничего у него нету, говорят. Дай, думаю, схожу, наведаюсь, погляжу на птицу небесную… Схожу проведаю…

– Сам то ты кто, старик? – спросил отец Арсений. – Годов то тебе с избытком. Ночью, в такой темени, не боишься…

– Меня сон не берет, вот уж кой год не берет, бывает, и месяц, и два ни в одном глазу. Я туг рядом, из соседней деревни, дед Тимоха, меня каждая кочка, каждая колдобинка далече округ знает. Сыны, дочки давно повымерли, внуки да внучки, почитай, тоже, а я вот все хожу, все жду… Ох, порой тяжко становится, – все так же тихо пожаловался собеседнику ночной старец.

– Мне думается, вы совсем не тот дед Тимоха из соседней деревни, – вслух подумал отец Арсений и, тотчас по мгновенному взгляду старца поняв, что не ошибся, продолжал с некоторым вызовом: – А если вы тот самый дед Тимоха, то сколько же ныне лет вам набежало?

– А вот этого я, мил человек, не считал, зарубок не делал, – не спеша отозвался старец. – Бог сам знает, а другим ни к чему. Божья премудрость особая статья – каждому свое вершить, оно так выпало – кому пахать да сеять, а кому и хлебушко в закрома ссыпать. Вот ты, видать, за живой водой приплелся, все свое кинул и притолокся, невмочь тебе стало, нутро огненное, грешное надо остудить, в свой ум назад возвернуться. Я от ребятни сразу все в толк взял. А может, не то говорю?

В его голосе прозвучала необидная укоризна.

– То говоришь, то, – заторопился отец Арсений, страдая и радуясь. – Так, лесной старец. Скажи, правду ли говорят о живой, солнечной воде, дающей и зверю, и человеку, и всякому злаку, и древу радость и смысл жизни?

– Люди много чего говорят, на то они и люди, – не сразу отозвался старец, и легкое облачко набежало на его древний лик. – Что они могут знать? Лес знает много, земля еще больше, а вода знает все, ей, водичке, ведомо и человечье, и небесное, Божье. А эта вода и вовсе опасная, – он слегка повел головою в сторону ключа. – Слыхал я в молодую пору от старых людей вещее слово, не всякому оно сказывается, не всякому и ложится на душу, вызревает в полную силу. Да так оно и правильно. По всякому бывает, и недобрый, злой для земли человек может услышать недозволенное злому слово, вот оно так и устроено, из черного человека вещее слово тут же и выветрится, во всю жизнь ему не вспомянется, как и не бывало его. Да и опасное оно, вещее слово, для черной души.

– Да чем же опасное? – спросил отец Арсений, пытаясь нащупать в рассуждениях старца главное для себя.

– Не торопи, не торопи, мил человек, сказано – всему свой срок. – Старец опять пошевелил ивовым прутиком в костерке, и хотя там не было больше сушья, а была одна зола да затухающие угольки, огонек опять весело и резво поднялся над кострищем, лесная темень отодвинулась, и на свет потянулись мохнатые темно сизые лапы старых елей. – Не торопи, человек, Семин день подойдет, все и узришь. В Семин день, как солнышко край покажет, вода в ключе и становится живой, выходит из нее дитя – отрок, вот тут его чудная сила на коня и возносит, уносится он в Божью даль. Ты и карауль, сразу успей из под конских копыт водицы испить, пока стрельчатый конь не оторвался от воды. Трижды сначала перекрестись, помолись да попроси благодати, а то не попасть бы в обочину, костей не соберешь…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru