– Ну, как?
– Ой, во мне все дрожит… Давай, еще по коктейлю.
– Как ты была великолепна в своей болельщицкой страсти. Страх!
– Ты думаешь, я ему понравлюсь?
– Без сомнения… Пошли, я тебя научу коктейль делать, – взял он ее за руку и поднял с кресла, но тут же не удержался, обнял и стал быстро целовать ее лицо, щеки, губы. Она отвечала ему.
7
Опомнились они на диване. Наташа лежала у него на плече, прижималась лбом к его щеке, щекотала дыханием шею.
– Мы сумасшедшие, – шепнула она.
– Это верно… Я почему-то вспоминал сейчас тебя в деревне. Помнишь, как ты летом приезжала к бабке, а я увивался за тобой?
– Не помню я такого, – усмехнулась, засмеялась ему в шею Наташа.
– Ну да, – фыркнул он в ответ, – особенно летом, когда я заканчивал школу, сдавал экзамены… В четырнадцать лет ты невероятно расцвела, невозможно было на тебя смотреть. Я, можно сказать, из-за тебя золотую медаль в школе не получил.
– Как это? – подняла голову, взглянула на него Наташа.
– Из-за тебя, – подтвердил он и с тихой улыбкой прикоснулся пальцем к кончику ее носа. – Получил бы я золотую медаль, поступил бы в университет и жил бы сейчас паинькой. Это ты мне жизнь перевернула.
– При чем я? – смотрела на него Наташа.
– Как же, ты своей красотой смутила мне душу, и я, вместо того, чтобы усердно читать учебники, прилежно готовиться к экзаменам, днями и ночами думал о тебе, не было покоя. Днем шастал по деревне, по берегу речки, по кустам, искал, куда тебя подружки утащили, а ночью… Ночью ты убегала от меня… Помнишь, как на огороде в овсе от меня пряталась?
– Жутко было, – засмеялась нежно Наташа, – от каждого шороха тряслась!
– Нечего было прятаться.
– Ну да, ты такой привязчивый… мне стыдно перед девчонками было. Ты забыл, что мне всего четырнадцать лет было. А тебе аж семнадцать! Старик! – Наташа засмеялась и снова положила голову на его плечо.
– И сейчас, перед телевизором, когда ты увлеклась игрой, лицо твое стало таким восторженным, по-детски наивным, непосредственным, ты так напомнила мне ту давнюю, четырнадцатилетнюю, что у меня сердце защемило… Почему я тебя потерял, не искал после армии? Впрочем, понятно почему. Причин много… И взаимности не было, думал, что не нравлюсь тебе, и вернулся из армии иным человеком. Дома нищета, пьянь. Денег колхоз не платит. Многие мужики новые деньги никогда не видели, в руках не держали. В институт без денег не поступишь, все платное… Я узнал, где ты, знал, что в Москве в университете культуры учишься. Я, может быть, в Москву на стройку только из-за того, что ты здесь, поехал.
– Ты на стройке работал? – удивилась Наташа. – Давно?
– Из Уварово многие сюда подрабатывать приезжают. Больше нигде заработать на жизнь нельзя. Везде безработица. Я тоже уговорил старшего брата податься сюда месяца на два. У него семья: жена, маленькая дочка. Раньше он пахал на химзаводе, пока завод не остановили. Кормились только огородом матери: картошки нароют, помидоров-огурцов насолят, закроют в банки. Тем и жили.
– Как и все у нас, – вздохнула Наташа.
– Ну да. Приехали мы с ним в Москву, довольно быстро нашли работу на стройке бетонщиками, по пять тысяч рублей в месяц нам обещали, плюс кормежка бесплатная в столовой да за жилье платить не надо, жить можно было в вагончике на стройке. Но работать нужно было по двенадцать часов и без выходных. Как мы счастливы были! Аж по десять тысяч домой привезем! Счастливчики! До смерти рады были этим грошам за работу от зари до зари. Но за такие деньги в Уварово нужно пахать год, и то, если сильно повезет с работой. Поэтому можешь нас понять, с каким энтузиазмом мы пахали. Оба молодые, здоровые, мне двадцать лет, только из армии явился, а брату, как мне сейчас – двадцать четыре. Отпахали два месяца, ждем расплаты, радуемся, кучу денег получим… Я мечтал сразу ехать тебя искать, мол, при деньгах прикачу, мороженым угощу, – усмехнулся горько Игорь над собой. – Приезжает начальничек ихний, который нас нанимал. Спрашивает: «Сколько до Уварово обратный билет стоит?» «Триста рублей!» – отвечаем. Он вытащил бумажник, отслюнявил шесть сотенных и протягивает нам с улыбочкой…
Игорь умолк надолго. Наташа, поглаживая его по груди рукой, ждала, когда он продолжит рассказ, но он молчал. Наконец она не выдержала, спросила:
– Так и не заплатил?
– Почему? Заплатил, куда он денется, – спокойно ответил Игорь. – Заплатил, брат в Уварово вернулся, а я в Москве остался…
– Почему же меня не нашел?
– Так… сложилось, – неопределенно ответил Игорь.
– Ты его убил?
– Кого?
– Ну, того, кто деньги зажал. – Наташа тихонько водила рукой по его груди и изредка целовала в плечо.
Протасов был расслаблен. Ему почему-то вспоми— налась мать, вспоминалось, как она, когда он был маленький, лет пяти-шести, ласкала его, держа на коленях. Тогда казалось ему, что руки у матери пушистые, как шерсть котенка. Точно такими сейчас казались ему руки Наташа, пушистыми, нежными, огненными. От ее прикосновений ему было грустно и томительно, грустно до слез. Но он не хотел, чтобы Наташа поняла его состояние, отвечал ей спокойно.
– Нет. Это они хотели меня убить. И убили бы. Рука не дрогнула. Не я первый, не я последний. А я хотел просто взять свои заработанные деньги…
– Отслюнявил он вам шестьсот рублей, а вы?
– Я говорю ему, нам по десять тысяч за два месяца положено, мы на такую сумму подряжались. За такую сумму от зари до зари без выходных пахали. «Шустер! – ухмыльнулся, повернулся начальничек к амбалу, с которым прикатил на крутой машине. – На десять кусков губы раскатал!» Амбал гыгыкнул в ответ. «Вы пахали, – смеется начальничек, – а мы вас кормили, обували-одевали, спецовочка-то наша, спать ложили! Вот ваша зарплата, – снова протягивает он шестьсот рублей, – берите и уматывайте подобру-поздорову, а то калеками домой вернетесь!» Амбал позади него ехидно так гыгыкает. Я слышал, что на стройках в Москве кидают деревенских лохов, таких, как мы. В глазах у меня потемнело, и как только он сказал, что мы из Москвы калеками можем домой вернуться, я из Чечни здоровым вернулся, а тут, ну не выдержал я, врезал начальничку вполсилы. Он с копыт на руки к амбалу. Амбал его удержал на ногах, в сторонку отстранил и на меня. Ему-то я, не сдерживаясь, ткнул так, что он минут на пять вырубился. Я начальничку, взял его за кадык, говорю: «Давай зарплату или горло твое через миг собакам выброшу!» Брат мой опомнился, повис на мне. «Не надо! – кричит. – Нас посадят! Паспорта-то у них!» Они паспорта наши забрали, когда на работу принимали. Я заведенный был, не слушал, оттолкнул брата, еще немножко примочил начальничка под дых для прочищения мозгов, вытащил у него из кармана наши паспорта, бумажник. В нем всего пять тысяч оказалось. Начальничек немного отошел, захрипел, что он человек подневольный, мол, сам на зарплате, это директор приказал так с нами расплатиться. «Где директор?» – спрашиваю. «В офисе!» «Вези в офис!» «Там тебя пришьют», – хрипит он. «Посмотрим! – говорю. – Вези!» Шофер-амбал все в отрубе. Раскачали мы его, полили водичкой, напоили, привели в чувство. Я брату говорю: «Кати на Павелецкий вокзал. Жди меня в кассовом зале. Я тебя найду, домой с деньгами поедем!» А сам с этими – в машину. Приехали к особнячку где-то в Замоскворечье. Особнячок такой симпатичный, аккуратненький, двухэтажный, как игрушка раскрашенный. Железные ворота автоматические, с охраной, распахнулись перед нами. Свои едут. Вкатили во двор к парадному входу, вылезли из машины. Только вышли, поднялись втроем к охране у входа, Амбал как заорет: «Держите его!» Пришлось его мне снова вырубать. Охранники на секунду опешили, не успели опомниться, как оба на полу оказались. Начальничек бежать внутрь, я за ним. Догнал на лестнице на второй этаж. Помню, чистенькая такая лестница из желтого мрамора, по ступеням, посреди зеленая ковровая дорожка расстелена, а рядом фонтанчик бьет из зелени, журчит. Схватил я начальничка за шиворот и говорю тихонько: «Еще раз дернешься, без головы останешься! Веди к директору!» Он дрожит в моих руках, еле хрипит: «Нам конец, конец…» «Веди!» – встряхнул я его яростно. А сам, помню, хоть и в напряжении был, но спокоен, голова ясная. Пошли мы по лестнице на второй этаж, входим в приемную. Два горбоносых орла-кавказца поднимаются навстречу, ухоженные, упитанные, в пиджаках. «К директору», – говорю, улыбаюсь я дружески. «Вы записаны?» – с кавказским акцентом спрашивает один. Вид у него настороженный, внимательный, подозрительный. «Вот он записывался», – киваю я на начальничка. А тот дрожит, слова сказать не может. Понял я тогда по глазам орлов, что не видать мне директора. А сзади шум слышу. Видно, охранники с первого этажа очухались. Что делать? Пришлось, пока орлы не поняли меня, врезать им по разочку. Ребята тренированные оказались, вырубить, сбить с ног ни одного не удалось, но зато от двери в кабинет они отскочили. Я сходу нырнул туда, вижу, в кабинете два хмыря сидят. Один – лысоватый, чистенький, за столом, другой, боровок с налитыми щеками, сбоку, в кресле. Кабинет большой. Я по нему, по ковру бегом к лысому. Вскочил на стул, потом на стол перед директором, прыгнул на лысоватого, сбил его на пол вместе с креслом, придавил к полу за горло и ору: «Зарплату давай!» Он побелел, язык высунул, ворочает им из стороны в сторону, и тут орлы на меня навалились. Пришлось отпускать директора. Ох, и помотались мы по кабинету! Между делом я успел разочек, вкось, смазать директору по зубам. Губы разбил. Восемьсот долларов зарплаты нам, гады, пожалели, а в кабинете мы побили мебели тысяч на пять, если не больше. Снизу охранники подоспели, злые, у одного челюсть выбита, у другого нос перебит. Скрутили меня, попинали. Допрашивать стали: откуда, что надо, кто послал? Я прошепелявил разбитыми губами все как есть, что из Тамбова приехал на заработки, и как со мной обошлись. О брате молчу, не впутываю, понял, зарплаты не видать. Хоть бы живым выпустили. Я рассказываю, а один из орлов-кавказцев, из приемной, материться, перебивает, вопит: «Михалыч, дай его мне! Я его на куски рвать буду!» Глаз у него один заплыл, палец, видно, сломан. Он его все к груди прижимает, кряхтит. А Михалыч сам окровавленный платок к губам прикладывает.
Выслушал Михалыч меня и прошипел орлу с подбитым глазом:
– В подвал его, прикончить!.. И никого не пускайте в офис, пока в порядок не приведете, – обвел он рукой кабинет.
– Михалыч, погоди, не торопись! Не нравится мне этот бетонщик! – подал вдруг голос боровок. Он, кажется, ни разу не шевельнулся в своем кресле, пока мы по кабинету мотались.
– Потому и тороплюсь, что он мне не нравится, – буркнул в ответ Михалыч. – Дожил! Бетонщики морду квасить стали. Чего ждать дальше-то, а? И я терпеть должен кровную обиду, – снова коснулся он, морщась, платком разбитой губы. – Если он жив останется, ты меня уважать будешь?
– Михалыч, будь мудрее, – снова спокойно запыхтел боровок. – Ты веришь, что простой бетонщик прошел всю твою охрану? Если веришь, гони охрану. Он тамбовский, – как-то значительно поднял пухлый палец боровок.
Михалыч опустился в свое кресло, глядя на боровка, и буркнул:
– Ты думаешь?..
– Все может быть. Я сейчас позвоню. – Боровок полез в карман за мобильником.
– Зачем ему надо? – прошепелявил разбитой губой Михалыч.
– Кто знает… А может, от Семьи идет…
– В подвал! – рявкнул Михалыч своим охранникам, увидев, что они слушают, ждут, держат меня под мышки. Они поволокли меня из кабинета, а Михалыч крикнул им вслед: – Привяжите, но не трогайте! Успеете!
В подвале меня привязали к деревянному креслу. Когда привязывали, орел с подбитым глазом все ныл, приговаривал со злобным наслаждением:
– Сейчас я тебя резать буду! По кусочкам, по кусочкам, на шашлык!
Привязали, и он врезал мне под дых. Я чуть сознание не потерял. Тело и без того сплошная боль, на одной воле держался. Еле отдышался… Понимаешь, убивают, а разум все не хочет верить, что конец пришел. Видно, человек, приговоренный к повешению, даже тогда, когда у него веревка на шее, через миг скамейку из-под ног выбьют, все верит, что он не умрет, что вот-вот спасенье придет: палач передумает, судьи решенье отменят.
– Это для разминки! – предупредил орел с подбитым глазом. – Ох, и натешусь я сейчас!
Глаза у него так и светятся радостью, предвкушением. Изверг! Но больше не бил, садист поганый. От жуткой боли, я ничего не чувствовал. Но говорят, что лучше боль физическую терпеть, чем душевную. Помню, мысль металась в голове, работала, подыхать не хотелось. Вижу, только двое со мной осталось: орел с подбитым глазом и амбал, который с начальничком на стройку приезжал. Исподтишка оглядываю подвал: нельзя ли выбраться? Вялым, беспомощным прикидываюсь. Слышу, заверещал мобильник у амбала. Он его слушает и обращается ко мне:
– Ты из Тамбова или из района?
– Из Уваровского района, – отвечаю.
Он сказал это в трубку и ждет, слушает, потом снова спрашивает:
– Из какой деревни?
– Из Масловки…
Он повторил в трубку, подождал и ко мне:
– Фамилия как?
– Протасов.
Больше ничего не спросил, послушал, выключил мобильник и сунул в карман.
– Чего там? – нетерпеливо спросил орел с подбитым глазом. Он дрожал от предвкушения потехи над беззащитным человеком, над своим обидчиком.
– Ждать и не трогать, – хмуро бросил амбал.
– Чего ждать, чего ждать! – занервничал орел.
– Не дергайся, – остановил его амбал. – У меня, может, сильнее твоего руки чешутся… Велено ждать, будем ждать. Успеем! Не сбежит! Михалыч, не отпустит!
8
Ждали с полчаса, может, чуть больше. Они с меня глаз не спускали. Чуть шевельнусь, как псы напрягаются, в стойку встают. Слышим, дверь открылась. Шаги. Спускаются двое. Сам Михалыч входит, за ним – худощавый, жилистый, седой мужик. Волосы на голове сплошь белые, одет хорошо: костюм, галстук, но очень странный на вид. Я потом его разглядел, а сразу не понял, почему от него тревогой, чуть ли не ужасом веет. Левая половина лица у него, как мертвая, неподвижная, кажется, левый глаз не моргает совсем. И большой след от шрама. Смотришь слева на него – не по себе становится, смотришь справа, нормальный мужик, бизнесмен или менеджер крупный. Но вначале он ко мне все левой стороной держался. Вошел, глянул на меня своим жутким глазом и говорит амбалу:
– Развяжи.
– Он бешеный! – не тронулся с места амбал.
– Хотел бы я глянуть на тебя, если бы ты два месяца бетон таскал, а тебе бы ни копейки не заплатили, – спокойно и негромко проговорил седой. – Не от хорошей жизни он на стройку приехал. Развяжи.
Амбал стал развязывать меня, а я думаю, сейчас развяжет, ох и врежу я орлу, другой глаз выбью, пусть убивают потом. Орел как чувствует, держится подальше от кресла. Только освободили меня, я вскочил и к орлу, а седой каким-то образом, я и заметить не успел, вмиг подсек меня, и я полетел к ногам орла. Амбал и орел навалились на меня, снова скрутили.
– Видал, я говорю, бешеный, – пыхтел амбал.
– Отпустите! – строго приказал им седой, и мне: – Сядь!
Они отпустили, я сел. Седой повернулся к директору.
– Ну, все, Михалыч, можете идти наверх. Ребят тоже забери. Я один поговорю…
– А как же… – начал Михалыч.
– Ничего, он успокоился… Двадцать тысяч приготовьте ему.
Они ушли. Седой сел напротив. Смотрел он на меня слева, искоса, сверлил своим жутким глазом, потом усмехнулся:
– Хорошо обработали? Больно?
– Терпимо, – буркнул я.
С амбалом и орлом я только злость и ненависть чувствовал, а тут понял, что не только отпустят, но и зарплату получу, расслабился, и вдруг жутковато стало. Будто передо мной сам черт сидит. Умом я понимал, что это он меня спас, но почему, зачем, что ему от меня надо. Не за душой ли моей пришел. Не по себе стало рядом с ним.
– Ребята у Михалыча тренированные, стреляют, не задумываясь, а ты к нему в кабинет живой вошел. Где научился? – спрашивает седой.
– В армии.
– Где служил?
– В Чечне.
– Спецназ?
– Снайпер.
– Вот как? И много уложил?
– Не считал.
– Не честолюбивый, значит?
– Не к чему считать было.
– И все же, человек двадцать упокоил за два года?
– За год. Первый год меня учили… За три месяца поболе двадцати набралось, а потом я по особо важным ходил.
– Интересно… И часто мазал?
– Я не мажу.
– Это ты врешь, все мажут.
– Я не мажу.
– Может, проверим? – в жутком глазу горела искра интереса.
– Давай пистолет, – расхрабрился я.
– Это потом, поговорим сначала. Значит, ты из Масловки, Протасов. Кто у тебя отец-мать, братья-сестры, расскажи поподробней.
Я стал рассказывать, он останавливал, уточнял. Когда я сказал, что мать у меня Анохина, он как-то странно хмыкнул:
– Не может быть?
– Как это не может, точно, – удивился я.
– Ну ладно, ладно, дальше…
– Ты так и не узнал, кто это был? – перебила Наташа. – Может, это какой-нибудь родственник Анохиных.
– Я потом его только два раза видел…
– Давай дальше… Я представить не могла, что ты такое пережил.
– Расспросил он меня обо всем. Даже о разных, непонятно для чего ему нужных, мелочах выспрашивал, потом говорит с усмешкой:
– Не передумал стрелять? Руки не дрожат после побоев?
– Ничего, постреляю с удовольствием, – отвечаю, хорохорюсь.
Вывел он меня из подвала, в туалет отправил умыться, привести себя в порядок, а сам ушел в кабинет к Михалычу. О чем они говорили, не знаю, но когда я вернулся из туалета, две сторублевых пачки ждали меня на столе. Седой кивнул на них, бери, и протянул руку Михалычу, прощаясь. Мы сели в джип с темными стеклами, водитель ждал его в машине. Седой сел рядом с ним, я – сзади.
– Куда сейчас? – спрашиваю я.
– В тир.
– Меня брат ждет на вокзале.
– Подождет. До поезда еще три часа. Успеем.
Больше он ничего не говорил, ни о чем не спрашивал. Только фанты налил в стакан, дал напиться. Я обнаглел, буркнул:
– Водочки бы сейчас.
– Балуешься? – оглянулся седой.
– Сейчас не отказался бы…
В тире он протянул мне пистолет Макарова, спросил:
– Знаком?
– Стрелял.
– Покажи мне, как ты не мажешь, – подвел он меня к стойке. – Видишь площадку. Сейчас в разных местах, на разных расстояниях с интервалов в одну секунду одна за другой будут подниматься мишени, и подниматься всего на секунду. В пистолете пять патронов, попробуй их всех поразить!
Площадка была небольшая, шириной метров двадцать всего.
– Секунда – это вечность! – храбрюсь я, а сам не уверен, что хоть в одну попаду. Раньше-то я и не такое вытворял, с двух рук стрелял.
– Я скидку сделал на то, что ты сейчас возбужден от недавних потрясений да на то, что четыре месяца не тренировался, – хмыкнул седой в ответ на мою самоуверенность. – Что ж, готовься! Поехали!
Я напрягся, вперился в площадку, сжал пистолет, и потом тюк-тюк-тюк! отстрелялся. Седой осмотрел мишени, удивления не выказал. Он, видно, крайне выдержанный человек. Только сказал:
– В третью чуть не промазал, плечо царапнул.
– Не промазал же, – нагло заявил я, не веря в неожиданный успех. – Талант не пропьешь!
– То, что не промазал, не спорю, а пропить все что угодно можно.
Мы поехали на вокзал. Когда меня держали в подвале, я боялся, что бандюки и брата заметут. Начальничек укажет. Но, слава Богу, обошлось. Седой остановил джип возле вокзала и обернулся ко мне:
– Хочешь, оставайся в Москве. Таким, как ты, тут работы много. Можешь всю жизнь охранником сидеть в тихой меняльной конторе. На покойную жизнь денег хватит. Захочешь, будет много денег, но покоя не будет. Хочешь, возвращайся в Масловку… Выбирай, только прямо сейчас, мне некогда, – глянул он на часы.
Я подумал, что мне делать в Масловке? Спиваться, пропадать, а за деньгами снова в Москву ползти. Дома не заработаешь. И сказал:
– Остаюсь!
– Бегом к брату. Отдай ему все деньги. Тысчонку оставь себе на первое время, и бегом назад. Времени нет.
Я нашел брата, отдал деньги, а сам вернулся. Седой привез меня в пустую квартиру, сказал:
– Отсыпайся, зализывай раны, тебе позвонят, – и уехал, исчез на месяц.
А мне позвонили на другой день, сказали, куда подъехать с паспортом. Там меня ждет работа. Я приехал, это оказался пункт обмена валюты. Работа не бей лежачего. Сиди себе за железной дверью с девчонкой. Она через окошко деньги меняет, а я газетки да книги почитываю, а зарплата больше, чем у бетонщика. Только на стройке весь день пахать надо, а тут весь день от скуки маяться. Жить я стал у одного инвалида, ветерана войны, тоже бывшего снайпера. Он, как я понял, был давним знакомым седого. Никто меня не тревожил, не звонил целый месяц. Только один разок кто-то позвонил, спросил, нет ли у меня желания потренироваться, пострелять, а то в тире на меня пропуск выписан. Я помчался туда, думал седого увижу. Не было его там. Встретили меня хорошо. Оружие на выбор, патронов – сколько душе требуется. И я стрелял, отводил душу.
Через месяц снова звонок.
– Как работается? – спрашивает незнакомый голос.
– Скучновато, – говорю.
– Скучновато или скучно? Это разные вещи!
– Скучно! – отвечаю. – Очень скучно, не по натуре. Но выбора нет. Выбор у меня такой: либо с голоду подыхать, либо в конторе со скуки. Лучше я буду со скуки подыхать.
– Выбор всегда есть, – говорит незнакомец.
– У вас есть, у меня нет.
– А хочешь?
– Предлагай.
– Приезжай туда-то, – называет адрес. – Поговори с Волком. Может быть, он тебе даст шанс.
– С каким Волком? – не понял я.
– С Тамбовским, – смеется незнакомец.
– Это седой, что ли? – догадался я.
Еду, лечу. Встречает седой. Такой же неулыбчивый, суровый.
– Пойдем, – говорит, – пройдемся…
Вышли мы в парк, стали гулять по дорожкам. Лето в разгаре, июнь заканчивается. Тихо, жара, солнце печет, а в парке прохладно. Липовый дурман в воздухе стоит, пьянит. Все располагает к душевному разговору. Он стал расспрашивать о брате, как доехал, все ли благополучно? Не нашел ли работу в Уварово? Чем живут другие люди у нас? Я рассказывал, он слушал внимательно, душевно, уточнял, сочувствовал. Потом сам заговорил, тихо, с горечью, заговорил, что ограбили народ, опустили ниже некуда. Раньше жили худо-бедно, но не голодали. Каждый свои угол имел, крышу над головой, каждый кое-какие сбережения имел на черный день. Не было бомжей, не было нищих. А теперь на каждом углу либо бомж, либо нищий. И все это живые люди. Жизнь им один раз дана, другой не будет. И все они рождены были для счастья, мечтали о хорошей жизни, но появились Ельцины, Гайдары, Чубайсы и кучка негодяев вокруг них и разом поломали судьбы миллионов людей, опустили в нищету, в дикую грязь. А сколько беспризорников наплодили? Миллионы раздавленных, искореженных судеб. Детей, невинных детей не пожалели, растоптали, за копейку выкинули на улицу, в подвалы, в канализационные ямы, лишили самого светлого в человеческой жизни: детства. Им бы жить да жить, учиться, играть в свои детские игры, а их лишили малейшей радости, малейшего житейского счастья! Откуда появились эти несчастные бомжи, нищие, беспризорные? Откуда они взялись? Ведь реформы затевались для блага народа, мол, народ плохо живет, счастлив только потому, что сам не знает, как он несчастлив, как свистели телевизионные лакеи. После реформ жизнь будет лучше. Так почему же народ обнищал, опустился от этих реформ? Телевизионные лакеи знали, хорошо знали, что жизнь станет лучше для кучки негодяев, столпившихся у трона. И эти негодяи платили им за то, чтобы они народу голову морочили. Кто баснословно разбогател за эти годы? Только тот, кто был близок к Ельцину, к его дочке. И как горько, что нет в России мужчин, некому постоять за свой униженный народ, за свою поруганную растоптанную землю, за свое Отечество! Некому остановить разжиревших на крови народа преступников, некому их уничтожить, все они под покровительством власти. Арабы – молодцы! Вот там мужчины, там настоящие люди, а не слизняки под каблуком у негодяев. Они за свой народ, за свою Родину с гордостью идут на смерть, с гордостью считают: пусть я умру, но и враг моего народа умрет. Взрывают себя вместе с врагами. Вот это люди, вот это мужчины!.. Не может сын смотреть спокойно на горе матери родной! Не может гражданин достойный к Отчизне холоден душой! А нашу Отчизну захватили воры и бандиты, ограбили ее, распяли, растлили, унизили, превратили Кремль в воровскую «малину». Разве можно смотреть на это спокойно? Разве не переворачивается душа у каждого нормального человека?.. Не обливается сердце жгучей кровью только у бездушного ничтожного человека! У большинства людей онемели души от такой беспримерной наглости, оцепенели от страха. Кто встряхнет их? Кто разбудит? Кто придаст силы, уверенности? Кто, кроме нас? Мы должны! Мы! Мы обязаны уничтожить в себе страх, распрямиться, развернуть плечи, зажечь огонь в глазах своих и уничтожать, уничтожать, уничтожать преступников, которые по горло в крови людской, но которым служит наше правосудие. Пусть они не знают покоя ни днем, ни ночью, пусть, прячась в бронированных Мерседесах, в каждом встречном видят народного мстителя. Мы не должны жалеть себя, не должны жалеть своей жизни для своего народа, для защиты своей поруганной, распятой Отчизны. Жизнь дается только один раз, и прожить ее надо не в погоне за долларом, не обжираясь за пьяным столом (пусть живут для брюха мелкие трусливые ничтожества), прожить надо жизнь в любви к своей земле, к своему народу, к своей Отчизне! А оскорбленная земля наша, униженный народ, распятая Отчизна нуждаются в нашей защите. Пусть мы погибнем, но народ никогда не забудет своих заступников, о нас будут петь песни!
Слушал я его спокойную вроде, но такую жгучую, берущую за сердце речь, слушал и возбуждался, горел. Он говорил о том, о чем я думал часто, но я был один. Не знал, что делать! И я не выдержал, воскликнул с жаром, воскликнул, что меня мучает, часто мучает, почему мы, русские, не сопротивляемся, терпим все издевательства криминальной власти, почему утратили волю! Почему наши офицеры стреляются от безысходности? Почему они не могут унести с собой в землю хоть одного высокопоставленного негодяя, очистить от него Родину, хоть на капельку улучшить этим жизнь своего народа. Если ты твердо решил покончить с собой, умереть, бери пистолет, иди, стреляй, а потом сам стреляйся. Умри героем, а не жалким трусом! Если ты командуешь танком, садись в танк и кати на Москву! Чего ты боишься, ведь ты все равно решил умереть! Хуже смерти не будет! На миру и смерть красна! А вдруг вслед за тобой поднимутся, пойдут другие униженные, оскорбленные криминальной властью офицеры, воинские части и снесут воровскую кремлевскую малину, сделают жизнь лучше. Если ты командуешь танковой частью, поднимай всю часть! Кто тебя остановит? Чего ты трусишь? Убей воровскую сволочь, помоги своему народу, и народ тебя никогда не забудет, навсегда ты останешься в его памяти героем.
Седой не перебивал, слушал, потом спросил:
– А ты сам, сам смог бы вычеркнуть из жизни, очистить землю от такого негодяя? Поднялась бы рука? Не дрогнула?
– Не дрогнула бы, поднялась! – с прежним жаром ответил я. – Я вам говорил, я убивал в Чечне, много убивал. Хотя знал, что убиваю настоящих мужчин! Они поднялись за свою землю, поднялись против нашей криминальной власти, против Ельциных-гайдаро-чубайсов. А этих-то, этих-то властных бандитов? Я, не задумываясь, взорвал бы себя вместе с Чубайсом, освободил бы от этой ненасытной пиявки нашу землю. Сколько горя он принес нашим людям, скольких обездолил, а скольких еще обездолит, если будет дальше жить.
– Ну да, – согласился седой. – На правосудие надежды никакой. Она обслуживает этих кремлевских негодяев, любого невинного растопчет, уничтожит по одному их кивку. Остановить эту раковую опухоль можно только одним путем, вырезав ее, уничтожив. Иначе весь организм умрет. Поступает ли дурно хирург, когда отрезает от человека часть его тела, больную часть, чтобы спасти весь организм, сохранить человеку жизнь? Профессия хирурга, благородная профессия! И Отечеству, когда оно больно, нужны не только терапевты, но и хирурги, мужественные хирурги. Мужество нужно, чтобы спокойно видеть кровь. Работа хирурга бескровной не бывает. Нужны хирурги, а их много только среди арабов.
– Я готов стать им, я готов пожертвовать собой! – воскликнул я. Внутри меня все трепетало.
– Жертвовать собой не надо, – спокойно, неторопливо возразил на мои жаркие слова седой. – Хирурги собой не жертвуют. Работать надо не безрассудно, а с умом, расчетливо, надеюсь, тебя этому учили, раз ты был снайпером.
Я кивнул. Нас, действительно, хорошо учили.
– Надо спокойно Отечество лечить, не страдать самому, – продолжал седой. – Это главная цель, главная польза. Жертвуют от отчаяния, а нам нечего отчаиваться. Не будь горяч, лучше будь холоден… Ты помнишь Михалыча, который чуть тебя не уничтожил. Это один из крупных, хитрых, кровожадных криминальных авторитетов. Сколько он невинной кровушки попил, скольких людей растоптал, уничтожил лично. Ты для него комаром был, убил бы и через пять минут забыл. В Кремль он втерся давно, большой друг одного из членов Семьи. И эта Семейка неделю назад сделала его заместителем министра. Я точно знаю, что они готовят его в губернаторы одной центральной области. Через полгода будут выборы, и он точно станет губернатором. Вот где он кровушки народной попьет, потоки и слез, и крови будут литься. Цель-то у него не губернаторское кресло, а Кремль… Он уже давно в списках неподсудных, чтобы не творил, его никогда не арестуют. Остановить его может только пуля, но кто ее пошлет?
– Я готов, – твердо ответил я.
– Есть люди, очень богатые люди, которым он немало насолил. Должки большие за ним. Они готовы заплатить хорошие деньги за это благородное дело. Они, конечно, тоже не без греха, но хороший хирург не должен спрашивать у человека, как и где он ногу сломал: по пьянке, по собственной дурости или на производстве из-за разгильдяйства начальства. Дело хирурга лечить… Михалыча ты сам видел, на собственной шкуре его деяния ощутил, досье его читать не надо. Если ты твердо согласен остановить его, то тебе позвонят. Смотри сам, подумай, взвесь все, хватит ли у тебя душевных сил и мужества. Но имей в виду, лично мне Михалыч ничего не должен, лично он мне не мешает…
– Я готов! – снова твердо заявил я, ясно понимая, на какую тропу становлюсь.
Жить бесцельно, жить, чтобы жить, коптить небо, мне не хотелось, и не хочется сейчас. Лучше уж один раз ярко вспыхнуть, осветить родную землю и сгореть, чем чадить долгие годы, портить атмосферу. Ни себе радости, ни людям. А конец-то все равно один, все умрем.
– Хорошо. Я передам… Мой совет тебе, если удачно проведешь операцию, и будут другие заказы, во-первых, всегда проси досье на человека. Для тебя это история болезни. Будешь знать, что человек содеял, за что его надо вычеркнуть из жизни, никогда не промажешь, и перед собой, перед своей совестью чист будешь. Чтобы не навредить, никогда не берись за сомнительные операции. Во-вторых, надейся только на себя, действуй один, действуй дерзко, без страха, и все получится. Вспомни, чему тебя учили в снайперской школе, свой опыт в Чечне, полагайся только на себя, продумывай все возможные варианты развития операций, даже самые худшие. В-третьих, никогда не пытайся узнать, чей приговор исполняешь. Тебе же спокойнее будет. Сомневаешься, откажись сразу. Взялся, доводи до конца. И помни всегда – ты делаешь добро, ты освобождаешь от нечисти родную землю. Если бы во-время нашелся человек, который бы вычеркнул из жизни Ельцина, десятки тысяч жизней были бы сохранены, миллионы судеб человеческих не было бы порушено, не было бы миллионов ограбленных и униженных. Сопоставь, десятки тысяч жизней невинных людей, в том числе женщин и детей, и жизнь одного сребролюбивого негодяя. Но не нашлось, не нашлось такого человека… – с горечью сказал седой. – Когда идешь на операцию, всегда меняй внешность, тебя этому научит опытнейший гример, я устрою. Проведешь операцию и все атрибуты – парик, усы, борода, одежда, должны быть уничтожены. Не скупись! Дважды в одной маске не появляйся… Вот и все, – протянул мне руку на прощанье седой. – Жди звонка! – И повторил: – С досье, с историей болезни знакомься непременно!