Но вышло гораздо лучше. Случайно узнал я, что где-то далеко, за морями и долами, есть свободное место второго секретаря скромной миссии. Никому это место не было «обещано», не было как будто и охотников на него…
Я подумал: раз могу считаться кандидатом на пост делопроизводителя, пожалуй, наши наибольшие не сочтут дерзновенным с моей стороны, если я попрошу быть назначенным младшим секретарем нашей миссии в Вашингтоне.
К удивлению моему, никаких препятствий я не встретил. Меня выслушали более или менее равнодушно: место в Вашингтоне действительно было свободное и никто, по-видимому, на него не зарился.
Один из моих начальников, когда я откровенно выказал ему свое желание, взглянул на меня бледными глазами и произнес: «Подумали ли вы, что вам предстоит вскоре получить штатное место в центральном ведомстве?» Другой, очевидно принимая к сердцу мою судьбу, захотел дать мне добрый совет: «Подождите, не торопитесь. В скором времени освободится пост второго секретаря в Берне. Быть может, вам удастся получить это назначение. Берн – скучное место, но все же в центре Европы, а не на краю света, как Вашингтон».
Странно, как у нас не любят отдаленных постов. Америку особенно избегают… «Помилуйте, говорят, ведь оттуда письма в Россию приходят только через три недели!»… Кроме того, Америки боялись из-за дороговизны жизни. Есть и еще одно соображение чисто служебного характера, которое так рельефно высказал один мой приятель-чиновник: «Ехать в Америку – ведь это все равно что добровольно отправляться на тот свет. Кто раз туда попал – крышка! Оттуда не выберетесь, голубчик мой. Пиши пропало. Забудут!»…
Департамент дал мне «прощальный» обед у Кюба. Против обыкновения, обед был оживленный, потому что высшее начальство отсутствовало. Собрались только свои, то есть ближайшие сотрудники по службе – весь мой Ближний Восток и кое-кто из Дальнего.
Старший из всех нас Гартвиг, милейший, симпатичнейший Николай Генрихович. Он был особенно в ударе в этот вечер. Когда начались тосты и все мы были более или менее весело настроены, Гартвиг спросил бумаги и карандаш. Подложив тарелку под лист бумаги, он стал быстро что-то записывать.
– Что это? – спросил кто-то. – Стихотворение?
– Да, экспромт – «Напутствие Боткину» – слушайте:
Уж нет в столе турецком трио,
Наш Боткин едет в Вашингтон,
Кто ныне даст нам камертон
Винта у Никонова с брио?
…………………………………………………
…………………………………………………
Да, Боткин, смех твой и веселье
Отрадой были в дни невзгод…
Дай Бог, чтоб ты и в новоселье
Не знал ни горя, ни забот.
…………………………………………………
…………………………………………………
Пропускаю куплеты более интимного характера.
Бокал шипучий поднимая,
Желаем здравья, доброго пути,
Тебя сердечно обнимая,
Воскликнем радостно: прости, люби.
…………………………………………………
…………………………………………………
Долго мы еще в этот вечер пировали…
Дней через десять я садился в Гавре на французский трансатлантический пароход «Gascogne».
Добрый старик Боголюбов, наш знаменитый маринист, проживавший тогда в Гавре, пришел меня проводить.
Обнимая меня, он сказал: «Прощаюсь с одним человеком, а поздороваюсь, когда вернетесь, с другим».
– Как так? – спросил я.
– Да очень просто. Кто едет в Америку, перерабатывается там на американский лад. Я еще не видел человека, побывавшего в Америке, который не носил бы на себе заморского отпечатка. Жизнь в Америке так или иначе отражается на нашем брате, европейце…
Когда «Gascogne», разобщившись с берегом, стала медленно, плавно и бесшумно двигаться вдоль мола, я вдруг почувствовал себя отрезанным от старой Европы, и мне сделалось до нельзя жутко, болезненно тоскливо, точно в самом деле во мне что-то оборвалось.
На самом конце мола я увидел Боголюбова. Он сидел на скамейке в обычной своей позе, заложив ногу на ногу, и делал набросок с моего парохода, выходящего в море. Он мне его потом прислал в Америку. В ту минуту мне страшно хотелось перескочить с парохода, подсесть к старому другу, хорошенько наболтаться и весело провести вечер на старой земле, но «Gascogne», усиливая ход, все отдалялась дальше и быстрее от земли. Скоро от Европы осталась только узкая полоска на горизонте, а впереди на бесконечном небосклоне, где, казалось, море сливается с небом, что-то неведомое, сильное влекло и манило меня в новый мир.
Перевернулась последняя страница первого тома моей жизни – я стоял перед неразрезанной книгой второго тома.
Он сам себя так называл. Строго говоря, такого выражения нет в Толковом словаре Владимира Даля, но оно существует в разговорном языке.
Серенький человек – означает заурядный, простой человек, не выделяющийся из серой будничной массы… Даль говорит о сером волке, о сером зайце, серяке, о сером, простом, грубом мыле, о сером мужичке… Но не одни только волки, зайцы и мужички бывают серые.
Серые люди среди нас кишмя кишат… Серенькими людьми мир держится, но жизнь их незаметна, как жизнь муравьев в муравьиной куче.
Иногда серенький человек выскакивает наружу из общей массы, но не всегда себе на радость.
Как звали моего серенького человека? Не все ли равно? – Петров, Иванов, Сидоров… Назову его Андреевым.
Бывает так во время странствий – проснешься и не знаешь где… Это случилось со мной после первой ночи в Вашингтоне. Я провел 6 дней на море, привык просыпаться утром в моей каюте и покачиваться на койке, а тут вдруг – твердая почва, комната, большая постель… Где я? И тут мне вернулся разум – я в посольстве, приехал вчера вечером. Добрейший посланник Кирилл Васильевич Струве меня встретил, обласкал как родного, пригласил остановиться у него… Мне тут хорошо, уютно, совсем как дома… Лежу в полузабытьи на мягкой кровати и наслаждаюсь музыкой. Кто-то в зале играет на рояле, играет прелюдии и фуги Баха, и как играет!.. Чтобы так с утра упражняться над Себастьяном Бахом, нужно быть заправским музыкантом… Кто бы это мог быть?.. Посланник – вдовец, живет один в посольстве, он не музыкант; его четыре дочери воспитываются в Петербурге…
Камердинер принес мне утренний чай.
– Кто играет так хорошо? – спрашиваю.
– Мистер Андреев.
Мне эта фамилия ничего не говорит. Андреев. Мало ли Андреевых на свете?..
В назначенный час являюсь к моему начальнику в кабинет.
– Ну вот, – говорит добрейший Кирилл Васильевич, – я вас теперь проведу в канцелярию… Вы познакомитесь с Андреевым.
– Кто такой Андреев?
– Андреев… ах, какой музыкант!.. Он попал сюда фуксом. Его прислали из Петербурга для ревизии консульств, а в это время при мне никого не было… вы еще не были назначены, а 1-й секретарь был командирован в Нью-Йорк управлять консульством. Вот я и задержал его у себя с согласия министерства. Здесь он в большом ходу. Его приглашают, наслаждаются его игрой… действительно пианист изумительный…
В канцелярии я нашел маленького человечка лет сорока, довольно невзрачного на вид, мешковатого, с круглой плешивой головой и длинными редкими усами, торчащими, как у морского котика, – Андреев.
Познакомились. У Андреева было приятное выражение лица, доброе и робкое.
– Ваш приезд для меня тяжелый удар, – сказал он мне полушутя-полусерьезно. Мне придется уехать, вернуться в министерство и засесть за бухгалтерию, скучную, одуряющую, механическую работу…
– Мне надо было потонуть в океане?
– И это бы не помогло, – продолжал он тем же тоном. – Прислали бы другого секретаря. Дни мои во всяком случае были сочтены. Я ведь здесь только временно, мое место в счетном отделении, в верхнем этаже Министерства иностранных дел.
– Да ведь вы же не прикованы к вашему месту. Если вам здесь нравится, попросите, чтобы вас сюда назначили или прикомандировали.
Андреев замахал руками.
– Немыслимо… Я к дипломатической службе вовсе не приспособлен, я и экзамена не сдавал, да у меня и средств достаточных к тому нет.
– Это не беда, – сказал я, – холостой может справляться, живя на жалованье секретаря…
– Так-то так, но для жалованья секретаря нужно иметь пост секретаря, а кто возьмется назначить меня секретарем посольства? Если я только заикнусь, мне сейчас же заткнут глотку: «вы – бухгалтер»… и кончено. И действительно, я занимаю штатное место в министерстве, прилично оплаченное… Я завишу от этого места – у меня на руках старушка-мать, которая меня воспитала… бросить ее я не могу. Нет, уж мне не судьба быть дипломатом, а только, что и говорить, карьера ваша завидная. Немного я вкусил этой жизни, а не забуду никогда – мне кажется, я здесь провел лучшие дни моей жизни…
Мы очень скоро подружились с Андреевым. Посланник был прав – Андреев в Вашингтоне был в большом спросе. Он был завален приглашениями.
Обыкновенно, после обеда хозяйка дома подходила к нему и просила сыграть что-нибудь. Андреев не ломался. Садился за рояль и играл. Играл много и долго. Репертуар у него был громадный и очень разнообразный. Он не обижался, когда после вагнеровского цикла Нибелунгов его просили играть вальс из модной оперетки, или к нему подбегали барышни и, делая очаровательные улыбки, «о, мистер Андреев», щебетали они, «вы так хорошо играете, продолжайте – нам так хочется потанцевать»…
И Андреев, обтирая пот с лоснящегося черепа, снова садился за рояль и играл вальсы до изнеможения.
Конечно, в обществе все ему были благодарны – кто за музыку, кто за танцы, – и все дамы сыпали ему комплименты, посылали ему любезные записки с приглашениями, сами заезжали в посольство или посылали за ним свои кареты.
Андреев был в восторге. Ничего подобного он раньше не переживал. На вечерах Андреев сиял в полном смысле этого слова.
Временами, однако, на него находила тоска. Лицо вытягивалось, и он становился задумчивым и молчаливым. Однажды, возвращаясь с какого-то вечера, где его особенно чествовали, Андреев внезапно впал в мрачное настроение.
Мы шли пешком по красивой Массачусетс-авеню.
– В сущности, никому до меня никакого дела нет, – проговорил он, как бы разговаривая сам с собой. – Нужна музыка, а не я. Я являюсь только тем проводом, через который идут звуки, я просто неизбежный атрибут рояля – вот и все.
– Как вы можете так говорить, Андреев, – старался я его ободрить, – вы же видите, как вас здесь все любят. Конечно, музыка играет роль, у вас громадный талант – разумеется, это притягивает к вам людей и увеличивает число ваших друзей. Со всеми так бывает – кто что дает обществу, за то ему и воздается. Один получает меньше, другие – больше. Вы много даете, и вам сторицей воздается.
– Так-то так, но воздается таланту, искусству, музыке, а не мне лично – я остаюсь в стороне.
– Какие пустяки, да талант-то – это вы сами, а не кто другой.
– Нет, – грустно заметил Андреев, – сам по себе, без рояля, я – серенький человек, и больше ничего.
По случаю приезда П.И. Чайковского в Вашингтон наш посланник дал большой музыкальный вечер.
Чайковский был приглашен Бостонским филармоническим обществом на музыкальное торжество, устроенное в его честь. В программу празднеств входило посещение президента в Белом доме и вечер в русском посольстве. Посланник поручил музыкальную часть вечера Андрееву, а хозяйственную и церемониальную – мне. Вечер удался на славу. Андреев играл, между прочим, трио Чайковского, после которого композитор обнимал исполнителя по русскому обычаю перед всем Вашингтоном.
Это был апофеоз Андреева. Он был на седьмом небе. После ужина один из крупнейших музыкальных антрепренеров в разговоре с Андреевым сказал ему, что был бы счастлив заключить с ним контракт на артистическую поездку по Америке.
Хотя Андреев принял слова антрепренера за любезную шутку, ему все же хотелось узнать, во сколько его оценивает этот знаток музыки.
– А какие ваши условия? – спросил он шутя.
Антрепренер с деловым видом определил довольно крупную цифру за столько-то концертов в таких-то городах в течение такого-то срока.
– Конечно, вы позволите упомянуть в афише, – добавил он, – что концертант – член Российского посольства в Вашингтоне, – это очень важно для публики…
– А без этого?
– Без этого… совсем не то, – несколько сконфуженно пробормотал антрепренер. – Вы знаете сами, какое значение у нас имеет реклама.
Андреев ничего не ответил, но когда мы остались наедине, он дал волю своим чувствам:
– Вот видите, что это за люди… для них только ярлык, этикетка имеют значение… Червонец за пианиста – секретаря посольства, медный грош за того же пианиста, но не дипломата… Пустой и пошлый снобизм, ничего общего с музыкой не имеющий…
Вскоре после отъезда Петра Ильича я заметил в Андрееве некоторую перемену. Он по-прежнему целыми утрами упражнялся над Бахом, но в канцелярии был рассеян, нервничал и перед завтраком таинственно куда-то исчезал. В своей внешности он тоже изменился: подстриг свои торчащие усы. Перестал походить на морского котика, зато приобрел зубную щетку над верхней губой. Адонисом он от этого не сделался, но все же имел более подобранный вид в новом пиджаке и светлом галстуке.
Слепой случай натолкнул меня на открытие: Андреев за кем-то ухаживал и в кого-то влюбился. Я это узнал благодаря оплошности цветочного магазина. Там перепутали счета – вложили в мой конверт месячный счет Андреева, – таким образом, мне стало известно, что Андреев каждый божий день выписывает из магазина маленький букет фиалок… для кого?
Здесь, в Вашингтоне, в обычае, чтобы молодые люди посылали цветы дамам и барышням, в домах которых они часто бывают, – это, в сущности, одна из форм светской учтивости. В этом нет ничего предосудительного, напротив, обычай этот поощряется… дамами и барышнями, разумеется.
Цветы обыкновенно посылаются прямо из магазина с карточкой молодого человека, но когда цветы отправляются на квартиру молодого человека или он сам за ними заходит, дело принимает более серьезный оборот, а когда тот же букетик показывается на счете каждый день – уж это становится подозрительным. Очевидно, есть что-то, что молодой человек желает сохранить в неизвестности. Это что-то есть то, что не в одной только Америке прозывается «флертом», а флерт – понятие очень растяжимое… Мое намерение было сохранить тайну Андреева. Я хотел отослать его счет в контору магазина, но Андреев предупредил меня. Сконфуженный, подошел он ко мне в канцелярии.
– Мне прислали по ошибке ваш счет из цветочного магазина, – пробормотал он, – не получали ли вы, случайно, моего?
И когда, передавая Андрееву счет, я бегло взглянул на него, он покраснел, как провинившийся школьник.
Ясно – Андреев был влюблен и хотел сохранить это в тайне.
Было половина седьмого вечера, когда я вышел из английского посольства, где у нас было заседание по поводу какого-то благотворительного вечера. Идти домой, одеваться к обеду было еще рано – передо мной были свободных полчаса. «Отличный случай, – подумал я, – зайти к миссис Хомстэд», которую мне было за что поблагодарить.
Семейство Хомстэд пользовалось большой популярностью в нашей дипломатической среде.
Миссис Хомстэд поселилась в Вашингтоне после смерти своего мужа, американского дипломата. У нее было двое детей, две очень милые и красивые барышни – одна, постарше, хорошо играла на рояле, а у младшей, совсем молоденькой, был приятный меццо-сопрано. Обе девицы не походили на прочих американок. Большую часть жизни они провели в Европе, говорили свободно по-французски и по-немецки и принимали с большим радушием молодых иностранных секретарей посольств. Их дом был настоящим благодеянием для нашей холостой молодежи, в особенности для вновь приехавших и чувствующих себя чужими в Новом Свете. Миссис Хомстэд заботилась о них, как о собственных детях, находила им квартиры, ходила за ними, когда они хворали, снабжала добрыми советами, знакомила с местным обществом и т. и. Хомстэды были люди небогатые, но чрезвычайно гостеприимные. Гостеприимство, однако, касалось только иностранцев. Американских молодых людей я у них редко встречал. Последние на них за это дулись и обижались.
Однажды в разговоре с Оливией, старшей дочерью миссис Хомстэд, я ей сказал:
– Не мое дело давать вам советы, – мы все здесь живем вашими советами, но, как друг ваш, я хотел бы поставить вас в известность, что ваши американские молодые люди очень недовольны, что вы их к себе не пускаете и даете нам, иностранцам, предпочтение.
– Не люблю я американцев, – отвечала мне Оливия, – все они на одно лицо сделаны. Вы, европейцы, может быть, полны недостатков, но вы интересны, своеобразны и разнообразны, тогда как американцы, быть может, и без недостатков, но зато друг от друга не отличаются и все адски скучны.
Итак, я подходил к уютному домику миссис Хомстэд. Войдя в палисадник, я расслышал звуки фортепиано в гостиной. Я приостановился. Кто-то играл бетховенскую сонату, так называемую сонату «лунной ночи». Я прислушался: сомнений не могло быть – то был Андреев. Никто, кроме Андреева, не мог с большим чувством передать то, что гениальный композитор вложил в гармонию звуков, так удачно, так прекрасно передающую чувства любви. Да, то был Андреев, и притом Андреев влюбленный, преобразившийся Андреев. Итак, вот его секрет, вот объяснение ежедневного букетика фиалок, вот почему он рассеян и такой нервный стал за последнее время. Андреев влюблен в Оливию Хомстэд. Ну что ж, подумал я, в добрый час… Я дослушал до конца чудную бетховенскую сонату, но в дом Хомстэд не вошел. Мне не хотелось быть помехой… Я искренно порадовался за своего приятеля.
В тот вечер, на обеде у испанского посланника, я встретил миссис Хомстэд.
– Мне нужно с вами поговорить, – сказала она мне, – я даже собиралась сегодня послать за вами…
– А я шел к вам. Часа два тому назад я стоял у вашего дома, был на вашем крыльце, чуть не позвонил…
– И что же?
Я рассказал, почему я не вошел.
– Напрасно не вошли, – проговорила она не без некоторого раздражения в голосе. – Именно по поводу вашего приятеля Андреева я и хотела вас видеть.
Она отвела меня в сторону, и мы уселись на отдаленном диване.
– Я буду с вами, – сказала она, – как со старым другом, говорить с полной откровенностью и ожидаю от вас того же. Скажите мне – кто Андреев?
– Как кто Андреев? Вы его знаете так же хорошо, как и я, если не лучше. Андреев мой сотрудник по посольству, отличный чиновник, милейший, добрейшей души человек, а уж что касается музыки, что я могу сказать, после того, как он идеально играл у вас бетховенскую сонату не дальше как два часа тому назад?
– Вы не понимаете, – я хочу знать, кто такой Андреев, потому что я вижу, что он ухаживает за моей дочерью, по-видимому, влюблен в Оливию и, того и гляди, сделает предложение. Должна же я знать, кто тот чужой, тот иностранец, который приходит в мой дом и собирается увести мою дочь… Я ничего не знаю: кто он, какие его средства, положение… Только вчера совершенно случайно я узнала, что Андреев вовсе не секретарь посольства. Здесь все его считают старшим секретарем посольства, а он оказывается – даже не состоит на дипломатической службе.
– Не все ли равно… Во-первых, Андреев здесь исполняет обязанности секретаря, а во-вторых, он завтра может сделаться настоящим секретарем. Андреев дельный чиновник Министерства иностранных дел, на отличном счету – этого довольно, мне кажется…
– Вовсе не довольно, молодой человек…
Она собиралась сказать еще что-то неприятное, но в этот момент двери столовой раскрылись, нас позвали к обеду.
Я сидел на противоположном конце стола и рад был, что, таким образом, отделался от нескромных вопросов миссис Хомстэд. Я не мог не заметить, что миссис Хомстэд, принимающая иностранных дипломатов с распростертыми объятиями, Андреева держала на известном расстоянии и чего-то в нем не одобряла… Что именно, я не знал, но инстинктивно догадывался, что она смекнула, будто Андреев – серенький человек.
Миссис Хомстэд, несмотря на все свое пристрастие к иностранцам, делала между ними различие, и такие люди, как Андреев, несмотря на его прекрасные личные качества и музыкальный талант, не производили, очевидно, на нее того впечатления, какого они заслуживали.
Пока Андреев играл в четыре руки с ее дочерью и давал ей из любезности уроки музыки, она находила его пригодным, но, когда учитель музыки вышел из рамки педагога и показал, что он обладает и иными чувствами, он сразу сделался чужим, неизвестным и т. и., словом, нежелательным.
Мне досадно стало за бедного Андреева.
После обеда в испанском посольстве был вечер. Много народу. Танцевали. Среди молодежи я заметил обеих барышень Хомстэд. Красивые и изящные, они выделялись в группе вашингтонских девиц. Пригласил Оливию на тур вальса. Пока мы плавно скользили из одного конца залы в другой, послушно следуя ритму упоительной музыки, я невольно любовался моим партнером – какая она легкая, словно перышко, несмотря на высокий рост, какая стройная, как грациозна, как дивно танцует…
Мы оба молчали, наслаждаясь бостоном; по временам, однако, глаза наши встречались, и тогда она дарила меня едва заметной ласкающей улыбкой. Я ждал, что она заговорит об Андрееве, но она не обмолвилась ни полусловом. Мне показалось, она была не в духе.