– Но я также могу это понять, – сказал он сам себе. – Я не знаю, как благодарить вас за эти пять фунтов. А это, послушайте-ка:
Я помню чёрные гавани, узкие проходы
И свободно плещущие волны прилива;
Я помню испанских матросов с бородатыми лицами,
И красоту, и тайну кораблей,
И волшебные чары моря.
Я хотя и не презирал никакой опасности, но чувствовал себя так, как будто испытал все это сам.
– Вы положительно больны морем. Видели ли вы его когда-нибудь в жизни?
– Когда я был маленьким мальчиком, я был однажды в Брайтоне; мы жили обыкновенно в Ковентри до переезда в Лондон. Я раньше никогда не видел его.
Он процитировал мне ещё несколько строк из Лонгфелло и затем хлопнул меня по плечу, чтобы заставить понять воодушевление, которое испытывал сам.
– Когда приближается шторм, – сказал он, – мне представляется, что все весла на корабле, о котором я вам рассказывал, ломаются, и у гребцов вся грудь бывает разбита из-за трения о верхнюю часть весла. А кстати, пригодилась ли вам моя тема и что вы с нею сделали?
– Нет, мне хотелось ещё послушать вас. Скажите мне, ради Бога, откуда вы знаете о всех этих приспособлениях на корабле? Ведь вы не имеете понятия о кораблях?
– Да, я ничего об этом не знаю. Для меня это совершенно ясно до тех пор, пока я не начинаю писать о них. Я думал об этом сегодня ночью, лёжа в постели, после того, как вы дали мне «Остров сокровищ»; и тут я вставил целую кучу новых вещей для этой истории.
– Какого рода вещей?
– Вот, например, относительно пищи, которую ели эти люди: гнилые фиги, чёрные бобы и вино в кожаном мешке, который передавали от одной скамьи к другой.
– Разве корабль был построен в такие давние времена?
– В какие времена? Я сам не знаю, было ли это давно или нет. Ведь это только выдумка, но иногда она мне кажется такой реальной, как будто это было на самом деле. Не надоел ли я вам своими рассказами?
– Ничуть. А может быть, вы ещё что-нибудь придумали?
– Да так, пустяки… – Чарли слегка покраснел.
– Ну расскажите, что же именно?
– Видите ли, я думал об этом рассказе, и после этого я встал с постели и написал на кусочке бумаги разные каракули, какие, по-моему, могли нацарапать эти люди на своих вёслах острыми частями кандалов. Мне кажется, что это делает рассказ более правдоподобным. Для меня он совершенно реален.
– А эта бумага с вами?
– Да… Но к чему показывать её? Это просто несколько каракулей. Но тем не менее мы могли бы изобразить их на заглавном листе нашей книги.
– Я уж позабочусь обо всех этих мелочах. Покажите мне, как писали эти люди.
Он вытащил из своего кармана большой лист бумаги, который был весь покрыт какими-то таинственными знаками. Я заботливо спрятал его.
– Но что же это должно означать по-английски? – сказал я.
– О, этого я не знаю. Я думаю, что это должно означать: «Я зверски устал». Это страшно глупо, – прибавил он, – но все эти люди на корабле кажутся мне такими реальными, как настоящие люди. Поскорее напишите что-нибудь на эту тему; мне бы очень хотелось, чтобы эта история была написана и напечатана.
– Но из того, что вы мне рассказали, выйдет очень большая книга.
– Ну что же. Вам стоит только сесть и написать.
– Подождите немножко. Нет ли у вас ещё тем?
– Нет, теперь больше нет. Я теперь читаю все книги, которые я купил. Они все великолепны.
Когда он вышел от меня, я взглянул на бумагу со значками на ней. Затем я бережно сжал голову обеими руками, чтобы ничто не выскользнуло из неё и чтобы она не закружилась.
Потом… Но мне кажется, что не было никакого промежутка между тем, как я покинул свою комнату и очутился у дверей кабинета для занятий в коридоре Британского музея. Я спросил у стоявшего там полицейского, насколько мог вежливее, где «специалист по греческим древностям». Полицейский не знал ничего, кроме общих правил для посетителей музея, пришлось бродить по всем отделениям, начиная от входных дверей. Какой-то милейший джентльмен, которого ради меня заставили прервать завтрак, положил конец моим исканиям. Держа бумажку двумя пальцами, большим и указательным, и фыркнув при этом, он сказал:
– Что же это такое? Насколько я понимаю, это какое-то покушение написать нечто на испорченном до чрезвычайности языке, со стороны, – он не без явного подозрения взглянул на меня, – со стороны кого-то… очевидно не обладающего ни малейшим литературным навыком.
И он тихонько произносил хорошо мне знакомые имена: Поллок, Эркманн, Таухниц, Генникер…
– Можете вы мне все-таки сказать, что же эта испорченная греческая грамота означает, в чем тут суть-то? – спросил я.
– «Я был много раз донельзя утомлён за этим делом», – вот какой смысл.
Он отдал мне бумагу, и я ушёл, не сказав ни единого слова благодарности, не дав никаких объяснений. И вот мне выпала удача, мне – одному из всех людей, написать удивительнейший в мире рассказ – ни более ни менее как повесть грека, бывшего рабом на галере, повесть, переданную им самим. Нет ничего мудрёного в том, что грёза Чарли показалась ему действительностью. Судьба, обычно заботливо закрывающая двери позади нас за всеми минувшими эпохами жизни, на этот раз как бы зазевалась, и Чарли удалось, хотя он этого и сам не ведал, заглянуть туда, куда не дозволено смотреть человеку, хотя бы он был вооружён самым совершённым знанием. Сверх того, он ровно ничего не понимал в том, что он продал мне за пять фунтов, и ему было суждено остаться в этом неведении, ибо банковские писцы не знают, что такое переселение душ, и обычное коммерческое образование не включает в себя обучение греческому языку. Он снабдил меня материалом до такой степени достоверным, что именно из-за этой достоверности ему никто не поверит, и все возопят, что мой рассказ бесстыдная выдумка и подделка.
– И я, я один буду знать, что это совершённая и абсолютная правда. Я, я один держал в своих руках этот драгоценный камень, чтобы придать ему форму и отшлифовать! И мне захотелось плясать среди египетских божеств музея, но как раз в это время меня заметил полицейский и направил свои шаги в мою сторону.
Теперь мне оставалось только уговорить Чарли рассказывать, а это было не так уж трудно. Но я забыл про эти проклятые книги поэтов. Он приходил ко мне время от времени, настолько же бесполезный для меня, как перегруженный фонограф, – упоённый Байроном, Шелли и Китсом. Зная теперь, чем был юноша в своей прошлой жизни, и страшно боясь упустить хоть одно слово из его болтовни, я не умел скрыть своего уважения и интереса к нему. Но он истолковывал все это как дань уважения теперешней душе Чарли Мирса, для которого жизнь была так же нова, как для Адама, а весь её интерес заключался в чтении поэтических произведений; он истощал моё терпение декламацией поэтических отрывков, но не своих, а чужих. И я от души желал, чтобы все английские поэмы были вычеркнуты из памяти всего человеческого рода. Я проклинал все эти славнейшие имена, потому что они столкнули Чарли с пути непосредственного повествования и должны были со временем навести его на подражание им; но я сдерживал своё нетерпение до тех пор, пока первый поток энтузиазма успокоится сам по себе, и юноша снова вернётся к своим грёзам.
– К чему рассказывать вам, что я думаю, когда эти молодцы пишут такие вещи, что только ангелам впору их читать, – проворчал он однажды вечером. – Почему вы не напишите чего-нибудь в этом роде?
– Я надеюсь, что вы мне в этом поможете, – сказал я, делая усилие над собой.
– Я же дал вам историю, – сказал он коротко, погружаясь снова в свою «Лору».
– Но мне нужны подробности.
– Это то, что я выдумываю об этом проклятом корабле, который вы называете галерой? Да ведь это очень просто. Вы и сами можете выдумать что-нибудь в этом роде. Пустите-ка ещё немножко газ, я буду опять читать.
Я охотно сломал бы колпак от газа над его головой за его поразительную глупость. Конечно, я мог бы сам выдумывать такие вещи, если бы я знал то, о чем Чарли даже не подозревает, что он знает. Но так как двери-воспоминания о прошлой жизни были закрыты за мною, я мог только ждать, пока его молодость возьмёт своё, и стараться поддерживать в нем хорошее настроение. Минутная неосторожность могла разрушить драгоценное откровение; когда-нибудь он выбросит свои книги – он их все держал у меня, потому что его мать была бы возмущена такой безрассудной тратой денег, если бы только видела эти книги, – и снова погрузится в свои грёзы. А пока я проклинаю всех поэтов Англии. Податливый ум банковского клерка был перегружен и раскрашен ими, но в то же время то, что он читал, отняло у него прежнюю неиспорченную форму мышления, а в результате получался смешанный гул чужих голосов, похожий на шум и жужжанье в телефоне в Сити в самую деловую пору дня.
Он говорил о галере – своей собственной галере, которую он так хорошо знал, и сопровождал свой рассказ иллюстрациями, заимствованными из «Абидосской невесты». Он обрисовывал переживания своего героя цитатами из «Корсара» и вдавался в глубокомысленные, доводившие до отчаяния моральные размышления на тему из «Каина» и «Манфреда», рассчитывая, что я все это сумею использовать. И только тогда, когда речь касалась Лонгфелло, в нем сталкивались какие-то противоречивые влияния, и я знал, что Чарли говорил правду, говорил о том, что осталось в его памяти.
– А что вы думаете вот об этом? – сказал я ему однажды вечером, как только я понял, в какой среде его память легче работает, и прежде чем он успел надумать, я прочитал ему почти целиком «Сагу о короле Олафе».
Он слушал с открытым ртом, с краской на лице, барабаня пальцами по спинке дивана, на котором он лежал, но когда я дошёл до песни об Эйнаре Тамбершельвере, он испустил вздох глубокого удовлетворения.
– Это получше Байрона, не правда ли? – спросил я.
– Лучше! Потому что это правда! Но как он мог это знать?
Я прочёл ему ещё раз:
– Что это было? – Олаф спросил, стоя
На шканцах корабля. —
Мне послышалось что-то, как будто треск
Разбивающегося судна.
– Как мог он знать, как трещит судно, и весла делают з… з… зз… и ложатся вдоль борта? Но почему же в ту ночь… Пожалуйста, прочтите ещё раз «Остров криков».
– Нет, я устал. Поговорим немного. Ну, что же случилось в эту ночь?
– Мне пригрезилась очень страшная вещь по поводу вашей галеры. Мне снилось, что я утонул во время сраженья. Видите ли, мы вошли в гавань рядом с другим кораблём. Вода была совершенно неподвижная, и только мы нарушили её покой своими вёслами. Вы знаете, где я сидел обычно на галере? – Он говорил нерешительно, под влиянием присущей англичанам боязни показаться смешным.
– Нет, для меня это ново, – мягко сказал я, чувствуя, как моё сердце начинает учащённо биться.
– За четвёртым веслом в носовой части, в правой стороне, на верхней палубе. За этим веслом нас было четверо, все – в цепях. Я помню, что я смотрел на воду и старался освободиться от моих кандалов, пока мы ещё не начали грести. Тут мы подошли вплотную к другому судну, и все их люди перескочили через наш борт и бросились на нас, так что моя доска сломалась, и меня столкнули вниз вместе с тремя другими, и всех нас прикрыло огромное весло.
Глаза Чарли блестели.
– Ну?..
– Я не понимаю, как мы сражались. Все они навалились на меня, а я лежал в самом низу. Но тут наши гребцы с левой стороны, прикованные к своим вёслам, начали громко вопить и заработали вёслами назад. Я слышал, как зашипела вода, и мы завертелись вокруг, как майский жук, и я, лёжа там, где я был, догадался, что это была галера, которая шла на нас носом вперёд и таранила нас с левого борта. Мне как раз удалось высвободить голову, и я увидел парус над нашим бортом. Мы хотели встретиться с нею носом к носу. Мы могли только слегка свернуть вбок, потому что галера с нашей правой стороны сама стукнулась о нас и помешала нашему движению. Ах, что это был за треск! Наши левые весла начали ломаться в то время, когда другая галера, двигавшаяся на нас, упёрлась в нас носом. Затем и нижние весла на нижней палубе, ударившись сначала о другую галеру, сломались, и обломки их упали на обшивку палубы, а одно из них поднялось вверх и упало как раз около моей головы.