© НП «Посев», 2012
© Гальцева Р. А.
© Роднянская И. Б.
Предлагаемое сочинение писалось в меченом – 1984-м – году и по понятным причинам предназначалось к изданию «для служебного пользования», в те времена – для своего рода легализованного самиздата. Тогда осведомление о соответствующей западной литературе имело тот существенный резон, что пользователями полузакрытой публикации оказывались не только владельцы номенклатурных сейфов, но, в первую очередь, – гуманитарная интеллигенция, жаждущая выйти за пределы нормированного чтения. Сегодня мы считаем уместным опубликовать уточненный вариант «доперестроечной» работы не столько для заполнения информационных брешей (хотя и таковые имеют место), сколько из-за того, что главные ее темы неожиданно приобретают новую актуальность уже в начале нынешнего, XXI века.
На подступах к этому сочинению нас интриговала универсальная для минувшего столетия загадка – наступление и долговременное торжество тотальных идеологий, которых прежде не знал мир. В силу тогдашних условий суждение об этом феномене мы с наибольшей прямотой могли выразить, используя «чуждый взор иноплеменный», причем обращенный преимущественно на самоё себя, на «ту» половину мира. Однако не нужно думать, что это был лишь эзопов маневр. Организуя многоголосицу значимых позиций, каждая из которых имеет долгую предысторию в новоевропейской политической мысли, отбирая разные точки зрения для очной ставки друг с другом, мы стремились, чтобы в таком следственном процессе наш собственный взгляд являл себя не декларативно, а самодоказательно, как бы из уст привлеченных к делу свидетелей.
С первых же страниц данной «Суммы» читатель обнаружит, что авторы, прежде чем впрямую приступить к своему предмету, берутся оспорить доктрину «конца идеологии», которую и сейчас упорно защищают именно те, кто сам идеологически мотивирован в своих политологических и историософских концепциях.
Что касается стержневых тем книги (состоящей из шести разделов), то они таковы.
В разделе первом – «Внутренняя динамика идеологии» – выясняется специфика идеологического мышления, отличающегося от других форм духовной деятельности (религии, искусства, науки). Заодно предложена разгадка поразительной приспособляемости таковой «идеологики» – ее паразитической способности подключать к своему целевому ядру чуждый и даже враждебный ему идейный материал.
В разделе втором – «Рождение и пути идеологической политики» – исследуются исторические предпосылки «тотальных идеологий» (К. Мангейм), начиная с эпохи Возрождения, а также роль нового социального слоя интеллектуалов – «интеллигенции», с характерной для нее «промежуточностью» и беспочвенностью, как основного провод-ника идеологических утопий.
Раздел третий – «Идеологизация человеческих масс» – посвящен встречному по отношению к возникающим тотальным идеологиям процессу: когда в ходе демографических и моральных сдвигов вызревает «психология толп» как благоприятное поле для идеологических манипуляций и подчинения массового человека прожектёрским экспериментам.
В разделе четвертом – «Идеологическая трансформация национальной почвы» – экспансия «больших идеологий» в преднаходимую культурную и религиозную традицию наций ставит вопрос о «псевдоморфозе» старых структур (О. Шпенглер) и, соответственно, о мистификации исторической памяти общества, создающей мираж преемственности с прошлым. Подчеркнем, что попытки вывести причины торжества идеологических режимов из особенностей национальной и культурно-исторической ментальности набирают сегодня обороты и закрепляют в умах старые заблуждения и клише.
Тема парадоксальных симбиозов, типичных для идеологической практики, получает продолжение в разделе пятом – «Филиация новых идеологий». На политической сцене все чаще дает о себе знать скрещивание и эклектическое смешение прежних эпохальных моделей (коммунистической, национал-социалистической, фашистской, анархистской), – каковое смешение характерно и для современной России: к примеру, фантастическая амальгама «левой» коммунистической догматики и «правой» апелляции к авторитету православия и Церкви (КПРФ).
В заключительном шестом разделе книги – «Неолиберализм/ плюрализм как замаскированная идеология» – демонстрируется релятивистская подоснова этих взглядов и вскрывается их идеологический диктат, препятствующий общественному согласию («солидаризму»). Вероятно, немало недоумений способно вызвать суровое обращение авторов с понятием «плюрализм», которое воспринимается как неотъемлемый спутник демократического движения в новой России. Однако нашей задачей было освободить этот термин от двусмысленности: отличить плодотворное многообразие центров гражданского общества (что нередко тоже именуется «плюрализмом») от мировоззренческой позиции, исключающей – как заведомо относительные – сами понятия истины и истинности. Сейчас и сверху и снизу ведутся судорожные поиски, чем бы заполнить идейный вакуум в российском посткоммунистическом обществе. Но эта задача неисполнима, если наряду с публичной свободой мнений и их закономерной разноголосицей не будет признана принципиальная неизбежность императивов высшего порядка, разделяемых всей гражданской нацией.
Тем, кто с болезненным напряжением следит за нынешними идейными перегруппировками, может показаться, что «ярмарка идей», представленная в работе четвертьвековой давности, слабо соотносится с бурными процессами конца прошлого и начала нынешнего столетия – как в мировом, так во внутрироссийском масштабе. Между тем, поскольку «конца» идеологий ждать не следует, едва ли не любым их проявлениям в отдаленном или более близком прошлом легко находятся вполне злободневные аналогии. Ограничимся несколькими примерами, почерпнутыми из текущей повестки дня.
Так, события «арабской весны» 2011 года вкупе с их дальнейшим продолжением заставляют вспомнить иранскую революцию, свергнувшую шаха и превратившую Иран в «исламскую республику». И там, и здесь против авторитарных и диктаторских режимов, в значительной степени светских, выступают, с одной стороны, силы, подхватывающие знамя «западных ценностей» справедливости и свободы, экономических и политических прав, а с другой – изнутри этого порыва верх берет фундаменталистская идеология воинствующего исламизма. Таким образом, революционный всадник седлает религиозного коня, и в новых обстоятельствах опять торжествует сплав факторов, который в разделе «Идеологическая трансформация почвы» назван нами «иранской моделью».
Не менее живучей оказалась идеологическая окраска «новых левых», в 70-80-х годах ХХ века представленных «демосоциалстами», или, что то же, «евросоциалистами» (см. раздел «Филиация новых идеологий»). Возникшее буквально на наших глазах – в начале 10-х годов нынешнего столетия – движение «Оккупируй Уолл-стрит!» унаследовало знакомые черты, казалось бы, канувшего в небытие демосоциализма: идейный возврат – из революционного паломничества в «третий мир» – под родной западный кров; спонтанный «социализм снизу», декларирующий, в отличие от социал-демократии, максималистские цели – в данном случае сокрушение финансового капитала; намеренное отсутствие контактов со старыми «бюрократическими» левыми центрами; сетевая организация и принцип «прямого участия». Как видим, налицо своеобразный закон сохранения элементов идеологического хозяйства через десятилетия, если не через столетия.
Наконец, должно быть, самый неумирающий инструмент идеологической пропаганды, кочующий из страны в страну и из одной новой эпохи в другую, – это тотальная мобилизация общества посредством обращения к разным его слоям со взаимопротиворечащими утверждениями, которые, однако, согласно законам «идеологики», работают на единую цель. Так, к примеру, поступали национал-социалисты накануне их прихода к власти, обещая униженным бауэрам возвращение к старым добрым временам, а неприкаянной молодежи – «новый порядок», где ей отведена первенствующая роль. (См. об этом у исследователя гитлеровской «социальной революции» Д. Шёнбаума в разделе «Внутренняя динамика идеологии».)
Сколь ни огорчительно, мы и ныне встречаем схожий способ обработки российских граждан – как реакцию «сверху» на митинговое движение оппозиции в декабре 2011 – феврале 2012 года.[1] Убежденным противникам большевистского режима внушается страх, что нынешний Февраль, по аналогии с 1917 годом, перерастет в новый разрушительный Октябрь. А контингент, испытывающий ностальгию по советскому прошлому, напротив, пугают тем, что оппозиционное движение окончательно закроет путь к реанимации рожденных Октябрем «завоеваний социализма» и закрепит капиталистическое рабство…
Можно не сомневаться, что со временем случаи подобных аналогий и идеологических «рифм» будут только множиться, так что из умственного оборота не уйдут концепции социальных мыслителей – К. Мангейма, Р. Арона, Х. Арендт, Х. Зедльмайра, Ш. Эйзенштадта, С. Хука, Х. Ортеги-и-Гасета и др., – к чьим именам и мнениям мы обращаемся в представленном труде.
За истекшие годы, в связи со снятием цензурных запретов, некоторые из рассмотренных в книге работ уже вышли в переводах на русский язык. Однако извлечения из оригиналов мы сохраняем в переводах, сделанных в свое время авторами при участии В. В. Бибихина.
Ссылки на цитаты из привлекаемых сочинений указываются внутри текста в скобках (первая цифра обозначает порядковый номер в прилагаемом списке литературы, вторая – цитируемые страницы). В ряде случаев список использованной литературы дополняется сведениями о новых изданиях и переводах.
2012, февраль.Р. Гальцева, И. Роднянская
Под пером западного публициста, социолога или философствующего теоретика понятие «идеология» нередко оказывается в странном положении. Со времен популяризации на Западе ранних работ Маркса (главным образом – усилиями франкфуртской школы) оно стало вездесущим, неустранимым из всякого социального анализа, претендующего на научную объективность, и приложимым к любым формам жизни человеческого духа, начиная с каменного века (напр., 51). Но те же западные авторы с периодической регулярностью предсказывают или даже спешат констатировать исчезновение этого, казалось бы, вечного спутника человеческой истории, выражая тем самым вместо исследовательского беспристрастия свои тайные опасения и надежды. «Порицательный», негативный ореол, каковым, по сути, окружена категория «идеологического», конечно, во многом обязан тому впечатлению, которое раз и навсегда произвела Марксова концепция «ложного сознания» (10) не только на марксистски или «неомарксистски» ориентированные умы, но также и на доминирующую в ХХ веке позитивистскую социологию. Однако нетерпеливые настроения «антиидеологизма» и ожидание «конца идеологии» за ближайшим историческим поворотом не в меньшей степени определяются страхом перед реальной идеологической конфронтацией нашего времени и нежеланием взглянуть ей в лицо.[2]
Одним из таких поворотов рисовалась, как ни странно, середина 50-х годов, еще не остывшая от накала «холодной войны». Оглядываясь на этот этап, один из леволиберальных социологов вспоминает тогдашние, представляющиеся спустя годы несбыточными, надежды на общественную деидеологизацию Запада. По его словам, «постидеологическому анализу» дали толчок «беспрецедентное процветание» и «стабилизация экономических циклов» на протяжении 50-х годов. Предполагалось, что меняется сама классовая структура современных индустриальных обществ, которая раньше порождала массовые социалистические движения; что ценности и образ жизни среднего класса становятся нормой для большинства населения; что управляющие государством благосостояния компетентные профессионалы будут последовательно осуществлять деполитизацию всех проблем, сводя их к технически-процедурной экспертизе. Эта схема развития распространялась и на регион социализма, и на «третий мир», что вызвало к жизни теорию конвергенции, рассчитывающую на повсеместную, будто бы, детерминацию политико-идеологических реальностей единообразными нуждами индустриальной экономики.
Американский историк социальных идей Дж. Д. Дитбернер (37) описывает увлечение доктриной «конца идеологии» в острополитическом ракурсе: за тогдашними благодушными расчетами на экономический «ход вещей» выявляется драматическая обстановка целенаправленных идейных схваток, в которых искомая деидеологизация мыслилась ее сторонниками как близкий итог борьбы с коммунистическим мировоззрением.
У летучей формулы «конец идеологии», утверждает Дитбернер, не было единственного первооткрывателя; в течение указанного десятилетия она возникала то в выступлении американского историка Х. С. Хьюза «Конец политической идеологии» (48), то в докладе Э. Шиллза «Конец идеологии?» (75), то у Р. Арона (заключительная глава его книги – «Опиум интеллигенции» называется «Конец идеологической эры?») (19), то у Д. Белла, автора книги «Конец идеологии: Об иссякании политических идей в 50-е годы» (21), то, наконец, у С. М. Липсета, эпилог книги которого «Политический человек» (56) носил то же название, что и книга Белла, только, как и у Арона, с вопросительным знаком. Все нити от этого ходового тезиса тянулись, как свидетельствует Дитбернер, к группировке интеллектуалов, назвавшей себя «Конгрессом (а впоследствии – Комитетом) за свободу культуры».[3]
Это «поколение дважды рожденных» (Д. Белл) приняло свое разочарование в тех ортодоксальных социалистических верованиях, которым была отдана их молодость и которые представлялись им идеологией definitione, за необратимую перемену общественного умонастроения, обеспеченную ходом истории. А так как, по не чуждому самоиронии выражению А. Кёстлера, интеллигент способен доказать все, во что он поверит, и поверить во все, что он может доказать, то у сменивших веру радикалов немедленно нашлась аргументация, подсказанная, как им казалось, объективной картиной социальных сдвигов. В их арсенале фигурировали следующие доводы в пользу «конца идеологии»: растущее сходство между программами прежних идеологических конкурентов – сменяющих друг друга у власти социал-демократических и консервативных правительств (при дистанционировании первых от «коммунистической практики»); приемлемость для тех и других ограниченного государственного вмешательства в экономику; вообще – сглаживание противоположности между правыми и левыми. Как утверждал тогда Липсет, на Западе «решены коренные политические проблемы индустриальной революции: рабочие достигли полного гражданства в производственной и политической жизни, консерваторов перестало отталкивать государство благосостояния; демократическая левая признала, что безудержный рост государственной мощи скорее наносит ущерб свободе, чем способствует решению экономических задач. И это торжество демократической социальной революции на Западе означает конец политической деятельности для тех интеллектуалов, которые воодушевлялись идеологическими и утопическими мотивами» (56, 442–443). Классовые коллизии, по Липсету, хотя и сохраняются, но отныне сведутся к борьбе вокруг демистифицированных экономических интересов – «без идеологий, без красных флагов, без первомайских парадов» (56, 455).
Если Липсет, выступая на исходе 50-х годов в роли академического социополитолога, «безоценочно» доказывает, что идеологическое измерение социальной жизни на определенной ее стадии закономерно изживает себя, то Белл с непоследовательностью, выдающей заинтересованность всей этой группы теоретиков в исходе тяжбы с собственным прошлым, выдает свой разрыв с одной-единственной идеологией – той, что владела им прежде, – за конец идеологии вообще. Для кого именно идеология пришла к концу? – допрашивает Белла автор его идейной биографии Дитбернер. И тут же замечает, что фактически у Белла везде имеется в виду лишь одна и та же группа нью-йоркской экс-радикальной интеллигенции, его близкие знакомые, друзья по недавней работе в социалистическом журнале «New Leader».
«Скороспелый», по оценке западногерманского политолога, автора книги «Время идеологии» К. Д. Брахера (29, 394), прогноз Белла, как и его единомышленников, был буквально в момент своего обнародования опрокинут выступлением «новых левых», исполненных свежего идеологического энтузиазма.[4] Брахер замечает, что там, где в 50-е годы, казалось, маячил идеологический вакуум, где виделись «исчерпанность» или «одряхление» идейных течений, на самом деле происходила «перезарядка идеологических энергий и интеллектуальных соблазнов» (29, 11). «Эра стремительного экономического восстановления и политической стабилизации» (29, 297), по его словам, не рассосала, а напротив, аккумулировала напор тех, кого Липсет называет «интеллигентами, воодушевленными утопическими мотивами», – и вскоре последовало распрямление сжатой пружины духовного недовольства.
О несбывшихся предсказаниях почти тридцатилетней давности Брахер вспоминает в споре с пропагандистами очередного «конца идеологии», приуроченного уже к началу 80-х годов. Монография Брахера, будучи трудом более широкого охвата, чем того требуют нужды злободневной полемики, вместе с тем явилась непосредственной отповедью его соотечественнику П. Бендеру, выступившему с книгой «Конец идеологического века» (25). Последний, игнорируя памятные манифестации 60-х годов и изображая дело так, будто в соответствии с прогнозами середины века «конец идеологии» на Западе давно наступил, в виде следующего шага убеждает западноевропейскую аудиторию в том, что теперь приходит пора «мирного идеологического сосуществования» между Востоком и Западом, поскольку «на Востоке» у идеологии осталось фиктивное, чисто ритуальное бытие. Вытекающая из нужд модернизации идеологическая терпимость «Востока» (автор имеет в виду прежде всего страны Восточной Европы) сопровождается, по Бендеру, идеологической демобилизацией Запада в его отношении к коммунистической части мира; таким образом «мирное сосуществование идеологий» должно упрочиться вплоть до мирного сосуществования без идеологий, и всеевропейский, а затем мировой порядок станут строиться исключительно на началах здравого смысла.
Конечно же, у Бендера подобраны в пользу подновленной им теории конвергенции успокоительные свидетельства. Жизнь уже опровергла их пункт за пунктом, однако целесообразней выявить психологию «вечного возвращения» этой своего рода идеи-фикс – относительно исчезновения идеологий с определенного, всякий раз отдаляющегося рубежа. Что в данном случае мы имеем дело не с предвестиями, извлекаемыми из реальной действительности, а с имманентной логикой некой идейной иллюзии, подтверждает прецедент Карла Мангейма. Этот, уже классический в глазах Шиллза, Белла или Липсета, автор, еще не употреблявший знаменитой формулы «конец идеологии» и не унижавшийся в своих доказательствах до эмпирической злобы дня,[5] дедуцировал приход постидеологической эры из достижений новооткрытой им «социологии знания».
По Мангейму (9), в определенный исторический момент, который связан с окончательным крушением единой, всеми разделяемой доставшейся от Средневековья картины мира, а также – с овладением механизмами «разоблачения», открытыми Марксом и Фрейдом, наступает черед для возникновения генерального метода «срывания масок» с любого идеологического тезиса, выдающего себя за независимое теоретизирование. Этот-то метод «социологии знания», состоящий в показе часто не осознаваемой экзистенциальной и групповой детерминации всякой идеи, сделает, наконец, возможным интеллектуальный контроль над ложным идеологическим сознанием и тем в корне подорвет влияние такого сознания на общественную жизнь. Подобную отрезвляющую изобличительную работу Мангейм препоручает интеллигенции – как «свободно дрейфующей» в социуме и оттого способной к критически-отстраненному мышлению. И с этого рубежа, надеется Мангейм, место борющихся идеологий займет соревнование «исследовательских гипотез» (9, ч. 2, 69). Любопытно, что вышеописанное принципиальное самоупразднение идеологий, до сих пор так цепко державших человеческие массы в своем плену, несмотря на давнее действие указанных Мангеймом факторов (распада средневековой монолитности и возросшего социального веса интеллигенции), приурочено здесь к появлению на идеологической сцене самого создателя «социологии знания» – к тому часу, когда он открывает глаза дремлющей интеллигенции, этому авангарду аналитической мысли, на ее мессианское предназначение. Мангейм, упрекавший Маркса за то, что тот поставил себя в исключительное, «надыдеологическое» положение среди творцов идеологий, фактически сам претендует на такую же исключительность: вместе с ним должна окончиться предыстория общественного сознания и начаться подлинная, рационально-критическая его история, должен совершиться скачок из царства идеологической необходимости в царство свободного и осознанного диалога.
Пример Мангейма, как видим, обнажает извечно-утопическое измерение, сопровождающее, наряду с вышеописанными мотивами страха или разочарования, все доктрины «конца идеологии». И пусть есть доля правды во мнении о частичной «деидеологизации низов»,[6] гораздо больше трезвой истины в характеристике общей картины ХХ века как эпохи нарастающих идеологических столкновений, сменившей период спонтанного «соперничества идей» (29, 43), эпохи интегрального размежевания по мобилизующему принципу.
Если К. Д. Брахер прав в том, что «букет идеологий», сложившийся в XIX веке – «либерализм и демократизм, социализм и марксизм, консерватизм и националистический этатизм» (29, 18), – наличествует и в следующем столетии, то верно и другое: все это поле идей пере-магнитилось под воздействием двух полюсов, в связи с чем часть этих идей утратила самостоятельное значение или сменила окраску. Обзорный труд английского историка М. Л. Биддиса «Век масс» (26) наглядно демонстрирует на фактах культурно-общественной жизни Европы с 1870 г. подобную поляризацию и «прибирание к рукам» идейной пестроты, что стало уже самоочевидным после Первой мировой войны и особенно начиная с 30-х годов. К этому вопросу мы еще вернемся в разделе «Идеологизация человеческих масс».