– Почему не играешь, зачем перестала? – спрашивал он.
– Отдыхайте, – отвечала она, – не буду вам мешать.
Она училась в гимназии, слыла там большевичкой, высмеивала в классе «душку Керенского», отказалась жертвовать деньги в пользу каких-то обиженных царских чиновников. Но все это он слышал не от нее, а от Ольги Евгеньевны.
Иногда вечерами все сидели дома, ОН просил ее почитать Чехова. ОН любил Чехова и любил, когда его читала Надя. Хорошо читала.
Аня тоже читала, но плохо, не могла удержаться от смеха, прерывала чтение, покатывалась с хохоту – ничего не разберешь… Надя читала, никогда сама не смеялась, а если смеялись слушатели, делала паузу и снова читала. Читала «Хамелеона», «Унтера Пришибеева», «Душечку» тоже читала, но, как казалось ЕМУ, без особого удовольствия.
Иногда к ней приходили подруги. Он слышал их молодые девичьи голоса… Потом они переходили на французский… Он злился, точно они говорят по-французски, чтобы что-то скрыть от НЕГО, выходил нахмуренный. Но то, что Надя знает французский, играет на фортепьяно, ее серьезность, сдержанность привлекали ЕГО.
Как-то он прилег на постель и проснулся от оклика:
– Иосиф!
Он открыл глаза. В дверях стояла Надя… Он сразу почувствовал запах гари, тлело одеяло – он заснул с трубкой в руках…
Она открыла окно. Он вскочил, закатал одеяло. Потом вбежали Ольга Евгеньевна, Аня. Засуетились. Заохали. Надя улыбнулась ему, помахала рукой, вышла из комнаты.
Через год, в восемнадцатом, он на ней женился. И сразу увез в Царицын. Но потом вернул в Москву и больше в поездки не брал.
С какого времени между ними начались трения?..
Наверно, сразу после рождения Светланы… Она тогда вдруг с Васей и грудной Светланой уехала в Ленинград к родителям, объявила, что больше не вернется. Назвала его грубияном, хамом. Такого он никому бы не простил, а ей простил: женщины после родов, говорят, нервные, истеричное начало проявляется у них с особой силой.
Он ей простил, позвонил в Ленинград, просил вернуться, хотел даже сам за ней ехать. Она насмешливо ответила: «Твой приезд будет слишком дорого стоить государству». И вернулась сама.
Что вложила она в эти слова? «Твой приезд будет слишком дорого стоить государству». Тогда он подумал, что это ее обычная насмешка, обычное женское ехидство. Теперь он понимает это по-другому. Его приезд в Ленинград через несколько месяцев после Четырнадцатого съезда, после разгрома зиновьевской оппозиции, после смены ленинградского руководства никому не нужен. Киров не хотел ЕГО приезда в Ленинград. Там завязалась их нежная дружба.
Уже перед самой смертью она объявила, что, как только кончит академию, уедет в Харьков к Реденсам, будет там работать.
Ему донесли ее разговор с няней. «Все надоело, все опостылело, ничто не радует». Что значит «ничто»?! А дети?
Все делала назло ему.
Знала, что ОН ненавидит духи, считает, что от женщины должно пахнуть только свежестью и чистотой. А она душилась, да еще заграничными духами, их привозил ее братец Павел, и назло одевалась в заграничные платья, которые привозил тот же Павел и дорогие, милые Сванидзе. Сидит в академии среди простых советских людей и пахнет заграничными духами. ЕГО жена… А?!
Зачем Павел подарил ей пистолет? Зачем женщине пистолет? Кому придет в голову дарить женщине пистолет?! Не готовил ли он ее исподволь к ЕГО убийству? После того, что случилось, ОН приказал отобрать у него пропуск в Кремль. Мало, мало! Он подумал о Павле с ненавистью. Надо строго наказать его. Пусть знает!
Теперь он уже не женится.
Народ его поймет. Потерял любимую жену, не хочет другой – так это поймет народ. Хороший отец не хочет своим детям мачехи – так это поймет народ. И он не хочет своим детям мачехи – новые осложнения, новая родня, новые склоки. Его одиночество много добавит к ЕГО простоте, которая так импонирует и народу. Даже позаботиться о нем некому.
ОН не ездит на заводы и фабрики, не митингует, выступает только в исключительных случаях: на съездах, на пленумах, с короткими приветствиями в печати. Каждое его выступление должно быть событием. И здесь прав Пушкин:
Будь молчалив; не должен царский голос
На воздухе теряться по-пустому.
Как звон святой, он должен лишь вещать
Велику скорбь или великий праздник.
Как сказано!
Надо проследить, проверить, как идет подготовка к столетию со дня смерти Пушкина. Конечно, в Пушкине есть и много неприемлемого, но это неприемлемое надо направлять против тогдашнего царя Николая Первого и его окружения. И надо выпячивать то, что нужно, что выгодно нам. Ведь это он возвеличил Петра: «Медный всадник», «Полтава», «Арап Петра Великого»… Да, когда надо было, Пушкин восхвалял и существующую власть, защищал ее внешнюю политику.
Жалко, что в ЕГО эпоху нет поэта масштаба Пушкина.
Впрочем, почему жалко? Наоборот, это закономерно: рядом с великими правителями не бывает великих поэтов. Какие великие поэты были при Александре Македонском, Чингисхане, Наполеоне, Иване Грозном, Петре Великом? И наоборот: Гомер, Гете, Шекспир, Пушкин, Толстой – при каких царях они были? Кто этих царей помнит? Великий поэт претендует на роль духовного главы народа. Великий правитель – сам духовный глава народа, и рядом с ним никакого другого духовного главы быть не может.
Но все это так, кстати… Разбегаются мысли. Нехорошо. Надо уметь сосредоточиваться… Да… теперь он уже не женится.
Брата первой жены Сталина Екатерины Семеновны Сванидзе, старого большевика Александра Семеновича (Алешу) Сванидзе арестовали в 1937 году и через пять лет – в 1942 году – расстреляли.
Перед расстрелом ему сказали, что, если он попросит прощения у товарища Сталина, тот его помилует.
– О чем я должен просить? Ведь я никакого преступления не совершал, – ответил Сванидзе.
И его расстреляли. Когда об этом доложили товарищу Сталину, он сказал:
– Смотри, какой гордый, умер, но не попросил прощения.
Тогда же – в 1942 году – в лагере в Казахстане погибла его жена Мария Анисимовна.
Их сын Джоник (Иван Александрович) сидел в тюрьме вместе с уголовниками и был освобожден только в 1956 году.
Сестра первой жены Сталина Екатерины, Марико, была арестована в 1937 году и очень быстро погибла в тюрьме.
Анну Сергеевну Аллилуеву, сестру второй жены Сталина Надежды, арестовали в 1948 году, приговорили к десяти годам тюремного заключения. Она сидела в одиночной камере Владимирской тюрьмы и была освобождена после смерти Сталина. Ее мужа Станислава Францевича Реденса расстреляли в 1938 году.
Павел Аллилуев, брат жены Сталина Надежды, служил в бронетанковом управлении, пытался защищать невинно репрессированных сотрудников, после чего Сталин перестал его принимать. В 1938 году Павел неожиданно скончался в возрасте сорока четырех лет.
Его жену Евгению Александровну Аллилуеву арестовали 10 декабря 1947 года и приговорили к десяти годам тюремного заключения. Когда Евгению Александровну 2 апреля 1954 года освободили, она уже в Москве, придя домой, сказала сыну: «А все-таки наш родственник нас освободил». Она не знала, что Сталин уже год как умер.
Киру Павловну Аллилуеву, дочь Павла и Евгении, арестовали в 1948 году и освободили после смерти Сталина.
Сын Сталина от первой жены Яков летом 1941 года попал в немецко-фашистский плен, вел себя мужественно и погиб при невыясненных обстоятельствах в 1943 году.
Его жену Юлию арестовали в Москве осенью 1941 года и освободили вскоре после гибели Якова.
Первой в доме заметила беременность Лены Ашхен Степановна.
После ужина, когда все разошлись по своим комнатам, она задержала Лену в столовой.
– Останься, мне бы хотелось поговорить с тобой…
Они сели за стол друг против друга.
– Скажи мне, Леночка, я не ошиблась, ты беременна?
– Да.
– Значит, у тебя есть муж?
– У меня нет мужа.
– Прости… Кто в таком случае отец ребенка?
– Я не хочу называть его имени.
Ашхен Степановна пожала плечами.
Лена добавила:
– И я тебя попрошу: передай, пожалуйста, папе, пусть и он не спрашивает, кто отец ребенка.
Иван Григорьевич молча выслушал жену, сказал:
– Вероятно, это все тот же сукин сын.
– Но она тогда порвала с ним.
– Они встречались после этого. Скажи ей, пусть зайдет ко мне.
– Она боится разговаривать с тобой, Иван, она просила, чтобы ты ни о чем ее не спрашивал.
– Я ни о чем не буду спрашивать, пусть зайдет ко мне.
– И будь с ней поласковей. Обещаешь?
– Обещаю.
Ашхен Степановна вошла в комнату Лены.
– Леночка, отец тебя зовет. Хочет поговорить с тобой.
– Я тебе уже все сказала. Больше ничего не скажу.
– Он ничего у тебя не будет спрашивать. Обещал. Зайди.
Лена отложила книгу, встала и решительно направилась в кабинет Ивана Григорьевича.
Отец сидел на диване. Движением руки показал на место рядом с собой.
Лена села.
Иван Григорьевич долго смотрел на нее, потом улыбнулся.
– Ну что, хочешь произвести меня в дедушки?
– Если получится.
– Надо, чтобы получилось. Прошлогодняя история не должна повториться. Я не упрекаю тебя, просто боюсь, как бы это не повлияло на роды. Поэтому прошу тебя показаться врачу и быть под его наблюдением. Скажи об этом маме, хочешь, я скажу?
– Я скажу сама, – ответила Лена, – и схожу к врачу.
– Теперь деликатная часть вопроса. Безусловно, меня интересует, кто отец ребенка. Не для того, чтобы заставить его жениться на тебе и не для получения алиментов. Воспитаем ребенка и без него. Кто же? Этот твой одноклассник… Юра, кажется?
– Да.
– Он знает об этом?
– Да.
– Вы хотите пожениться?
– Ни в коем случае.
– Он будет предъявлять права на ребенка?
– Никогда.
– Еще кто-нибудь знает?
– Никто.
– Тогда все в порядке, – сказал Иван Григорьевич, – ребенок есть ребенок, будет жить. Прояви только твердость в своем решении: отсеки этого человека от себя навсегда.
– Я так и сделала.
Она не лукавила перед отцом. После майских праздников Юра позвонил ей на работу, спросил, не изменила ли она своего решения. Непонятно было, что он имел в виду: аборт, их разрыв… Но она не стала выяснять и ответила:
– Нет, своего решения я не изменила и не изменю.
– Тогда прощай.
– Прощай, Юра, – и повесила трубку.
Так обстояли теперь ее дела.
– Правда, папа, – повторила она, – я уже это сделала.
Иван Григорьевич хотел спросить, твердо ли она уверена в своем решении, но не спросил, посмотрел ей в глаза, и то, что Лена не отвела их, успокоило его и обрадовало. Говорят: инфантильная, пассивная… Нет! Его дочь, его кровь, его характер!
Он обнял ее за плечи, притянул к себе, она прижалась к нему, положила голову на плечо, как бывало в детстве.
В кабинете Ивана Григорьевича, всегда полутемном из-за выступающего угла стены, стало совсем темно. А они все сидели на диване молча, прижавшись друг к другу, отец и взрослая дочь. Такие минуты редко выпадали им в жизни. Они вознаграждали за все то трудное и мучительное, через что им пришлось пройти в последние годы, давали силы спокойней смотреть в туманный и тревожный завтрашний день.
В коридоре раздался звонок.
Иван Григорьевич поцеловал Лену в голову, потрепал по щеке.
– Все, дочка, посидели, это ко мне.
Он встал, зажег свет, вышел из кабинета.
В прихожей стоял Марк Александрович Рязанов.
Приехал он в Москву на июньский Пленум ЦК, позвонил, попросил разрешения заглянуть вечером домой, хотя их отношения и разладились: Рязанов не попросил Сталина за племянника, и Иван Григорьевич позволил себе удивиться на этот счет.
Будягин знал, что у Рязанова сложности, его будто бы снимают с завода и переводят в Кемерово на строительство комбината. Назначение странное: Марк Александрович – металлург, а не горняк, не химик, тем более не строитель. За этим, конечно, он и пришел, хочет узнать, в чем суть дела. Но Иван Григорьевич ничем не может ему помочь – сам ничего не знает.
Они прошли в кабинет. Марк Александрович попросил разрешения снять пиджак, небольшого роста лысеющий толстяк с короткой апоплексической шеей, задыхался, взгляд беспокойный и настороженный.
– Ну что, Марк, говорят, в Кемерово едешь? – спросил Будягин. Назвав Рязанова по имени, он хотел подчеркнуть дружеское к нему отношение. Понимал, Рязанов сейчас в нем нуждается.
– Я бы хотел знать причины перевода. Но Григорий Константинович мне их не назвал. Такова, мол, воля партии. Орденом тебя наградили, значит, ценим.
В марте в «Правде» опубликовали большой список руководителей тяжелой промышленности, награжденных орденами Ленина. Среди них был и Рязанов. Возглавлял список сам Орджоникидзе. Будягина в списке не было.
– Я не могу понять, в чем дело. Ломинадзе? Ломинадзе покончил с собой в январе. У нас с ним не было близких отношений, но мы с ним никогда и не ссорились. И не во мне причина его самоубийства. Его вызывал секретарь обкома Рындин, разговаривал грубо.
– Откуда ты знаешь?
– На заводе все это знают, Иван Григорьевич. Лично мне Ломинадзе об этом не рассказывал, но говорят, будто ему предъявили чьи-то показания о том, что он возглавлял заговор в Коминтерне. И, когда его в очередной раз вызвали к Рындину, он прямо в машине застрелился, шофер остановился – подумал, лопнула шина. Смотрит, Ломинадзе повалился на бок и говорит: «Бабский выстрел». Как рассказывал шофер, они перед этим останавливались, выпили, закусили, по-видимому, диафрагма поднялась и, хотя Ломинадзе стрелял правильно, на два пальца ниже соска, пуля не попала в сердце. Они вернулись обратно, Виссариона Виссарионовича положили в больницу, прооперировали, но он умер под хлороформом.
Иван Григорьевич внимательно слушал, хотя знал все, что рассказывал Рязанов, знал больше: выдуманные показания Чира и других негодяев посылались самому Ломинадзе по личному распоряжению Сталина.
– Я был убежден, что Виссариона Виссарионовича похоронят на родине, как это принято у грузин, но было приказано похоронить его на городском кладбище, что и было сделано. Грузины поставили ему памятник, собрали деньги по подписке, не бог весть какой монумент, приличный памятник, мог я им это запретить? Может быть, товарищ Сталин недоволен этим?
– А где этот список, этот подписной лист? – спросил Будягин.
– В бухгалтерии. Все оформлено, все законно.
Страхуется… Боится. И подписной лист держит в бухгалтерии. Неужели не понимает, что всех, кто фигурирует в этом подписном листе, всех этих несчастных грузин со временем передушат. Сталин такой благотворительности не прощает.
– Иван Григорьевич, – неуверенно начал Рязанов, – я конечно, понимаю, что мой перевод не случаен. Но причины его мне не ясны: сроки строительства выполняются, металл высокого качества, город благоустраивается, в январе пустили трамвай, ликвидировали неграмотность, в прошлом году в вузах, техникумах, школах ликбеза обучались тридцать две тысячи человек. Город стал культурным центром, к нам приезжали Собинов и Обухова, Катаев и Гладков, даже Луи Арагон приезжал. Ведь все сделано нашими руками, с нуля. Почему же вдруг снимать?
– Но ведь тебя не снимают, – возразил Иван Григорьевич, – тебя переводят на другую, не менее ответственную работу. Вытянул здесь, молодец, теперь вытягивай в другом месте. Так у нас заведено.
– Да, конечно, – согласился Марк Александрович, – я готов работать всюду, куда пошлет меня партия. Но помните прошлогоднюю историю с комиссией Пятакова?
– Это та, которую ты арестовал? – засмеялся Будягин.
– Да не арестовывал я ее, Иван Григорьевич, – возразил Рязанов, – просто не хотел пускать на завод до разговора с Орджоникидзе, а они обиделись и уехали… Дело это разбиралось у товарища Сталина, товарищ Сталин признал наши действия правильными. А неделю назад меня вызвали в область на бюро обкома и потребовали письменного объяснения по поводу этого инцидента. Я им сказал, что товарищ Сталин одобрил мои действия. Они мне ответили: не прикрывайтесь именем товарища Сталина, имейте мужество сами ответить за свои поступки. Я говорю: это строительство было необходимо для завода, для рабочих. Рындин, секретарь обкома, оборвал меня: «Не рабочим оно было нужно, а вам лично для создания себе дешевой популярности».
– Ну и что они решили?
– Поручить парткомиссии разобраться. В общем, уезжаю с персональным делом – вот и вся награда за мою работу.
– А почему тебе не поговорить со Сталиным?
Рязанов опустил голову.
– Он меня не принял.
– Но ведь ты кандидат в члены ЦК, ты был на Пленуме.
– На Пленуме я не мог к нему подойти. Пленум был тяжелый. На Енукидзе было страшно смотреть. Вы, вероятно, знаете решение?
Иван Григорьевич взглядом указал на «Правду» от 8 июня с резолюцией Пленума ЦК ВКП(б), которым руководил Сталин.
Рассчитался Сталин с лучшим своим другом, с крестным своей покойной жены, с любимцем своих детей, Светланы и Васи, звавших его «дядя Авель», с единственным человеком, который как-то поддерживал хотя бы видимый лад и согласие в их семье… И за что?
За то, что Енукидзе написал правду про бакинскую типографию «Нина», не сфальсифицировал, не упомянул в своей брошюре Сталина, который даже и не знал о ее существовании.
Рассчитался! И как рассчитался!
За две недели создали «кремлевский заговор», арестовали 78 человек, брали всех подряд: сотрудников секретариата ЦИК СССР, правительственной библиотеки, Оружейной палаты Кремля, особенно много уборщиц Дома Правительства, плотника, возчика, сторожа. Брали знакомых этих уборщиц, сторожей, библиотекарей и дворников, знакомых тех знакомых, большинство «заговорщиков» даже не знали друг друга, выбили из них показания о разговорах по поводу смерти Кирова и Аллилуевой, квалифицировали как контрреволюционную клевету, дискредитацию товарища Сталина и других руководителей и соорудили «кремлевский заговор».
За это Авеля Енукидзе топтали на Пленуме: допустил засоренность служебного аппарата, покровительствовал классово-враждебным элементам, которые использовали его в своих гнусных целях, связь его с людьми из чужого мира ему дороже, чем связь со своей собственной партией, обнаружил себя гнилым обывателем, за-рвавшимся, ожиревшим меньшевиствующим вельможей.
Все это говорилось на Пленуме, все это слышал Рязанов собственными ушами, но не рассказывает об этом Будягину. Почему так осторожен? Стыдно за то, что участвовал в расправе над старым коммунистом Авелем Енукидзе, над простыми, беззащитными, малограмотными людьми, уборщицами и сторожами?
Нет, не стыдно. Привык. Не хочет рассказывать подробности, тогда пришлось бы выразить свое отношение, а этого он боится – какое может быть отношение ко всей этой грязной фальсификации? Боится сейчас, как боялся и год назад вступиться за Сашу, за своего племянника, хорошего, ни в чем не повинного парня, как неповинны и эти 78 человек. Чтобы расправиться с одним Авелем Енукидзе, Сталину потребовалось еще 78 жизней. Осудить одного Авеля значило бы явно рассчитаться с ним за ту брошюру, а вот в куче – это уже заговор, бакинская история здесь ни при чем. Енукидзе отвечает за Кремль, в Кремле враги, вот Енукидзе и поплатился за это. Пострадали при том еще 78 ни в чем не повинных людей – подумаешь, какое дело!.. И еще пострадают многие, круги разойдутся еще шире, чтобы все, кто покушается на ЕГО историю, знали: можно уничтожить не 78 человек, а 78 тысяч. История дороже людей – такова сталинская философия.
Но Рязанов сейчас не этим озабочен, он озабочен своей судьбой, почувствовал поворот в своей судьбе, так хорошо шел, так стремительно поднимался и вдруг – стоп!
Перемещение на Кузбасс – это в порядке вещей. Но без объяснения причин, с персональным делом, Сталин не пожелал с ним разговаривать… Окончательного краха Рязанов еще не предчувствует, но возник страх. И страх этот оправдан.
На Орджоникидзе Сталин не будет искать Николаева, как на Кирова, или сомнительных врачей, как на Куйбышева, он будет истреблять тех, кем Серго больше всего гордится, – хозяйственные кадры, которые Серго сам нашел, выдвинул и воспитал, эти кадры Сталин будет уничтожать как врагов, как вредителей и заставит Серго или принять участие в их избиении, или разделить с ними ответственность за вредительство.
Конечно, авторитет Орджоникидзе велик, но разве меньше был авторитет Троцкого, Зиновьева, Каменева, Бухарина, Рыкова, Томского? И дело Рязанова, наверно, одно из звеньев этого плана – Сталин начинает обдумывать свои планы задолго и ходы начинает делать тоже задолго. Рязанов, видимо, для Сталина хороший ход – верит в него, как в Бога, и сломается мгновенно.
И потому никакими своими мыслями, никакими своими сведениями Будягин с Рязановым делиться не стал, только спросил:
– Ну и что ты хочешь от меня?
– Я прошу вас, Иван Григорьевич, выяснить и сказать мне, в чем истинная причина моего перевода, в чем истинная причина того, что на меня завели персональное дело.
– Хорошо, – сказал Будягин, – я попытаюсь поговорить с Григорием Константиновичем.
Он встал. Рязанов тоже поднялся.
– Как твой племянник?
Марк Александрович вздохнул.
– В ссылке.
– Где?
– В Сибири.
– Сибирь большая.
– На Ангаре где-то.
– На Ангаре где-то, – повторил Иван Григорьевич не то задумчиво, не то насмешливо. – Ладно! Если что узнаю, сообщу, если не узнаю, не обессудь…