Сервий захохотал:
– Действительно, Цицерон, как ты собираешься покорять Рим, если не можешь справиться с собственной женой?
– Поверь мне, друг мой Сервий, покорение Рима – это детская игра по сравнению с покорением моей жены!
Спор продолжился. Луций склонялся к тому, чтобы немедленно, независимо от возможных последствий, обратиться к трибунам, а Стений был слишком перепуган и несчастен, чтобы иметь собственное мнение о чем-нибудь. Под конец Цицерон захотел выслушать меня. В ином обществе это показалось бы нелепостью, ибо взгляды раба в Риме никем и никогда не принимались в расчет, но люди, собравшиеся в этой комнате, уже привыкли к тому, что Цицерон иногда обращался ко мне за советом. Я осторожно ответил, что, как мне кажется, поведение Верреса не понравится Гортензию и во избежание публичного скандала он может усилить нажим на своего клиента, рассчитывая сделать его более сговорчивым. Что касается обращения к трибунам, сказал я, оно таит в себе определенный риск, но все же это лучшее, что можно сделать. Мой ответ явно понравился Цицерону.
Подводя итоги обсуждения, он произнес слова, ставшие впоследствии афоризмом. Я никогда не забуду их:
– Иногда, увязнув в государственных делах, следует ввязаться в драку, даже если не знаешь, как в ней победить. Только во время драки, когда все приходит в движение, можно увидеть выход. Благодарю вас, друзья мои.
На этом совещание закончилось.
Терять время было нельзя: если новости из Сиракуз успели достичь Рима, следовало думать, что люди Верреса уже недалеко. Во время совещания я непрерывно размышлял о том, где можно спрятать Стения, а потом отправился на поиски Филотима, раба Теренции. Молодой, прожорливый и сладострастный, он обычно ошивался на кухне, где уговаривал кухарок снизойти до какого-нибудь из его пороков, а лучше до обоих.
Найдя Филотима, я спросил, не найдется ли в принадлежащих его хозяйке доходных домах свободной комнаты. Узнав, что комната есть, я уговорил его дать мне ключ. Затем, выглянув за дверь и убедившись, что возле дома не слоняются подозрительные личности, я уговорил Стения последовать за мной.
Сицилиец был подавлен: его мечты вернуться домой пошли прахом, а теперь бедняга мог еще и потерять свободу. Когда Стений увидел убогое строение в Субуре и услышал от меня, что ему предстоит здесь жить, он, видимо, решил, что даже мы бросили его.
В эту мрачную нору вели рассохшиеся, шаткие ступени, на стенах виднелась копоть – напоминание о недавнем пожаре. Комната на втором этаже мало чем отличалась от тюремной камеры. На голом полу валялся соломенный тюфяк, из крохотного оконца было видно точно такое же здание, стоявшее настолько близко, что с его жильцами можно было обмениваться рукопожатиями. Нужду справляли в ведро.
Что и говорить, удобств маловато, но здесь Стений хотя бы мог чувствовать себя в безопасности. В этих зловонных, перенаселенных трущобах он никому не был известен, и отыскать его было почти невозможно.
Стений плаксивым голосом попросил меня побыть с ним хотя бы немного. Однако мне нужно было подобрать все документы по этому делу, чтобы Цицерон предоставил их трибунам.
– Время поджимает, – сказал ему я и тут же ушел.
Трибуны заседали по соседству с сенатом, в старой Порциевой базилике. Хотя трибунат превратился в пустую раковину, из которой власти выковыряли всю плоть, люди продолжали виться вокруг этого здания. Озлобленные, ограбленные, голодные, воинственные – такими были обычные посетители Порциевой базилики. Пересекая форум, мы с Цицероном увидели на ее ступенях изрядную толпу. Каждый тянул шею, пытался разглядеть, что происходит внутри. Хотя в руках у меня была коробка с документами, я как мог расчищал сенатору путь, получая многочисленные толчки и пинки. Собравшиеся здесь не питали особой любви к обладателям тог с пурпурной полосой.
Десять трибунов, ежегодно избираемых народом, изо дня в день сидели на длинной деревянной лавке под фреской, изображавшей разгрома карфагенян. В здании, не очень большом, постоянно шумел народ и было тепло, несмотря на стоявший за дверями холод.
Когда мы вошли, к собравшимся обращался с речью какой-то – почему-то босоногий – юнец, уродливый, с костлявым лицом и отвратительным скрипучим голосом. В Порциевой базилике всегда хватало сумасбродов, и поначалу я принял оратора за одного из них – тем более что он, похоже, рассуждал лишь о том, почему ни одну из колонн нельзя передвинуть или убрать, чтобы трибунам было просторнее. И тем не менее люди отчего-то слушали его. Цицерон также стал внимать словам уродца и скоро, услышав в десятый раз «мой предок», понял: это праправнук знаменитого Марка Порция Катона, построившего базилику и давшего ей свое имя.
Я упомянул об этом случае потому, что юному Катону – тогда ему было двадцать три – впоследствии предстояло сыграть немалую роль в судьбе Цицерона и гибели республики. Однако в то время о таком никто и помыслить не мог. Выглядел он как обитатель сумасшедшего дома. Закончив свою речь, Катон двинулся вперед – с безумными, ничего не видящими глазами – и наткнулся на меня. Мне запомнились звериный запах, исходивший от него, мокрые, спутанные волосы и пятна пота под мышками – каждое величиной с тарелку. Однако он добился своей цели, и колонна, которую он пылко защищал, стояла на своем месте еще много лет – столько же, сколько само здание.
Однако вернусь к своей истории. Как я уже говорил, в целом трибуны являли собой жалкое зрелище, но один из них был даровитым и деятельным. Звали его Лоллий Паликан. Гордый человек, он, однако, был низкого происхождения, родившись, как и Помпей Великий, на северо-востоке Италии. Все были убеждены, что по возвращении из Испании Помпей использует свое влияние для того, чтобы сделать земляка претором, и несказанно удивились, когда Паликан решил избираться в трибуны. Однако в то утро он выглядел вполне довольным, сидя рядом с другими новоиспеченными трибунами. Выборы состоялись в десятый день декабря, и они еще не совсем освоились с новой должностью.
– Цицерон! – радостно воскликнул Лоллий, завидев нас. – А я все жду, когда ты появишься!
Паликан сообщил, что до него уже дошла весть о случившемся в Сиракузах и он сам хотел поговорить о Верресе. Однако ему хотелось бы побеседовать с Цицероном наедине, поскольку на карту, таинственно сообщил он, поставлено гораздо больше, нежели судьба одного несчастного. Лоллий предложил встретиться через час в его доме на Авентинском холме. Цицерон согласился, и трибун тут же велел одному из своих подчиненных проводить нас туда. Сам он собирался идти один.
Дом Лоллия, расположенный у Лавернских ворот, прямо за городской стеной, оказался суровым и непритязательным. Больше всего мне запомнился огромный бюст Помпея, облаченного в шлем и доспехи Александра Македонского. Он стоял в атриуме и подавлял своими размерами.
– Да, – проговорил Цицерон, как следует осмотрев бюст, – неплохо, если захочешь отдохнуть от «Трех граций».
То была одна из его едких шуточек, которые разлетались по городу и безошибочно находили свою жертву. К счастью, на сей раз его не услышал никто, кроме меня. Воспользовавшись удобным случаем, я сказал хозяину, как письмоводитель консула отнесся к байке о Геллии, пытавшемся помирить философов. Цицерон сделал вид, что до смерти напуган, и пообещал впредь быть осторожнее. «Люди, – заявил он, – любят, когда публичные деятели скучны до зевоты. Я стану таким же». Не знаю, говорил ли он всерьез, но даже если так, Цицерону никогда не удавалось быть скучным.
– Ты произнес великолепную речь на прошлой неделе, – с порога заявил Паликан. – У тебя в сердце горит настоящий огонь, поверь мне! Но эти ублюдки-аристократы втоптали тебя в грязь. Что ты намерен делать дальше?
Вот так он говорил: грубые слова, грубый выговор. Неудивительно, что аристократам приходилось туго, когда они вступали с ним в спор.
Я открыл коробку, вручил Цицерону документы, и он вкратце рассказал Лоллию, что случилось со Стением. Закончив, он спросил, есть ли надежда заручиться поддержкой трибунов.
– Это от многого зависит, – улыбнулся Лоллий, облизнув губы. – Давай присядем и подумаем, что можно предпринять.
Он провел нас в другую комнату, поменьше. Одну из стен украшала фреска с изображением Помпея, увенчанного лавровым венком. Здесь он был одет как Юпитер, а в руках держал разящие молнии.
– Нравится? – спросил Паликан.
– Очень впечатляюще, – ответил Цицерон.
– Да, ты прав, – с нескрываемой гордостью согласился хозяин дома. – Вот это – настоящее искусство.
Я уселся в уголке, прямо под изображением пиценского божества, а Цицерон, с которым я старался не встречаться глазами, чтобы мы оба не расхохотались, устроился на ложе в противоположном конце комнаты, рядом с хозяином.
– То, что я собираюсь сказать тебе, Цицерон, не должно выходить за стены этого дома. Помпей Великий, – Лоллий мотнул головой в сторону фрески на случай, если мы вдруг не поняли, о ком он говорит, – скоро возвращается в Рим. Впервые за последние шесть лет. Он прибывает со своим войском, так что наши благородные друзья не смогут играть с ним в свои грязные игры. Он идет за должностью консула. И он получит ее. И никто не сможет помешать ему.
Паликан резко подался вперед, ожидая увидеть на лице собеседника потрясение или хотя бы удивление, однако Цицерон выслушал это поразительное сообщение так же бесстрастно, как если бы ему сообщили о погоде за окном.
– Если я правильно понял тебя, ты хочешь, чтобы я поддержал вас с Помпеем в обмен на помощь в деле Стения? – спросил Цицерон.
– Ну и хитрец же ты, Цицерон! Сразу все понял! И каким будет твой ответ?
Цицерон оперся подбородком о руку и поглядел на Паликана:
– Для начала могу сказать тебе, что Квинта Метелла эта новость не обрадует. Его предназначали в консулы с самого рождения. Очередь Квинта Метелла подходит следующим летом.
– Вот как? Тогда пусть поцелует мой зад! Сколько у него легионов?
– Легионы найдутся и у Красса, и у Лукулла, – заметил Цицерон.
– Лукулл слишком далеко, кроме того, у него и так есть все, что ему нужно. Что касается Красса… Да, Красс и вправду ненавидит Помпея до дрожи, но он – не настоящий солдат. Он скорее торгаш, а такая публика предпочитает заключать сделки.
– Но есть еще одна вещь, которая делает вашу затею совершенно противозаконной. Стать консулом можно не раньше сорока трех лет. А сколько Помпею?
– Только тридцать четыре.
– Вот видишь! Он почти на год младше меня. Кроме того, прежде чем стать консулом, сначала следует избраться в сенат и послужить претором, а за плечами Помпея нет ни того ни другого. Он в жизни не произнес ни одной речи, касающейся государственных дел. Короче говоря, Паликан, трудно представить кого-нибудь менее подходящего на место консула, чем Помпей.
Паликан развел руками:
– Все это, возможно, верно, но давай поглядим правде в глаза. Помпей много лет правил целыми странами. Он уже консул, только что не по имени. Смотри на вещи трезво, Цицерон! Ты ведь не думаешь, что такой человек, как Помпей, приедет в Рим и начнет пробиваться наверх с самого низа, точно прислужник при государственном деятеле! Что станет тогда с его именем?
– Я уважаю его чувства, но ты просил меня высказаться, и вот мое мнение. Скажу еще одно: аристократы этого не потерпят. Да, если Помпей приведет к стенам города десятитысячное войско, я допускаю, что ему позволят сделаться консулом, но рано или поздно его солдаты вернутся домой, и как он тогда… Ха! – Цицерон неожиданно откинул голову и громко засмеялся. – А ведь это очень умно!
– Ну что, дошло? – усмехнувшись, спросил Паликан.
– Дошло! – с горячностью кивнул Цицерон. – На самом деле умно!
– Вот я и предлагаю тебе принять в этом участие. А Помпей Великий никогда не забывает друзей.
В то время я понятия не имел, о чем они толкуют. Цицерон разъяснил мне это лишь по пути домой. Помпей намеревался стать консулом, предложив полностью восстановить власть трибунов. Этим и объяснялось непонятное на первый взгляд решение Паликана стать трибуном. В основе этого замысла лежало вовсе не бескорыстное намерение предоставить римлянам больше свободы, хотя я допускаю, что время от времени, нежась в испанских купальнях, Помпей с удовольствием представлял себя борцом за права простых людей. Нет, конечно же, это был чистый расчет. Будучи прекрасным военачальником, Помпей понял, что, бросив такой клич, он сумеет взять аристократов в клещи: с одной стороны – его солдаты, вставшие лагерем у стен города, с другой – простой народ внутри этих стен. У Гортензия, Катула, Метелла и остальных просто не останется выбора. Придется дать Помпею консульство и вернуть трибунам отобранные у них полномочия, а иначе им конец. А после этого Помпей сможет отослать войско домой и править, минуя сенат и обращаясь прямо к народу. Он станет неуязвимым и недосягаемым. По словам Цицерона, замысел был блестящим: он внезапно осознал это во время беседы с Паликаном.
– Что же получу я? – спросил Цицерон.
– Отмену смертного приговора для твоего клиента.
– И это все?
– Это будет зависеть от того, какую пользу ты принесешь. Я не могу обещать ничего определенного. Придется тебе подождать, пока сюда не приедет сам Помпей.
– Не слишком привлекательное предложение, друг мой Паликан, замечу я.
– Позволь и мне заметить, что ты сейчас находишься в не слишком привлекательном положении, мой дорогой Цицерон.
Цицерон поднялся. Я понял, что у него сейчас лопнет терпение.
– Я в любое время могу отойти в сторону.
– И оставить своего клиента умирать на кресте Верреса? – Паликан тоже встал. – Сомневаюсь, что ты столь жестокосерден, Цицерон. – Он провел нас мимо Помпея в образе Юпитера, потом мимо Помпея в образе Александра Великого. Обменявшись на пороге рукопожатием с Цицероном, он сказал: – Завтра утром приходи со своим клиентом в базилику. После этого ты окажешься нашим должником, и мы будем внимательно наблюдать за происходящим.
Дверь закрылась с громким, уверенным стуком.
– Если он ведет себя так на людях, каков же он в отхожем месте? И не напоминай мне, Тирон, чтобы я осторожнее выбирал слова. Мне наплевать, слышит их кто-нибудь или нет.
Он двинулся к городским воротам, сцепив руки за спиной и задумчиво опустив голову. Бесспорно, Паликан был прав, и у Цицерона не было выбора. Он не мог бросить своего клиента на произвол судьбы. Однако я уверен, что он взвешивал все за и против, пытаясь решить, стоит ли менять замысел и вместо простого обращения к трибунам ввязываться в чреватую кровопролитием борьбу за восстановление их прав и привилегий. Пойдя на этот шаг, он может лишиться поддержки умеренных – таких, как Сервий.
– Ладно, – сказал он с кривой полуулыбкой, когда мы дошли до дома, – я хотел ввязаться в драку, и, похоже, мне это удалось.
Он спросил Эроса, где находится Теренция, и, кажется, испытал облегчение, услышав, что она все еще у себя. Значит, в его распоряжении есть несколько часов и неприятный разговор, во время которого он должен будет рассказать ей последние новости, состоится не сейчас. Мы прошли в его маленькую комнату для занятий, и Цицерон сразу же принялся диктовать мне речь, с которой намеревался обратиться к трибунам:
– Друзья мои! Для меня великая честь впервые предстать перед вами…
Тут послышались крики и глухие удары в дверь. Цицерон, который любил диктовать, расхаживая по комнате, выскочил, желая выяснить, что происходит. Я поспешил за ним. В прихожей мы обнаружили шестерых мужчин с грубыми и злыми лицами. Все они были вооружены палками. Эрос катался по полу, держась за живот и подвывая, из разбитой губы текла кровь. Помимо этих шестерых, был еще один, вместо палки державший в руках официальный документ. Шагнув к Цицерону, он объявил, что ему дано право обыскать дом.
– Дано кем?
Цицерон был спокоен. Мне на его месте, наверное, не удалось бы сохранять такое ледяное бесстрастие.
– Вот предписание, выданное Гаем Верресом, пропретором Сицилии, в первый день декабря. – Незнакомец оскорбительно помахал папирусом перед носом Цицерона. – Я разыскиваю изменника Стения.
– Здесь его нет.
– Это мне судить, есть он здесь или нет.
– А кто ты такой?
– Тимархид, вольноотпущенник Верреса, и я не позволю заговаривать мне зубы, пока преступник покидает дом. Вы, – повернулся он к двоим, стоявшим ближе к нему, – стерегите главный вход. Вы двое идите к черному ходу, остальные – за мной. Начнем с твоей комнаты для занятий, сенатор, если ты не возражаешь.
Через секунду дом наполнился топотом ног по мраморным плитам и деревянным полам, возгласами рабынь, грубыми мужскими голосами, выкрикивавшими приказы, звоном бьющейся посуды и другой утвари. Тимархид прошел в комнату для занятий и стал заглядывать в коробки с папирусами.
– Вряд ли ты найдешь его в одной из этих коробок, – заметил Цицерон, стоявший у двери.
Ничего не обнаружив, они поднялись в покои сенатора, выдержанные в спартанском стиле. Цицерон по-прежнему сохранял спокойствие, но было видно, что это дается ему с большим трудом. Глядя, как незваные гости перевернули кровать, он все же не сдержался и проговорил:
– Будь уверен, Тимархид, ты и твой хозяин стократно заплатите за все это.
Не обратив внимания на угрозу, Тимархид спросил:
– Твоя жена. Где она спит?
– На твоем месте я не стал бы делать этого, – тихо проговорил Цицерон.
Но остановить Тимархида было уже невозможно. Он проделал долгий путь, ничего не нашел, а нарочитое спокойствие Цицерона окончательно вывело его из себя. В сопровождении трех своих людей он побежал по коридору с криком: «Стений! Мы знаем, что ты здесь!» – и с разбега вломился в спальню Теренции.
Женский вопль и сочный звук пощечины, которой хозяйка дома наградила незваного гостя, были слышны во всех уголках дома. А затем последовал поток виртуозных проклятий, изрыгаемых так громко и повелительно, что предок Теренции, возглавлявший римские силы в битве против Ганнибала при Каннах полтора века назад, должно быть, открыл глаза и сел в своей могиле.
– Она кинулась на мерзкого вольноотпущенника, как тигрица бросается с дерева, – рассказывал впоследствии Цицерон. – Признаться, мне даже стало жаль беднягу.
Тимархид, видимо, понял, что проиграл: через минуту он вместе с тремя своими головорезами уже отступал вниз по лестнице под натиском разъяренной Теренции и маленькой Туллии, которая пряталась за юбкой матери, но в подражание ей воинственно размахивала кулачками. Мы слышали, как Тимархид созывает своих людей и все они выбегают на улицу. Хлопнула дверь, и в старом доме вновь воцарилась тишина, нарушаемая лишь приглушенными всхлипываниями одной из служанок.
– Ну что, доволен? – уперев руки в боки, накинулась на Цицерона Теренция, все еще кипевшая от гнева. Ее щеки пылали, узкая грудь часто вздымалась и опускалась. – И все это из-за того, что ты заступился в сенате за этого зануду Стения!
– Боюсь, ты права, милая, – грустно ответил Цицерон. – Они решили меня запугать.
– Ты не должен позволить им сделать это, Цицерон, – проговорила женщина, взяв его голову в свои руки – не столько нежно, сколько страстно. Глядя на него горящими глазами, она добавила: – Ты должен сокрушить их!
В итоге, когда следующим утром мы отправились в Порциеву базилику, по одну сторону от Цицерона шел Квинт, по другую Луций, а позади него, облаченная в роскошное платье римской матроны, в нанятых по такому случаю носилках восседала Теренция. Впервые за всю их совместную жизнь она покинула дом, чтобы выслушать публичную речь мужа, и, готов поклясться, от ее присутствия мой хозяин волновался больше, чем от предстоящего выступления перед трибунами.
Этим утром, как всегда, Цицерона сопровождала внушительная свита клиентов, еще увеличившаяся после того, как примерно на полпути мы остановились, чтобы забрать Стения из его жалкого убежища на улице Аргилет. В общей сложности наша процессия насчитывала около сотни человек. Не таясь, мы прошли через форум и направились в базилику, где заседали трибуны. Тимархид вместе со своей шайкой следовал за нами на некотором отдалении, не осмеливаясь напасть: численный перевес был на нашей стороне. Кроме того, было понятно, что если он попытается сделать это в базилике, то его просто разорвут на части.
Десять трибунов восседали на скамье. Зал был полон. Паликан поднялся со своего места и зачитал проект решения трибуната:
– Волею данного государственного органа изгнание Стения из Рима отменяется!
Затем вперед выступил Цицерон с бледным от волнения лицом. Нередко перед особенно важными выступлениями его начинало тошнить. То же самое произошло и теперь. За минуту до этого он остановился у сточной канавы, и его вырвало.
Поначалу Цицерон говорил почти то же, что недавно в сенате, правда теперь он мог пригласить своего клиента выйти вперед и время от времени делать жесты в его сторону, чтобы судьи смилостивились над несчастным. Пожалуй, никогда еще перед римским судом не представала столь жалкая в своем отчаянии фигура, как Стений в тот день. Выступление Цицерона совершенно не походило на его обычные судебные речи: на этот раз он отчетливо высказался о состоянии дел в Риме. Когда Цицерон дошел до самой важной части, он уже не волновался, голос его звенел.
– Напомню старую пословицу: «Рыба гниет с головы». И если сегодня в Риме что-нибудь гниет – кто усомнится в этом? – я уверяю вас, что все также началось с головы. С самого верха! С сената! – (Слушатели одобрительно закричали и затопали ногами в знак согласия.) – И если вы спросите, что можно сделать с этой гниющей, вонючей, разлагающейся головой, я отвечу без малейших колебаний: отрезать! – (Одобрительные возгласы зазвучали еще явственнее.) – Но простого ножа недостаточно, поскольку голову составляет знать, и все мы знаем, что это означает! – (В зале послышался смех.) – Эта голова налилась ядом мздоимства, раздулась от спеси и высокомерия. Тот, кто возьмет нож, должен иметь твердую руку и душевную крепость, ведь у всех этих знатных особ – у всех, говорю я вам! – шеи сделаны из меди. – (Снова смех.) – Но такой человек придет. Он уже близко. Вы будете восстановлены в своих правах, обещаю вам, какой бы ожесточенной ни была борьба. – Самые сообразительные принялись выкрикивать имя Помпея. Цицерон поднял руку с тремя растопыренными пальцами. – Сейчас вам предстоит пройти великое испытание и узнать, по плечу ли вам великая битва. Проявите мужество! Начните прямо сегодня! Нанесите удар тирании! Освободите моего клиента! А потом освободите Рим!
Позже Цицерон был до такой степени встревожен тем, как возбудила толпу его речь, что попросил меня уничтожить табличку с ее записью. Табличка эта была единственной, поэтому сейчас, признаюсь, я пишу по памяти. Однако я помню все в мельчайших подробностях: силу, звучавшую в каждом слове, страсть, звеневшую в его голосе, нарастающее возбуждение слушателей, которых он подстегивал, словно хлыстом. Я помню, как Цицерон и Паликан подмигнули друг другу, когда мы уходили из базилики, как неподвижно сидела Теренция, глядя перед собой, в то время как остальные буквально бесновались вокруг нее. Помню я и Тимархида, который на протяжении всей речи стоял в глубине зала и поспешно улизнул до того, как отзвучали приветственные крики. Не сомневаюсь, что он тут же поспешил к своему хозяину – рассказать о том, что произошло. Стоит ли говорить, что трибуны единогласно высказались в пользу Стения! С этой минуты ему ничто не угрожало в пределах Рима.
Еще одна максима Цицерона гласила: «Даже если ты собираешься сделать что-нибудь непопулярное, делай это со всем пылом, поскольку робостью в государственных делах ничего не добьешься». А потому он, раньше не высказывавшийся относительно Помпея и трибунов, стал их ярым приверженцем. Стоит ли говорить, что сторонники Помпея были чрезвычайно довольны обретением столь блестящего сторонника.
Та зима была долгой и холодной. Как я подозреваю, неуютнее всего чувствовала себя Теренция. Для нее было делом чести поддерживать мужа в противостоянии с врагами, чьи наймиты ворвались в их дом. Однако теперь ей приходилось сидеть среди дурно пахнущих бедняков и слушать, как Цицерон поносит тот общественный слой, к которому принадлежала она сама. В ее гостиной и столовой постоянно толпились новые единомышленники мужа: неотесанные мужланы из диких северных провинций с ужасающим выговором, которые клали ноги на ее мебель и строили козни до глубокой ночи.
Их предводителем был Паликан, и в январе, посетив нас вторично, он привел с собой одного из новых преторов, Луция Афрания, сенатора, происходившего, как и Помпей, из Пицена. Цицерон был сама любезность. Несколько лет назад Теренция также сочла бы за честь принимать под своим кровом претора, но Афраний не принадлежал к знатному роду и не блистал изысканными манерами. Хуже того, он осведомился у хозяйки дома, любит ли она танцевать, и, когда Теренция в ужасе отшатнулась, легкомысленно сообщил, что сам он обожает это занятие. Затем, что было совсем уж чудовищно, он задрал тогу и спросил Теренцию, приходилось ли ей видеть настолько красивые ноги.
Вот такими были люди Помпея в Риме – грубые до неприличия, с казарменными замашками и солдафонскими шутками. Но если учесть, что́ они замышляли, эти качества, видимо, были им необходимы. Время от времени к мужчинам присоединялась дочь Паликана Лоллия – толстая, краснощекая девица, очень не понравившаяся Теренции. Она была женой Авла Габиния, одного из подручных Помпея, также родом из Пицена: в то время он служил под началом Помпея в Испании. Этот Габиний поддерживал связь с легатами, возглавлявшими легионы, которые, в свою очередь, регулярно сообщали о настроениях среди центурионов. Афраний придавал этому большое значение. Какой смысл, рассуждал он, приводить войско под стены города с намерением восстановить власть трибунов, если аристократ с легкостью перекупят эти легионы?
В конце января Габиний прислал весть о том, что пали последние оплоты мятежников, Уксама и Калагуррис, и что Помпей готов вести свои легионы в Рим. Цицерон неделями работал с педариями: пока сенаторы ждали начала заседания, он отводил в сторону то одного, то другого, убеждая их в том, что восстание рабов на севере угрожает их торговым и другим предприятиям. Когда же дошло до голосования, то, несмотря на отчаянное сопротивление аристократов и приверженцев Красса, сенаторы – пусть и незначительным большинством голосов – разрешили Помпею сохранить свое испанское войско и привести ее на родину, чтобы сокрушить сообщников Спартака на севере. С этих пор консульство у Помпея было, можно сказать, в кармане; когда закон приняли, Цицерон впервые за несколько недель вернулся домой с улыбкой на устах.
Да, аристократы ненавидели Цицерона теперь больше, чем кого-либо еще в Риме, и громогласно проклинали его. Председательствовавший на заседании консул, надменный Публий Корнелий Лентул Сура, даже сделал вид, что не узнает Цицерона, когда тот поднялся с места. Пусть! Разве это имело значение? Теперь он принадлежал к узкому кругу приближенных Помпея Великого, а ведь даже дураку известно, что вернейший способ достичь высших должностей – быть рядом с человеком, находящимся на вершине власти.
Стыдно признаться, но за эти хлопотные месяцы мы начисто забыли о Стении из Ферм. Нередко он заявлялся утром и потом целый день таскался за сенатором в надежде поговорить с Цицероном. Он жил все там же, в одном из домов, принадлежавших Теренции. У него почти не было денег. Он не мог покинуть город: неприкосновенность, предоставленная ему трибунами, действовала только в пределах Рима. Стений не брил бороду, не стриг волосы и, судя по источаемому им запаху, не менял одежду с октября. Он бесцельно бродил по улицам и был похож если не на безумца, то по меньшей мере на одержимого.
Цицерон придумывал всевозможные оправдания, чтобы не встречаться с ним. Без сомнения, он считал, что выполнил все свои обязательства перед клиентом, но это было не единственной причиной. Любой государственный деятель чем-то похож на городского сумасшедшего: он не может заниматься одновременно двумя делами, а бедный Стений уже канул в прошлое. Всех занимало одно – приближавшееся столкновение между Помпеем и Крассом, – а нытье сицилийца только раздражало.
Поздней весной Красс, разбив главные силы Спартака в «каблуке» италийского «сапога» и пленив шесть тысяч мятежников, двинулся к Риму. Вскоре после этого Помпей перешел через Альпы и подавил восстание рабов на севере. Он направил консулам письмо, которое было зачитано в сенате. Об успехах Красса в нем упоминалось вскользь, зато говорилось, что именно благодаря Помпею восстание рабов подавлено «окончательно и бесповоротно». Помпей подавал своим сторонникам ясный сигнал: в этом году триумф ожидает лишь одного полководца, и им точно будет не Марк Красс. В конце письма – для самых непонятливых – сообщалось, что он, Помпей, тоже движется к Риму. Стоит ли удивляться тому, что на фоне этих великих, поистине исторических событий Стений был начисто забыт.
В самом конце мая или в начале июня – уже не помню точно – в дом Цицерона прибыл гонец с письмом. Он с неохотой отдал его мне, но уходить отказался, сославшись на то, что ему приказано дождаться ответа. Хотя гонец носил обычную одежду, в нем безошибочно угадывался военный.
Я отнес письмо в комнату для занятий, вручил его Цицерону и смотрел, как его лицо мрачнеет по мере чтения. Затем он передал его мне. Прочитав первую же строку: «Марк Лициний Красс, император, приветствует Марка Туллия Цицерона!» – я сразу же понял причину его озабоченности. Нет, в самом письме не содержалось ничего угрожающего. Это было вежливое приглашение встретиться с победоносным военачальником следующим утром, близ города Ланувий, на римской дороге, у восемнадцатого мильного столба.
– Могу ли я отказаться? – спросил Цицерон и сам же ответил: – Нет, не могу. Это будет воспринято как смертельное оскорбление.
– Возможно, он хочет заручиться твоей поддержкой, – предположил я.
– Вот как? – язвительно переспросил Цицерон. – Что заставляет тебя так думать?
– Разве ты не можешь хоть немного обнадежить его? Конечно, так, чтобы это не противоречило вашим с Помпеем начинаниям.
– В том-то и дело, что не могу. Помпей требует полнейшей преданности и не оставил никаких сомнений на этот счет. Красс спросит: «Ты за меня или против меня?» – и вот он, главный ужас любого государственного мужа, – необходимость дать прямой и недвусмысленный ответ. – Он тяжело вздохнул. – Но ехать все равно придется.
На следующее утро, как только рассвело, мы пустились в путь на открытой двухколесной коляске, которой правил один из рабов Цицерона. Был лучший день лучшего из времен года. Стало уже достаточно тепло, чтобы люди плескались в открытых общественных купальнях за Капенскими воротами, но еще не жарко, и утренний воздух приятно холодил наши лица. Дорога не успела покрыться толстым слоем летней пыли. Листья на ветвях оливковых деревьев радовали глаз свежей изумрудной зеленью. Даже гробницы, тянувшиеся вдоль Аппиевой дороги, выглядели в свете утреннего солнца вполне жизнеутверждающе. В этих местах Цицерон обычно рассказывал о том или ином погребении: вот статуя Сципиона Африканского, а это – могила Горации, убитой собственным братом за то, что слишком откровенно оплакивала смерть своего возлюбленного. Но в то утро хорошее расположение духа покинуло его. Он был слишком озабочен предстоящей встречей с Крассом.