Вдоль всей границы с Советским Союзом германские войска выдвигались на исходные рубежи. «Я находился в составе частей первой волны», – заявил Гельмут Пабст, унтер-офицер артиллерии, действовавшей в составе группы армий «Центр». В его дневнике с фотографической отчетливостью запечатлен последний этап подготовки. «Части стали бесшумно выдвигаться на исходные рубежи, все разговоры велись шепотом. Скрипели колеса, передвигались штурмовые орудия». Все эти образы навечно остались в памяти тех, кто смог уцелеть. Пехота начала развертывание. «Они шли в темноте призрачными колоннами по полям, на которых росла капуста и рожь». Достигнув исходных рубежей, они перестроились для атаки. Солдаты лежали, вжавшись в землю, слушая, как шевелятся в траве жуки и прочая живность, как квакают в Буге лягушки, и пытаясь разобрать доносившиеся с противоположного берега реки звуки. Все, затаив дыхание, ждали первого орудийного залпа.
А в тылу, на взлетной полосе полевого аэродрома Маринглен, сооруженного на территории оккупированной Польши, по воспоминаниям польского рабочего Доминика Струга, «в два часа ночи запустили двигатели. Аэродром ожил, в воздухе резко запахло авиационным бензином, все вокруг заволокло дымом от выхлопов двигателей». Рабочий продолжает: «Мы сразу же сообразили, что происходит. Потом мы узнали, что немцы начали войну с русскими». Самолеты, разбежавшись по полосе, поднимались в воздух и брали курс на восток. «Все до единой машины направлялись на восток, на Брест…»
«Эта муштра – да, временами бесчеловечная – была необходима, чтобы сломить нашу гордость, уничтожить чувство собственного достоинства и превратить молодых солдат в податливую массу, которая, не задумываясь, выполнит любой приказ».
Германский солдат
Каждая армия, комплектуемая на основе всеобщей воинской повинности, есть отражение общества, ее создавшего. Однако вермахт образца 1941 года не являлся точной копией нацистского государства: в конце концов, он образовался из рейхсвера времен Веймарской республики. Но Вооруженные силы Германии переживали стадию перемен. Процесс этот, начавшийся в 1933 году, осуществлялся по мере экономического подъема Третьего рейха и военных успехов. Блицкриг в Польше, Нидерландах и Франции ознаменовал собой невиданный триумф армии. В кадрах еженедельного кинообозрения «Дойче вохеншау» все могли видеть Гитлера и его триумфальное возвращение из Франции. Он – на пике могущества и славы. Отбрасывая тени, поезд мчится в Берлин. Крестьяне вытягивают руки в нацистском приветствии, истерически рукоплещущие толпы, прибытие в столицу рейха, обставленное с воистину вагнеровской торжественностью. Дети в форме гитлерюгенда забираются на фонарные столбы – радость на лицах. Кордоны эсэсовцев едва сдерживают толпы обезумевших от восторга фрау. Геринг, вышедший к Гитлеру на балкон рейхсканцелярии, судя по выражению лица, поражен зрелищем несметной толпы, восторженные вопли которой не утихают на протяжении всего выпуска хроники.
Начало 1941 года. Член экипажа тяжелого бомбардировщика FW-200 «Kondor» наносит на хвост машины очередную отметку победы
Боевой дух вермахта в ту пору переживал кульминационный взлет. Кадры «Дойче вохеншау» с торжественным парадом победы в Берлине, показанные крупным планом, озаренные радостью женские лица, даже одинокая женская туфля на высоком каблуке на усыпанной цветами мостовой, запечатленная оператором после того, как схлынула толпа, полны патетики. Победителей Берлин встречал с подобающими им почестями. Организации и частные лица спешили выразить «благодарность нашим беспримерным солдатам», захлебывались в восторге средства массовой информации. Раненых осыпали подарками и пригласительными билетами на торжества. Это было лучшее время. В мае 1941 года рядовой Бенно Цайзер вспоминает о том, как его забирали в армию:
«Это были славные дни фанфар, парадов и «специальных сообщений» о «наших славных победах», они следовали одно за другим, именно это и обусловило приток добровольцев. Все казалось бесконечным праздником. Мы все ужасно гордились собой».
Успехи на фронте породили невиданный всплеск идеализма, подпитывавший нацистское мировоззрение, которое в нашем основанном на демократических ценностях, куда более трезвом и даже циничном обществе выглядело бы странно и нелепо. Лейтенант Герман Витцеман, в прошлом студент теологического факультета, маршировавший на восток с пехотными частями от Атлантического побережья Франции, сделал в своем дневнике высокопарную запись:
«Мы выступили утром! Маршировали по знакомым дорогам, останавливались на постой в знакомых деревнях. Снова на дорогах Франции пехотинцы, в дождь и слякоть, пехотинцы минуют кривые улочки французских городов, непрестанно думая о доме. Пехотинцы рейха! Германские пехотинцы! Я – во главе первого взвода! Именем Господа нашего!»
Послевоенное поколение приложило немало усилий в попытках примирить столь разные понятия, как солдаты, искренне верующие в Бога и вполне добропорядочные члены общества, и расистскую философию, позволявшую им идти на вопиющие нарушения международных законов ведения войны. После войны один немецкий солдат, уже будучи вне влияния факторов, воспитавших его, дал гневную и отчасти гротескную характеристику типичного «вояки» той поры:
«Что касается меня, стать солдатом было чем-то само собой разумеющимся. Пойти добровольно – только добровольно, но никак не по принуждению! И я пошел в тридцать девятом, но не из патриотизма, нет, и не из-за криков «ура!» – тогда вопили все, кому не лень. Не поэтому. Военщина у нас в крови. Отец был строгим, но справедливым».
Расизм являлся неотъемлемой частью общества, зародившегося еще в имперский период, в какой-то степени сохранявшегося в Веймарской республике и своего пика достигшего после 1933 года. Он продолжает:
«Я был убежден, что большевизм необходимо искоренить. Пусть для этого и потребовалось две мировых войны! Только в мирное время большевики уничтожили восемь миллионов человек. А вы говорите! И меня возмущает /тут он повысил голос/, что немецких солдат записали в людоедов!»
Чтобы осмыслить подобное утверждение, необходимо проникнуть вглубь, попытаться понять для себя ту атмосферу, которая была характерна для нацистской «фабрики манекенов». Внешне это проявлялось в стремлении воздействовать на характер будущего солдата, сформировать из него нерассуждающую машину. На него оказывалось давление, заставляя его подчиниться, усвоить образ мышления, поступки и предрассудки его товарищей, более того, закрепить их. В письме, отправленном за месяц до нападения на Россию, солдат признается родителям:
«За обедом опять всплыла тема евреев. К моему удивлению, все непоколебимо уверены, что евреям делать на этой планете нечего».
Те, кто с подобной точкой зрения не соглашался, обрекались на то, чтобы стать изгоями, оказаться отринутыми стадом, осмеянными и униженными. Испокон веку кодексом любой армии являлось подчинение большинству. Подобное беспрекословное подчинение возводилось в норму и нацистским государством, которому этот солдат служил. Таким образом, речь идет о личном выборе морали в окружении, предписывающем мораль корпоративную. И человеку приходилось молчаливо покоряться перевернутым с ног на голову ценностям. Актриса Маргот Хилыпер вспоминает:
«Я жила на Фридрихштрассе, неподалеку от Курфюрстендамм, в этом районе проживало много евреев, и мне не раз приходилось своими глазами видеть, как наши сограждане – владельцы магазинов и покупатели – обходились с ними. Стыд и позор! И еще больший позор, что мы-то боялись. Трусливо отворачивались, будто нас это не касается. Мол, ничего не вижу, ничего не слышу».
Национал-социализм поставил себе на службу все средства, чтобы упрочить свои социальные институты и перемены, в первую очередь радио и кино. И то, и другое было общедоступным. Нацисты организовали массовое производство дешевых радиоприемников с фиксированной настройкой на станции, кино также пользовалось всеобщей популярностью вследствие опять-таки дешевизны и общедоступности. После 1933 года перемены пошли семимильными шагами. Новая идеология внедрялась повсеместно. В особенности в молодежной среде, откуда и предстояло рекрутировать пушечное мясо будущих войн за «жизненное пространство». «Не успеешь и оглянуться, не говоря уже о том, чтобы все, как следует, обдумать, как за тебя уже все решено».
И вот 22 июня 1941 года почти три миллиона немцев и их союзников ждали сигнала к нападению на Советский Союз. Понимали ли они, что предстоит подвергнуть испытанию выбранные ими, хоть и не добровольно, ценности? Все эти 17–19 миллионов немцев, которым предстояло пройти ужасы Восточного фронта? И хотя они успели постичь науку убивать на поле брани, в политическом отношении представляли собой людей крайне наивных. Многие и повзрослели-то на войне, но что за опыт политической борьбы может быть у граждан тоталитарного государства? Впоследствии они не раз становились объектом осуждения ученых-историков, выпестованных на конституционных принципах и ценностях демократического общества. Макс Кунерт, кавалерист, вспоминает о травмирующем переходе от гражданской жизни к военной. Даже будучи закален полугодовым опытом отбывания «трудовой повинности», где преобладала атмосфера «товарищества, взаимопомощи и дисциплины», он испытал шок, столкнувшись с армейским бытом:
«Первые шесть месяцев все казалось физически невыносимым, мы все чувствовали, что утрачиваем свое Я, медленно, но неуклонно превращаясь в безликую солдатскую массу. Политике там места не было, – разве кому-нибудь в армии позволялось голосовать?»
Любимец Германии, экс-чемпион мира по боксу в тяжелом весе Макс Шмелинг, добровольно вступивший в парашютные войска и участвовавший в высадке на Крите
Политический выбор в тоталитарном государстве – вещь абсурдная, ибо подавляющее большинство населения понятия не имеет, что такое выбор. История доказывает нам, что кровавые диктатуры порождают в людях определенные поведенческие стереотипы, которые в нормальном обществе воспринимаются как неадекватные и даже отталкивающие. Зигфрид Кнаппе, в 1938 году молодой офицер, вспоминает о резонансе, вызванном «хрустальной ночью» (общегерманским еврейским погромом) среди его личного окружения. «Мы в казармах об этом не рассуждали, – говорит он, – потому что нам было стыдно за наше правительство, за то, что оно позволило подобные вещи». Кнаппе признает: «антисемитизм всегда достаточно отчетливо проявлялся среди населения Германии, но никто не считал, что он должен принимать такие формы». Столь откровенное заявление показательно для большинства немцев, а также немецких солдат и офицеров той поры. Вообще, антисемитизм в его крайних формах не был характерен для большинства военных. Гельмут Шмидт, молодой офицер ПВО, побывавший в составе 1-й танковой дивизии в России, решил эту проблему очень быстро. Его поколение, как он высказался уже после войны, не обладало никакими стандартами для самооценки:
«Ни мое поколение, ни следующее /призывники/ и понятия не имело о какой-то там шкале самооценок. Вот поэтому нас и отдали на съедение [Гитлеру]».
Личные моральные установки и предпочтения оказывались в противоречии с общепринятыми. Нацистские стандарты при всей их распространенности охватывали не все население Германии; имелось много и таких немцев, кто просто предпочел пойти по пути наименьшего сопротивления. И часто подобная позиция не вызывала угрызений совести. Все, что от них требовалось, это «принять участие», «приобщиться к большинству», к чему и призывало нацистское учение, его идеология. По мысли Кнаппе, «мы не разделяли ненависти Гитлера к евреям и просто старались дистанцироваться от малосимпатичных его черт». Куда ведь легче, да и куда безопаснее было просто плыть по течению. Это вполне вписывалось в универсальную, общемировую солдатскую философию, главный постулат которой – «не высовывайся». Инге Айхер-Шолль на себе почувствовала, что значит «идти не в ногу» со всеми. Ее брат и сестра были казнены за участие в группе антигитлеровского Сопротивления «Белая роза». И, подвергнувшись аресту гестапо и допросу, Инге поняла, куда может завести такая позиция:
«Мне было всего 19 лет, все это так подействовало на меня, что я больше не смогла избавиться от страха вновь оказаться в тюремной камере, а именно это они и сделали бы со мной».
Ее вынудили подписать бумагу о том, что она никогда и ни при каких обстоятельствах не станет обсуждать детали ее допроса, в противном случае это может стать причиной ее повторного ареста. Это обстоятельство породило перманентный страх. «С того дня, – вспоминала она, – я страшилась тюрьмы, и этот ужас окончательно добил меня, превратив в совершенно пассивное существо».
Гауптман Клаус фон Бисмарк, адъютант командира батальона 4-го пехотного полка, вспоминает, какой шок вызвал у него пресловутый «приказ о комиссарах».
«Все мое существо воспротивилось этому, и я сказал: «Нет, я этот приказ выполнять не буду». Многие из моих друзей разделяли мое мнение, о чем я и доложил своему непосредственному начальнику. Он лишь угрюмо взглянул на меня. Мы считали его порядочным человеком до мозга костей».
4-й пехотный полк, как и другие подразделения, дожидавшийся сигнала к выступлению дивизии, по словам Бисмарка, представлял собой «хоть и довольно консервативный полк, но все же традиции рейхсвера периода Веймарской республики не окончательно умерли в нем». Гауптман Александр Штальберг из 12-й танковой дивизии услышал о «приказе о комиссарах» от своего двоюродного брата, Хеннинга фон Трескова, офицера Генерального штаба группы армий «Центр». «Это же убийство!» – так оценил он его. Его двоюродный брат придерживался того же мнения:
«Вот таков этот приказ, именно поэтому нам не позволено доводить его до личного состава в письменном виде, но зато предписано устно передавать его по команде в ротах перед каждым боем».
Потрясенный Штальберг спросил, от кого исходит упомянутый приказ. «От того, кому все мы приносили присягу [от Адольфа Гитлера]. В том числе и я», – ответил фон Тресков, многозначительно посмотрев на своего брата. Подполковник Генрих Бекер, его начальник, как и подобало, зачитал этот приказ своим подчиненным, услышав в ответ лишь «ледяное молчание». Перед тем, как разрешить офицерам уйти, Бекер предостерег:
«Считаю необходимым напомнить вам о Гаагской конвенции о ведении боевых действий. Я имею в виду обращение с военнопленными и ранеными. Все те, кто будет замечен в дурном обращении с военнопленными и ранеными, будет отдан под суд. Вы понимаете меня, господа?»
«Господа» были не из непонятливых. Фон Бисмарк из 4-го пехотного принял решение не расстреливать комиссаров, поскольку и как солдат, и как христианин не мог осознать, почему вермахт должен физически устранять тех, кто исповедовал иное мировоззрение. Все они были офицерами и посему куда внимательнее прислушивались к голосу собственной совести, нежели ко всякого рода коллективным решениям, определяя для себя способ действий в грядущей кампании.
Но имелись и те, кто столь же решительно проповедовал и другую точку зрения. Унтер-офицер Вильгельм Прюллер из группы армий «Юг» занес в дневник следующую мысль:
«Близится битва национал-социализма с коммунизмом, повинным в гибели стольких людей. И нам всеми средствами нужно стремиться к тому, чтобы как можно скорее выиграть ее».
Антисемитизм, конечно, успел укорениться среди большинства военных. Прюллер пишет о том, что видел, как в Ченстохове и других городах «евреев сгоняли в стада, как скот», что все они были обязаны носить белую повязку с синей звездой Давида. «И так должно быть во всем мире!» – признавал он. Но в высказываниях служащих вермахта проскальзывает подобие сочувствия к полякам, оказавшимся в зоне немецкой оккупации. «Люди в основном подавлены. Ходят, опустив голову. Везде за продуктами огромные очереди. Полякам здорово достается!» – к такому выводу приходит унтер-офицер Вильгельм Прюллер. А русским придется и того хуже.
Почитание долга и неукоснительное выполнение приказов считались жизненно необходимыми качествами для каждого германского солдата. С понятиями «долг и порядок» он знакомился с детства, ибо они являлись неотъемлемой частью германского духа. И нацистское государство до самого своего конца использовало эти исконные прусские добродетели. И речь в данном случае идет не просто о бездумном и безусловном подчинении. Эти понятия означали железную самодисциплину и самовоспитание: готовность ответить перед Богом и начальством за свои деяния, какими бы последствиями это ни грозило. Такую философию ничего не стоит обратить во вред, и ее цинично эксплуатировали. Все начиналось с юных лет. Генри Метельман, который проходил призывную подготовку в момент начала кампании в России, размышляет:
«И хотя все, что было связано с нацистами, вызывало у моего отца отвращение, мне в гитлерюгенде нравилось. Форма казалась мне просто великолепной, этот темно-коричневый цвет, да и черный, свастика, и эта блестящая черная кожа. Красота!»
Роланд Кимиг, которому тогда исполнилось 14 лет, вспоминает: «все кругом было регламентировано и втиснуто в рамки. Тебе не позволялось просто болтаться без дела, ты маршировал». Все делалось с определенной целью. Метельман считал, что в гитлерюгенде «нас готовили к армии» и что в армии «нас всему научат куда быстрее». Впоследствии, «когда нас пустили на танки – мы уже знали, что делать». В ходе начальной допризывной подготовки Кимиг подчинился этому суровому и беспощадному режиму, который сместил все его ценности. Им на смену пришли другие, желательные и полезные для армии.
«Нас заставляли бегать, гоняли, как лошадей, заставляли ползать по земле, мучили нас всеми способами. И мы тогда не понимали, что все это для того, чтобы сломить нас, подавить волю, чтобы мы потом слепо следовали приказам, не утруждая себя вопросами типа «А для чего это? А зачем то?»
Акты сопротивления подобному обращению были редкостью. Гётц Регер, танкист, считал его «обычной армейской боевой подготовкой». Естественно, что у любого штатского подобные, зачастую бесчеловечные методы вызовут шок. «Конечно, – заметил Регер, – если кто-нибудь, скажем, вел себя неподобающе, то приходилось считаться и с последствиями подобного поведения». Немецкие солдаты-новобранцы бегали, прыгали на корточках, прыгали на месте, совершали марш-броски с полной выкладкой – их заставляли падать на землю, снова вскакивать и так по много раз. «Теперь, если я вижу кого-нибудь в военной форме, – признается танкист Ганс Бекер, – я тут же представляю его лежащим мордой в грязи, дожидающимся, пока командир милостиво позволит ему подняться». Целью такого обращения было довести новобранца до такого состояния, когда он уже чисто механически исполняет то, что ему в этот момент велят. И срабатывало. Вот что рассказывает Кимиг:
«Эта муштра – да, временами бесчеловечная – была необходима для того, чтобы сломить нашу гордость, уничтожить чувство собственного достоинства и превратить молодых солдат в податливую массу, которая, не задумываясь, выполнит любой приказ».
Вследствие этого известие о вторжении в Россию, похоже, не вызвало у солдат никаких эмоций, кроме поверхностных разговоров, и не заставило их задуматься о целях предстоящей кампании. Лейтенант Хуберт Бекер поясняет:
«Мы не понимали задач этой кампании в России, изначально не понимали. Но это был приказ, а приказы надлежит исполнять не за страх, а за совесть – вот девиз солдата. Я – орудие в руках государства и обязан исполнять свой долг».
Дисциплина вошла в плоть и кровь солдат вермахта. Сдвиг ценностей в результате безоговорочного принятия «приказа о комиссарах» не был темой открытых обсуждений. Многие солдаты согласились бы с мнением Хуберта Бекера, высказанным им уже в послевоенные годы. Понятие альтернативы было им неведомо.
«Мы никогда не считали, что солдатом злоупотребляют. Мы ощущали себя германскими солдатами, которые служат своей стране, защищают ее, неважно где. Никто не хотел ни боев, ни этой кампании, потому что наши родители много рассказывали нам о Первой мировой войне и об ее последствиях. Они нам говорили так: «Если случится еще одна война, это будет конец». А потом в один прекрасный день нам приказывают выступить. И кто-нибудь возразил? Да никто!»
Часовой Лейбштандарта СС «Адольф Гитлер» у казармы
Вера в фюрера заставляла солдат быть готовыми к вторжению в Россию. Военная присяга, «Ich schwöre…» предписывала поклясться в верности сначала Адольфу Гитлеру, затем Богу и фатерланду. Генри Метельман вспоминает, что, произнеся слова этой присяги, «мы стали настоящими солдатами, солдатами в полном смысле этого слова». Мнение и опыт Метельмана были типичны для всех тех миллионов немецких солдат, которые ожидали сигнала к началу действий согласно плану «Барбаросса». «В нас воспитали любовь к фюреру, он стал для меня вторым богом, и когда нас убеждали в его великой любви к нам, к германской нации, мне иногда хотелось расплакаться», – писал он. Крах иллюзий еще последует, но в 1941 году Гитлер находился на пике славы и могущества. Идеализм и чувство благодарности за, как тогда казалось, позитивные перемены поддержи вали эту славу, хотя прозрение было уже не за горами. Метельман с восторгом вспоминает о том, что дал ему нацизм:
«Раньше единственное, что мы могли себе позволить, так это погонять в футбол, а гитлерюгенд предоставил нам в распоряжение настоящий спортинвентарь и возможность посещать недоступные раньше спортивные залы, бассейны и даже стадионы. Я никогда в жизни не мог поехать куда-нибудь на каникулах – у отца гроша за душой не было. А теперь, при Гитлере за пустяковые деньги я мог отправиться в прекрасный лагерь где-нибудь в горах, на берегу реки или даже у моря».
Веймарская республика, провозглашенная в 1918 году, возложила на свои плечи бремя проигранной войны. И это государственное устройство явилось для очень и очень многих немцев лишь «промежуточной станцией» на пути в лучшее будущее. Традиционные ценности, такие, как упорный и добросовестный труд и бережливость, оказались обесцененными вместе с маркой. Мартин Коллер, пилот люфтваффе, вспоминал: «Моя мать рассказывала мне, что в тот год, когда я родился [1923-й], бутылочка молока стоила миллиард марок». Экономика, отличительными чертами которой в двадцатые годы были высокая безработица, низкие прибыли и дефицит госбюджета, казалось, начинала процветать с приходом фюрера. Бернард Шмитт, уроженец Эльзаса, выразил мнение всех немцев, проголосовавших за НСДАП:
«В 1933–1934 году Гитлер пришел к власти как избавитель. Мы не могли желать лучшего правителя для Германии – мы видели, как он разделался с безработицей, коррупцией и подобными негативными явлениями».
Даже Инге Айхер-Шолль, у которой нацизм отнял брата и сестру, утверждает:
«Гитлер, как все в один голос утверждали, стремился к величию нашего отечества, его процветанию и благу для него. Он мечтал, чтобы у каждого была работа и свой кусок хлеба, чтобы каждому немцу жилось свободно. Мы считали, что это прекрасно, и также стремились внести свой посильный вклад».
Даже когда все пошло наперекосяк, немецкие солдаты продолжали верить Гитлеру. Отто Кумм, служивший в войсках СС, признавался: «Естественно, все мы недоумевали в конце кампании 1940 года, когда было решено не выступать против англичан, но все это длилось недолго». Никто не задавал вопросов высшему руководству, напротив, солдаты ему доверяли. Колебания Кумма «носили поверхностный характер и не подвергали сомнению гений вождя».
Накануне начала операции «Барбаросса» немецкий солдат верил в себя и своего фюрера. Пехотинец Георг Бухвальд считает: «Мы хорошо проявили себя во Франции», такого же мнения придерживался и гауптман Клаус фон Бисмарк: «Мы гордились собой – своей жизнестойкостью, выдержкой и дисциплиной». Победа над Францией изменила умонастроения и в тылу. Хериберт Миттелыптадт, которому в ту пору минуло 14 лет, поразился, когда услышал из уст матери слова «наш чудесный фюрер». Это случилось после победы над Францией. Миттелыптадт считает, что «вопреки ее религиозным верованиям, какое-то время она была свято убеждена, что все обернется к лучшему и войну мы выиграем». Его отец три года провел в окопах Первой мировой войны и, как казалось Миттелыптадту, «так и не сумел до конца смириться с горечью поражения».
Штефан Томас, врач и социал-демократ, как-то разговорился с одним пожилым ветераном политических кампаний, и тот признался, что начинает порой сомневаться, «а в той ли партии мы состоим». Томас тоже имел все основания задуматься: «Мой отец три долгих года просидел в грязи под Верденом в Первую мировую, а теперь в 1940 году на его глазах Франция перестала существовать за три недели. Блицкриг».
Доверие к высшему руководству имело своим следствием укрепление духа товарищества и даже отражалось на поведении солдат. Как и во всех армиях мира, в вермахте темой номер один были женщины. Победоносные итоги западной кампании в этом смысле явно приносили бойцам выгоду. Унтер-офицер танковых войск Ганс Бекер вспоминает о том, какой воистину магический эффект оказывали наградные планки и медали на представительниц слабого пола.
«Они были не прочь показаться под ручку с увешанным наградами военным, пусть даже раз в неделю сходить с ним на танцы или в кино».
Военный люд охотно применял терминологию боевых действий к амурным делам. «Подходы к позициям», «решительное наступление», «круговая оборона», «вынужденная посадка» – все это была новая стилистика, рожденная на свет милитаризованным обществом.
Никогда вермахт еще не пользовался такой популярностью. Один унтер-офицер танковых войск в черной форме, как-то потеряв в кино кольцо своей возлюбленной, без труда добился выплаты ему соответствующей суммы от дирекции кинотеатра. Юрген Э., познакомившийся с одной симпатичной девушкой во время увольнения, удостоился приглашения на квартиру уже в первый вечер. Молодой человек не мог поверить свалившемуся на него счастью. Оказавшись у нее в гостях, он сообразил, что его просто-напросто «взяли в плен», выражаясь военным языком. Счастье длилось целых три недели, а потом девушка стала его женой.
Два связиста, Карл Хайнц Краузе и Ганс Карл Кубяк, части которых дислоцировались в Восточной Пруссии, были направлены в Берлин для приобретения дефицитных радиодеталей, – командование решило запастись ими впрок на период русской кампании. В столице Краузе познакомился с поварихой по имени Берта. Кубяку было поручено писать душещипательные любовные послания – малограмотный Краузе сам ни за что не осилил бы их, а в награду автору писем полагалась доля продуктовой посылки, которую регулярно направляла повариха своему возлюбленному. Даже после ранения в России Краузе поддерживал связь со своей воздыхательницей ради солидной прибавки к солдатскому пайку, ссылаясь на раны обеих рук. Берта выражала сочувствие. Солдаты, как мы видим, своего не упускали, витая между жизнью и смертью.