Так мы маршировали, а мисс Уоткинс читала Декларацию:
– Ирландцы и ирландки! Во имя Господа и ушедших поколений, от которых восприняла древнюю традицию государственности, Ирландия нашими голосами призывает детей своих сплотиться под ее знаменами и выйти на бой за свободу.
Марш разладился, мы шагали как попало, и мисс Уоткинс пришлось замолчать. Она постучала по доске:
– Suígí síos[13].
Она выглядела разочарованной и раздраженной.
Кевин поднял руку.
– Мисс!
– Sea?[14]
– Мисс, а Падди Кларк говорит, что Томас Кларк, ему дедушка, мисс.
– Это он сейчас так сказал?
– Да, мисс.
– Патрик Кларк!
– Я, мисс.
– Встань, чтобы все тебя видели.
Целую вечность я неуклюже выкарабкивался из-за парты.
– Томас Кларк – твой дедушка?
Я заулыбался.
– Дедушка?
– Да, мисс.
– Вот этот человек?
Мисс Уоткинс указала на Томаса Кларка. Он и вправду был похож на дедушку.
– Да, мисс.
– А где он живет?
– В Клонтарфе, мисс.
– Где-где?
– В Клонтарфе, мисс.
– Иди сюда, Патрик Кларк.
За партами стояла гробовая тишина.
Учительница ткнула указкой в надпись под головой Томаса Кларка.
– Прочти вслух, Патрик Кларк.
– Рас-рас-расстрелян англичанами третьего мая 1916 года.
– Что означает «расстрелян», Дермот Граймс, который ковыряется в носу и считает, что учительница этого не замечает?
– Убили, надо понимать, мисс.
– Совершенно верно. И может ли Томас Кларк, расстрелянный в 1916 году, жить в Клонтарфе и быть твоим дедушкой, а, Патрик Кларк?
– Да, мисс.
Я прикинулся, что внимательно рассматриваю портрет.
– Еще раз спрашиваю, Патрик Кларк: это твой дедушка?!
– Нет, мисс.
Я получил три удара по каждой руке.
Вернувшись за парту, я не смог опустить сиденье. Руки не шевелились. Джеймс О’Киф помог мне, пнув мое сиденье. Оно громко стукнуло, и я испугался, что сейчас получу от мисс Уоткинс добавки. Спрятал ладони, сев на них. Я не скрючился от боли только потому, что мисс Уоткинс не разрешала. Болело так, будто кисти рук отвалились; скоро еще их начнет жечь. Ладони потели как ненормальные. В классе ни звука. Я посмотрел на Кевина и ухмыльнулся, но зубы у меня стучали. Лиам повернулся к Кевину, ждал его взгляда, его ухмылки.
Я любил дедушку Кларка больше, чем дедушку Финнегана. Бабушки Кларк уже не было в живых.
– Бабушка на небесах, – объяснял дедушка, – прекрасно проводит время.
Когда мы навещали дедушку Кларка или он заходил к нам, мы всегда получали по полкроны. Однажды он даже приехал на велосипеде.
Раз вечером, когда по телевизору шел «Магазин и рынок»[15], я копался в ящиках комода. Нижний ящик был забит фотографиями, и стоило его открыть, как они падали на пол и рассыпались. Я собрал их в стопку. Сверху лежал портрет дедушки Кларка и бабушки Кларк. Сто лет мы не ездили к дедушке в гости.
– Пап?
– Что, сын?
– Когда мы поедем к дедушке Кларку?
Папка стал странный, как будто бы потерял что-то, потом нашел, а это оказалось совсем не нужно. Сел, вгляделся мне в лицо.
– Дедушка Кларк умер. Разве ты не помнишь?
– Нет.
Я и правда не помнил.
Папа взял меня на руки.
Руки у папы были большие, пальцы длинные, но не толстые: можно было легко нащупать косточки. Одна его рука лежала на спинке кресла, другой он держал книгу. Его ногти были чистыми. Только один грязный, а ведь у папы ногти длинней моих. На костяшках пальцев – морщины, рисунок их напоминал цемент, которым скрепляют кирпичи. Поры похожи на ямки, из каждой волосинка. Особенно густые темные волосы высовывались из-под манжет рубашки.
«Нагие и мертвые»[16] – так называлась книга. Но солдат на обложке был вполне живой и одетый в форму. Лицо его было грязным. Американский солдат.
– Про что книга?
Па посмотрел на обложку:
– Про войну.
– Хорошая?
– Хорошая. Очень хорошая.
Я кивнул на картинку с солдатом:
– Про него?
– Ага.
– И какой он?
– Пока не дочитал. Потом расскажу.
«Третья мировая война у ворот».
Я покупал газету каждый будний день, чтобы папка, придя с работы, мог почитать. И в субботу тоже покупал. Деньги мне давала мама.
«Третья мировая война у ворот».
– У ворот – это значит вот-вот придет? – спросил я у мамы.
– Наверное, так. К чему ты спрашиваешь?
– Третья мировая война вот-вот придет, – объявил я. – Вот посмотри.
Ма прочла заголовок и отмахнулась:
– Ой, ну это ж газета. Журналисты вечно преувеличивают.
– А мы участвовать будем?
– Нет.
– А почему нет?
– Потому что войны не будет.
– А ты жила во Вторую мировую войну? – полюбопытствовал я.
– Жила, конечно.
Ма варила обед и напускала на себя вид «уйди-я-занята».
– И как оно?
– Не так уж и плохо, – пожала плечами ма. – Разочарую тебя, Патрик, но Ирландия вообще в войну не вступала[17].
– А почему?
– Ну, это сложно. Не воевали мы, и все. Папа тебе объяснит.
Я дожидался папки возле задней двери.
– Вот смотри.
– «Третья мировая война у ворот», – прочел он вслух. – Во как, у ворот, значит. – Он даже не удивился. – Ружье-то почистил, Патрик?
– Ма говорит, войны не будет.
– Дело говорит.
– Почему?
Иногда ему нравились такие «почему», иногда совсем не нравились. Если нравились, он закидывал ногу на ногу, если сидел, конечно, и слегка наклонялся вперед. Вот и сейчас он наклонился ко мне. Сначала я даже не слышал папиных слов, – достаточно было, что скрестил, – а значит, получилось, как я хотел.
– …между евреями и арабами.
Я разобрал только конец фразы.
– А почему?
– Ну, не в восторге они друг от друга, – сказал па. – Если вкратце. Все та же старая история.
– А зачем тогда в газете пишут про третью мировую?
– Во-первых, чтоб газеты продавались, – улыбнулся папа. – С таким заголовком расхватают, как горячие пирожки. И потом, американцы за евреев, а русские – за арабов.
– Евреи – это израильтяне.
– Да, всё так.
– А кто такие арабы?
– А арабы – это все остальные. В смысле, соседние страны: Иордания, Сирия…
– Египет.
– Молодец, разбираешься.
– Святое семейство скрывалось от царя Ирода в Египте.
– Верно. Плотник везде халтурку найдет.
Я не совсем понял, о чем это он, но наверняка мамке эта фраза пришлась бы не по душе. Но ее с нами не было, и я рассмеялся.
– Евреи побеждают, – продолжал па. – Несмотря ни на что. Удачи им.
– Евреи, они ходят к мессе по субботам, – сообщил я папе.
– Ну да, в синагогу.
– И во Христа не верят.
– Ну да.
– А почему они не верят?
– Э-э…
Я подождал.
– Ну, люди в разное верят.
Хотелось узнать больше.
– Кто-то верит в Бога, кто-то нет.
– Коммунисты в Бога не верят.
– Точно, – удивился папа. – А кто тебе рассказал?
– Мистер Хеннесси.
– Молодец этот ваш мистер Хеннесси.
По его тону я догадался, что сейчас он прочтет какие-нибудь стихи. Иногда он так делал.
– «И вся толпа в молчании дивилась, сколь много в малой голове вместилось»[18]. Кто-то верит в то, что Иисус сын Божий, кто-то не верит.
– Ты-то веришь?
– Да, верю. А к чему ты спрашиваешь? Мистер Хеннесси поручил разузнать?
– Нет.
Лицо папани изменилось.
– Израильтяне – великий народ, – проговорил он. – Гитлер истреблял их и почти ведь истребил, а посмотри, как сейчас живут. Расстреливали их, жгли, газом травили. И все равно они победители. Иногда я думаю: не переехать ли в Израиль? Хочешь, Патрик, в Израиль?
– Не знаю, папка. Почему бы и нет?
Я знал, где расположен Израиль. На карте Израиль был похож на стрелу.
– Там жарища, – сказал я папке.
– Угу.
– А зимой все равно снег.
– Вот! Хорошее сочетание. Не то что здесь – вечный дождь.
– Они без ботинок ходят.
– Разве?
– В сандалиях.
– Как этот ваш… Как его?
– Теренс Лонг.
– Во-во, Теренс Лонг.
Мы оба засмеялись.
– Теренс Лонг – дурачок,
Как китаец, без носок.
– Бедняга Теренс, – сказал папа. – Ехал бы в Израиль, там сандалии в порядке вещей. В любом случае: вперед, израильтяне!
– Вторая мировая – какая была? – спросил я.
– Долгая, – ответил папка.
Даты я знал.
– Когда началось, я был совсем ребенок. А к ее концу я уже школу заканчивал.
– Шесть лет.
– Вот именно. Шесть долгих лет.
– Мистер Хеннесси рассказывал, что впервые в жизни бананы увидел, когда ему было восемнадцать.
– И знаешь, я ему верю.
– Люк Кэссиди жутко опозорился. Спросил его, что обезьяны ели во время войны.
– И что мистер Хеннесси? – заинтересовался папа, отсмеявшись.
– Ударил Люка.
Отец молчал.
– Шесть ударов.
– Сурово.
– Хотя это даже не Люк придумал. Это Кевин Конрой его подучил.
– Да-а, оказал товарищу услугу.
– Люк аж плакал.
– И все из-за бананов.
– Кевинов брат поступил в РАП[19].
– Серьезно? Научат его там спину держать.
Я не понял, что папка имел в виду. Тот вроде и не сутулился.
– А ты там был?
– Где, в резерве?
– Ага.
– Нет.
– Во время…
– Отец мой служил в ВМО.
– А что значит?
– Войска местного ополчения.
– А ружье у него было?
– Думаю, да. Но домой он его, кажется, не приносил.
– Вот вырасту и тоже запишусь. Можно?
– В РАП?
– Ага. Можно?
– Конечно.
– А Ирландия воевала?
– Нет.
– А как же битва при Клонтарфе?[20]
Я терпеливо ждал, пока папа отсмеется.
– Какая же это война?
– А что тогда?
– Битва.
– А чем они отличаются?
– Ну, как бы тебе объяснить? Войны – они долгие.
– А битвы – короткие.
– Да.
– А зачем Бриан Бору сидел в шатре?
– Богу молился.
– А зачем в шатре? Ты же не молишься в шатре.
– Что-то я голодный, – сказал вдруг папа, – а ты?
– И я.
– Что на обед сегодня?
– Рубленое мясо.
– Отлично.
– Как убивает газ?
– Травит.
– Как это?
– Его нельзя вдыхать, легкие не справляются. А что?
– Насчет евреев, – напомнил я.
– А, точно.
– Если Ирландия вступит в войну, ты пойдешь в армию?
– Да не будет никакой войны.
– А вдруг!
– Нет, никаких вдруг.
– Третья мировая война у ворот, – протянул я.
– Не бери в голову.
– Так пойдешь?!
– Пойду.
– Ну, тогда и я пойду.
– Молодчина. И Фрэнсис пойдет.
– Мелкий еще, – отмахнулся я, – не разрешат ему.
– Да ты не боись, войны не будет.
– Я и не боюсь.
– Молодец.
– Пап! Но мы же воевали с англичанами? Правда?
– Правда.
– И это была война.
– Ну, не совсем…
Я уверен, что это была настоящая война.
– И мы победили.
– Победили. Поубивали их. Поколотили так, что век не забудут.
Мы оба засмеялись.
Обед удался, рубленое мясо было не слишком склизким. Я сел на Синдбадово место рядом с папой, и Синдбад не возникал.
– Не Адайдас, надо говорить, а А-ди-дас.
– Нет. Адайдас.
– Адидас. И! Через «и»!
– Нет, ай.
– И-и-и!
– Ай!
– Кретин такой. И-и-и.
– Ай, ай, ай, ай, ай, ай, ай.
Бутсов «Адидас» ни у того, ни у кого из нас не было. Мы все хотели их в подарок на Рождество. Я хотел те, что со сменными шипами. Написал про них в письме Санта-Клаусу, в которого нисколько не верил. Но писать все равно пришлось – ради Синдбада и потому, что мамка велела. Синдбад хотел санки. Ма помогала ему писать письмо. Я свое уже давно дописал и в конверт положил. Но мама не позволяла облизать и заклеить конверт – письмо Синдбада надо было вложить. Это было несправедливо. Я хотел свой собственный конверт.
– Не ной, – сказала мама.
– Я не ною.
– Нет, ноешь, перестань.
Я не ныл. Но класть два письма в один конверт было глупо. Санта подумает, что там одно письмо, и Синдбаду подарок принесет, а мне нет. Я все равно в него не верил, только детишки верят. Еще раз скажет, что я хнычу, – расскажу Синдбаду, что не бывает никакого Санта-Клауса. И тогда ей весь день придется потратить, чтобы мелкий опять в него уверовал.
– Вряд ли Санта-Клаус саночки в Ирландию повезет, – сказала она Синдбаду.
– А почему?
– У нас почти никогда не бывает снега, – вздохнула мамка, – не покатаешься.
– Зимой же снег.
– Изредка.
– А в горах?
– Ну, горы – это ехать и ехать.
– Можно на машине…
Терпение у ма не кончалось. Я устал слушать и пошел на кухню. Если подержать почтовый конверт над паром, например над кипящим чайником, можно распечатать его и опять запечатать, да так, что никто об этом не узнает. Чтобы включить чайник, пришлось вставать на стул. Я проверил, что вода в нем выше нагревательного элемента: не просто взвесил на руке, а заглянул под крышку. Я слез со стула и поставил его на место, чтобы не мешался.
Когда я вернулся в гостиную, Синдбад по-прежнему нудел про санки.
– Он же обязан приносить, что попросят…
– Конечно, милый, но он не хочет тебя разочаровывать. Санта-Клаус любит дарить подарки, с которыми дети смогут играть все время.
У нее даже голос не изменился, она явно не собиралась ругаться.
Я ушел на кухню, вынул письмо из конверта, положил его на стол – подальше от белого круга, оставленного молочной бутылкой. Я лизнул клейкую полоску, приклеил и сильно прижал. Пар тянулся из носика чайника тонкой струйкой. Я ждал, чтобы клей подсох. Пара стала больше – чайник закипел и засвистел. Я поднес конверт к струе пара, но так, чтобы не ошпарить пальцы. Слишком близко, конверт намок. Я поднял руку повыше. Ненадолго. Конверт как-то поник, словно уснул. Я опять приставил стул, выдернул вилку из розетки и вернул ее на прежнее место – около банки с чаем. На банке сплетались хвостами и клювами японские птицы. Конверт слегка отсырел. Я вышел на задний двор. Поддел край клапана ногтем, уголок немного приподнялся и я распечатал конверт. Потрогал пальцем клейкую полоску – все еще липкая. Сработало. Уже темнело, да еще было холодно и поднялся холодный ветер, так что я вернулся в дом. Я положил свое письмо в конверт.
Синдбад заканчивал свое послание Санта-Клаусу.
– Л-Е-Г-О, – диктовала мама по буквам.
Прописными брат писал плохо. Мама разрешила мне самому положить его письмо в конверт. Я свернул его листок отдельно и положил позади моего.
Вернувшись с работы, папка первым делом засунул письмо в трубу. Он специально присел у камина так, чтобы мы не видели, с кем он разговаривает.
– Санта, ты получил письмо? – прокричал папка в трубу и сам себе ответил глубоким басом, изображая Санта-Клауса: – Получи-ил.
Я покосился на Синдбада. Похоже, он и вправду верил, что это Санта откликается. Он обернулся к маме. Я-то не верил.
– Как подарки, справишься? – кричал папа в трубу.
– Посмо-отрим, – завывал бас. – В основном справляюсь. А сейчас до свиданья. Мне еще столько домов обойти. До свиданья.
– Скажите Санта-Клаусу до свиданья, мальчики, – подыграла мама.
Синдбад заорал: «До свиданья!» И мне тоже пришлось. Па вылез из камина, чтобы нас было слышно как следует.
Моя грелка с горячей водой была красная, цветов «Манчестер Юнайтед»[21]. У Синдбада была зеленая. Мне нравился запах грелки. Я наливал в нее горячей воды, потом выливал и нюхал. Совал нос прямо в горлышко грелки. Ух, здорово! Надо не просто наливать воду – мама показала, – а класть на бок и медленно аккуратно наполнять грелку, а то воздух попадет и резина испортится и прорвется. Я попрыгал на грелке Синдбада. Ничего не случилось, но больше я так не делал. Иногда, если ничего не случается, значит, вот-вот случится.
Дом Лиама с Эйданом был куда темнее нашего. Из-за того, что мало солнца, а не из-за того, что там было неряшливо. Неряшливо не в смысле, что грязно, а просто все стулья там разваливались на части. Здорово было драться на диване, потому что он был весь продавленный, и никто на нем драться не запрещал. Мы вскарабкивались на спинку и прыгали на нем. А усевшись на спинку вдвоем, можно было устроить поединок над пропастью.
Мне их дом нравился. Играть там было прекрасно. Все двери нараспашку, всюду ходить можно. Однажды мы играли в прятки, и тут мистер О’Коннелл вошел в кухню, открыл шкаф, который у плиты, а там я. Так он, слова не сказав, достал пакет с печеньем и аккуратно прикрыл дверь. Потом снова открыл и спросил шепотом, не хочу ли я печеньку.
В том шкафу стоял коричневый пакет с поломанным печеньем. Хорошие печенья, только поломанные. Наша мамка никогда такие не покупала.
У некоторых мальчиков из школы мамы работали на фабрике «Кэдбери»[22]. Наша не работала, и Кевина не работала, а Лиама с Эйданом вовсе умерла. А вот Иэна Макэвоя мамка работала на фабрике, но не весь год, только перед Пасхой и Рождеством. Иногда у Иэна Макэвоя было на обед шоколадное пасхальное яйцо. Шоколад был отличный, но само яйцо – кривобокое. Мамка сказала однажды, что миссис Макэвой работает на фабрике «Кэдбери» потому, что по-другому Макэвоям никак.
Я не понял.
– У твоего папы работа лучше, чем у папы Иэна, – сказала ма шепотом и прибавила: – Только Иэну этого не говори.
Макэвои жили на нашей улице.
– А у моего папки работа лучше, чем у твоего!
– А вот нет!
– Да!
– Нет!
– Да!
– Чем докажешь?
– Твоя мамка работает на «Кэдбери», потому что по-другому никак!
Иэн Макэвой не понял, что это означает. Я тоже, по правде говоря, не знал, но повторял:
– Никак по-другому! По-другому никак!
В общем, я толкнул его, он толкнул меня. Я одной рукой вцепился в занавеску, а другой двинул его со всей силы. Иэн Макэвой соскользнул со спинки дивана и грохнулся. Победа была за мной.
– Чемпион! Чемпион! Чемпион!
Особенно мне нравилось сидеть на продавленной части дивана, подальше от пружин, четко видимых под обивкой. Обивка была потрясающая; точно узор оставили как есть, а остальной ворс хорошенько подстригли маленькой газонокосилкой. Цветочный узор на ощупь напоминал жесткую траву или мой собственный свежеподстриженный затылок. Ткань совсем выцвела, только при включенном счете можно было заметить, что когда-то она была яркой и проявлялись контуры цветочков. На диване мы все вместе смотрели телевизор, растягивались во весь рост или устраивали славную драку. Мистер О’Коннелл никогда не выгонял нас из комнаты и не требовал тишины.
Кухонный стол у О’Коннеллов ничем от нашего не отличался, зато все прочее было другим. У них стулья все разные, а у нас одинаковые – деревянные с красной обивкой. Однажды я забежал за Лиамом, а они пили чай. Стучусь в дверь кухни, мистер О’Коннелл крикнул, чтобы я входил. Его место за столом оказалось там, где в нашем доме сидели мы с Синдбадом, а не во главе стола, как садился наш папка. Во главе стола было место Эйдана. Мистер О’Коннелл встал, поставил чайник и сел на место, где обычно сидела наша мамка.
Мне это не понравилось.
Он, мистер О’Коннелл, готовил завтраки, обеды и все остальное. Каждый обед в школе Лиам с Эйданом ели чипсы, а у меня вечно были бутерброды, которые я почти никогда не ел, а складывал в парту. С бананами, с ветчиной, с сыром, с вареньем. Иногда съедал один, но большей частью засовывал в парту. Я понял, что парта переполнилась, когда чернильница начала подпрыгивать из-за всех засунутых внутрь бутербродов. Я все ждал, когда Хенно выйдет из класса – рано или поздно он выходил со словами, что, дескать, знает, чем мы заняты, стоит ему отвернуться, и чтобы вели себя спокойно. Мы вроде как верили его словам. Я взял мусорку из-под учительского стола и принес к своему месту. Потом выгрузил из парты пакеты. Одноклассники таращились. Некоторые бутерброды были завернуты в фольгу. Но самые потрясающие были в пакетах или контейнерах, особенно те, что лежали поглубже. Сплошь поросли чем-то: зеленым, голубым и желтым. Кевин предложил Джеймсу О’Кифу съесть один, но тот отказался.
– Трус. Цыплак.
– Ешь, ешь.
– Давай ты первый.
– Я съем, только если ты съешь.
– Цыплак.
Я смял фольгу, и хлеб горой вылез с одного конца сквозь фольгу. Как в кино, всем сразу стало интересно. Дермот Келли аж свалился с парты, стукнувшись головой об сиденье. Я оттащил корзину обратно под стол Хенно, чтобы он не ругался.
Соломенная корзина для мусора была доверху набита старыми бутербродами. И запах расползался по классу все сильнее, а ведь только одиннадцать: еще три часа до конца уроков.
Обеды мистер О’Коннелл готовил потрясающие! Жареная картошка с бургерами! Не готовил, конечно, а просто домой привозил. Прямо из города, на поезде, потому что в Барритауне закусочной еще не было.
– Вот же блаженный, – сказала мамка, когда отец рассказал ей, как от О’Коннелла разит в поезде картошкой и уксусом.
Еще мистер О’Коннелл готовил картофельное пюре. Навалит в тарелку целую гору картошки, проковыряет углубление, в середку кусок масла, и перемешивает. И так с каждой порцией. Делал им бутерброды с беконом. Или поставит на стол рисовый пудинг из магазина и разрешает есть прямо из консервной банки. Салат они никогда не ели.
Синдбад не ел ничего. Только хлеб с джемом. Мама заставляла его есть, грозила, что не выпустит его из-за стола, пока не доест. У папки как-то терпение лопнуло, и он на Синдбада наорал.
– Не кричи на него, Падди, – шептала мамка отцу, чтобы мы не слышали.
– Да он меня провоцирует.
– Только хуже сделаешь, – сказала ма уже громче.
– Избаловала ты его, вот в чем проблема. – И папка встал из-за стола. – Так. Я пошел читать газету. Когда вернусь, чтоб тарелка была пустая, а не то…
Синдбад скрючился на стуле и пялился в тарелку, точно надеясь, что еда исчезнет.
Мама ушла за отцом – закончить разговор. Я помог Синдбаду все съесть. У него самого еда валилась изо рта на тарелку и на стол.
В общем, мелкий просидел над ужином час или около того, пока папка не пришел с проверкой. Тарелка была пустая: что-то во мне, что-то в помойном ведре.
– Так-то лучше, – сказал па, и Синдбад пошел спать.
Такой уж он был, папка наш. Злился время от времени, и безо всякой особенной причины. Допустим, запрещал нам смотреть телевизор, а через минуту сидел с нами на полу, досматривая фильм. Правда, обычно недолго. Он вечно был занят. То есть он так говорил. Но в основном сидел в своем кресле.
По воскресеньям, перед тем как идти к мессе, я прибирал весь дом. Мамка выдавала мне тряпку – чаще всего лоскут старой пижамы. Начинал я с самого верху – с родительской спальни. Натирал мамин туалетный столик, раскладывал красиво гребни. Потом вытирал подголовник кровати, где всегда было полно пыли, так что вся тряпка в ней. Картинку с Иисусом, раскрывающим в груди Святое свое Сердце – протирал докуда доставал. Иисус наклонил голову набок, точно котенок. На картине были имена папы с мамой и дата их свадьбы: двадцать пятое июля тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года. И дни рождения всех нас, кроме младшей сестренки, которая только-только родилась. Имена были записаны отцом Молони. Мое имя стояло первым: Патрик Джозеф. Потом умершая сестренка: Анжела Мэри; она умерла, даже не выбравшись из мамки. Третьим Синдбад – Фрэнсис Дэвид. Потом сестренка Кэтрин Анжела. Для младшей, Дейрдре, оставили свободное место. Я был старший, поэтому меня назвали в честь папы. Места там еще на шесть имен. Я протирал лестницу сверху донизу и перила тоже. Начищал все украшения в гостиной. И ни разу ничего не разбил. Там же стояла старинная музыкальная шкатулка с нарисованными матросами, изнутри оклеенная истертым войлоком. Повернешь ключик, и шкатулка играет песенку. Шкатулка была мамина.
На кухне я не убирался.
Тетка Лиама и Эйдана, та, что из Рахени, приезжала к ним убираться. Иногда они оставались у нее. У нее было трое детей, много старше Лиама с Эйданом, а муж работал газонокосильщиком в Корпорации. Дважды в год он приводил в порядок газоны на нашей улице. Нос у него был огромный и багровый, похожий на губку, и весь в буграх. Лиам уверял, что вблизи этот не нос выглядел еще лучше.
– А ты свою маму помнишь? – спросил я Лиама.
– Ага.
– Что «ага»?
Лиам не ответил, вздохнул только.
Тетка у них была хорошая. Ходила вперевалочку. Говорила «боже, ну и жарища» или «боже, ну и мороз», смотря что там было с погодой. Бродя по кухне все повторяла: «чай, чай, чай». Или, заслышав «Ангела Господнего»[23], шла к телевизору, все повторяя: «новости, новости, новости, новости». Толстые вены у тетки на ногах сплетались, как корни деревьев. Она пекла огромные роскошные печенья, которые оставались вкусными, даже когда были черствые.
Еще у них была другая тетя, которая оказалась вовсе и не тетя. Во всяком случае так сказал Кевин, который подслушал разговор своих папки с мамкой. Это была девушка мистера О’Коннелла. Хотя и не девушка давно уже, а женщина средних лет. Звали ее Маргарет. Эйдану она нравилась, а Лиаму нет. Заходя в гости, она всегда угощала братьев пакетиком карамели и строго следила, чтобы они поделили белые и розовые конфетки поровну, хотя по вкусу они были одинаковые. Маргарет готовила ирландское рагу и яблочный крамбл[24]. Лиам рассказывал, что однажды, когда все они вместе смотрели по телевизору «Беглеца»[25], Маргарет пукнула.
– Леди не пукают.
– Еще как пукают.
– Чем докажешь?
– Моя бабка вечно пердит, – сообщил Иэн Макэвой.
– Старушки пукают, а молодые – нет.
– Маргарет – старая, – заявил Лиам.
– Полезны черные бобы – от них пердеж, как звук трубы!
Однажды Маргарет заснула перед телевизором. Лиам подумал, что она вот-вот придавит его, но нет – лишь привалилась и захрапела. Мистер О’Коннелл зажал Маргарет нос; она хрюкнула и перестала храпеть.
Во время каникул, сразу после Рождества, Лиам с Эйданом уехали в Рахени к тете, которая настоящая тетя. И мы сто лет с ними не виделись. Это потому, что Маргарет переехала к мистеру О’Коннеллу. У них в доме одна спальня пустовала. Дом их был такой же, как наш. Лиам с Эйданом делили одну спальню на двоих, а сестер у них не было, вот одна спальня и пустовала. Теперь Маргарет там жила.
– Вот ничего подобного, – заявил Кевин.
Настоящая тетя забрала Лиама с Эйданом к себе. Приехала посреди ночи с письмом из полиции, в котором говорилось, что она может забрать их, потому что в доме Маргарет, а она не должна там жить. Это все мы знали. Я присочинил, что тетя посадила Лиама с Эйданом в кузов грузовика Корпорации и увезла. Здорово потом было услышать свою придумку от других. Хотя остальной истории я полностью верил.
Их дядя раз прокатил нас в кузове грузовика. Но потом заметил, что мы едем стоя, и высадил нас, сказав, что это опасно. Рисковать он не хотел – вдруг один из нас упадет и ударится головой об асфальт.
Пришлось идти до Рахени пешком. Времени это заняло много, потому что по пути мы наткнулись на сарай с фонарными столбами, который почему-то остался без присмотра. Мы в него забрались и устроили потасовку. Внутри его громоздились, как поленница, столбы и пахло битумом. А еще мы пытались сломать замок на сарае, только не получилось. Ну, мы не всерьез ломали, так, для смеху, я и Кевин. А потом пошли искать тетку Лиама с Эйданом.
Наконец добрались. Она жила в коттедже рядом с полицейским участком.
– Скажите, пожалуйста, – вежливо обратился я к тете, – а Лиама с Эйданом можно?
Она открыла дверь:
– Так они на улице. На пруд пошли, уткам прорубь прорубить.
Пошли мы на этот пруд, в парк Святой Анны. Лиам с Эйданом оказались не у пруда, а на дереве. Лиам забрался высоко, на гибкие ветки, и отчаянно тряс дерево. Эйдану туда было не залезть.
– Эй! – заорал Кевин.
Лиам продолжал трясти дерево.
– Эй!
Лиам остановился. Они к нам не спустились. А мы наверх не полезли.
– Почему вы с тетей живете, а не с папаней? – спросил Кевин.
Они ничего не отвечали.
– Так почему?
Мы пошли через поле для гэльского футбола[26]. Я обернулся и еле разглядел Лиама с Эйданом на дереве. Они ждали, пока мы уйдем. Я поискал камней, но не нашел.
– Мы знаем, почему!
Я тоже кричал:
– Мы знаем, почему!
Хотя даже не догадывался.
– Мы знаем, почему!
– Брендан, Брендан, глянь сюда!
Тут под юбкой – для тебя!
Мистера О’Коннелла звали Брендан.
– Брендан, Брендан, глянь сюда!
Тут под юбкой – для тебя!
– Кстати, – сказал папа маме, – что-то давно мистер О’Коннелл на луну не воет.
Маргарет шла из магазина. Мы караулили за забором в саду Кевина. Услышали ее шаги у узнали цвет пальто.
– Брендан, Брендан, глянь сюда!
Тут под юбкой – для тебя!
Брендан, Брендан, глянь сюда!
Тут под юбкой – для тебя!
Хотелось воды, но не из умывального крана, а с кухни. После ночника, который в спальне, на лестничной площадке было темно. Я нащупал ногой лестницу.
Я спустился на три ступеньки, и тут услышал их. Какие-то люди разговаривали, кричали даже. Я остановился. Было очень холодно.
На кухне, вот они где. Воры. Надо позвать папку, он должно быть в спальне.
Но телевизор работал.
Я присел ненадолго. Замерз, встал.
Телевизор работает; значит, мамка с папкой еще не легли. Они внизу. А значит, нет на кухне никаких воров.
Кухонная дверь была не заперта, свет оттуда падал на ступеньки прямо мне под ноги. Никак не получалось разобрать, что они говорят.
– Перестаньте, – только и смог прошептать я.
Сначала я подумал, что один папка кричит. Шепотом кричит, старается не кричать, но иногда забывает.
Зубы застучали. Мне даже нравилось стучать зубами.
Но ма тоже кричала. Папкин крик я чуял нутром, а мамин – слышал ушами. Опять они ссорились.
– А что же ты?!
Только эту мамину фразу я расслышал четко.
Я снова шепнул:
– Перестаньте.
Затихли. Сработало! Я заставил их остановиться. Папка вышел, уселся к телевизору. Я узнал тяжесть его шагов, паузы между ними, а увидел его только потом.
Дверьми они уж не хлопали.
Целую вечность я сидел на лестнице, слушая, как ма возится на кухне.
У здорового пони шкура мягкая и гладкая, а у больного – жесткая. Телевидение изобрел шотландец Джон Лоуги Бэрд в 1926 году. Ученые называют дождевые облака нимбостратусами. Столица Сан-Марино – Сан-Марино. Джесси Оуэнс завоевал четыре золотых медали на Олимпийских играх 1936 года в Берлине. Гитлер ненавидел чернокожих, а Джесси Оуэнс был чернокожий. Берлин – столица Германии. Обо всем этом я прочитал. Я читал под одеялом с фонариком, притом всегда, а не только ночью: так было интереснее, будто бы я шпион и прячусь, чтоб не поймали.
Я сделал домашку шрифтом Брайля. Это оказалось трудно: не порвать страницу иголкой, а лишь наметить пупырышки. Когда закончил, весь кухонный стол оказался в точечку. Потом показал домашку папе.
– Это еще что?
– Шрифт Брайля. Письменность слепых людей.
Отец закрыл глаза, пощупал страницу.
– И что тут написано?
– Домашка. По английскому. Сочинение «Мой питомец». Пятнадцать строк.
– Учитель что, слепой?
– Да нет. Это я просто так. Нормально я тоже написал.
Хенно убил бы меня, если бы я принес в класс только версию для слепых.
– Так у тебя же нет домашнего животного.
– Разрешили выдумать.
– Кого ж ты выбрал?
– Собаку.
Папка посмотрел страницу на просвет. Я тоже так делал.
– Молодец, – сказал он и вновь пощупал пупырышки с закрытыми глазами. – Но разницы не ощущаю. А ты?
– И я.
– Надо понимать, когда зрение пропадает, остальные чувства как-то обостряются.
– Ага. Этот шрифт изобрел Луи Брайль в 1836 году.
– Точно?
– Точно. Он ослеп в детстве в результате несчастного случая. Он был из Франции.
– И назвал шрифт в собственную честь?
– Ага.
Я пытался. Пытался читать пальцами. Уже зная, что написано, я нырял под одеяло без фонарика. Касался страницы – только пупырышки. Мой любимый питомец – собака. Так начиналось сочинение. Но читать по Брайлю не получалось – пальцы не различали, где начинается и где кончается каждая буква.