На переплете использована репродукция скульптуры А.Рыбакова «Дверь в никуда»
В книге процитированы строки из песен групп «Кино» и «Алиса», а также фрагмент песни «Этот мир придуман не нами» (сл. Л.Дербенева, муз. А.Зацепина).
© Сенчин Р.В.
© Подшибякин А.М., предисловие
© ООО «Издательство АСТ»
Когда режиссер Стивен Содерберг посмотрел фильм «Безумный Макс: Дорога ярости» Джорджа Миллера, он дал по этому поводу сбивчивое интервью изданию “Variety”. Близкая к дословной цитата: «Я не понимаю, как это снято, – а моя работа заключается в том, чтобы понимать, как снимается кино. Я бы не смог снять и полминуты из того, что увидел на экране. Это невозможно».
Я не понимаю, как Роман Сенчин пишет то, что он пишет. Я бы не смог написать и половину страницы из того, что читаю в его книгах. Это невозможно.
Невозможный слух на прямую речь: персонажи Сенчина говорят как живые люди, даже если живыми людьми являются по чисто формальным признакам. Невозможное чувство места: вы находитесь внутри его произведений, а не смотрите на них снаружи. Невозможное чувство писательского ритма: под его прозу хочется размеренно кивать головой (иногда мысленно подкладывая под нее бит группы «Кровосток»). Невозможный талант составить из нескольких деталей огромные пространства: иногда, как в «Елтышевых», это пространство экзистенциального ужаса; иногда, как в «Зоне затопления», – вязкой предопределенности; иногда, как в «Русской зиме», – осторожной надежды. Или все эти и многие другие пространства одновременно – как в книге, которую вы держите в руках.
Девяностые, о которых написаны эти рассказы, – переходный возраст страны и поколения. У нас ломался голос и кости. Мы просыпались в одной стране, засыпали в другой, а на следующее утро просыпались еще в третьей. День был годом, год был вечностью, вечность была где-то совсем рядом, только руку протяни. Мы творили то, о чем жалко (стыдно, противно, горько, страшно, неловко) вспоминать, но забыть у нас никогда не получится. Волны девяностых одних подняли, других утопили, третьих сначала подняли, а потом утопили – но не нас.
Нас они изрядно помотали. Сделали теми, кто мы есть. Мы – Маугли, выращенные не добрым мультяшным медведем Балу, а натуральными лютыми волками. Мы – обломки эсхатологического кораблекрушения.
Это кораблекрушение в широкоэкранном режиме показывает Роман Сенчин в своем новом сборнике.
Я могу сразу сказать, чего в этой книге нет: в ней нет ни одной фальшивой ноты.
Зато в ней есть: ощущение мира, сдвинувшегося с места. Розовощекие пухлики, вчера бывшие никем, а сегодня на глазах становящиеся всем. Путешествие в ад каннибалов, как у режиссера Лучио Фульчи, – только намного ближе и как раз с той степенью недосказанности, от которой становится еще страшнее. Ощущение беспомощности перед тектоническими сдвигами реальности, которое может описать только попавший в вытрезвитель поэт. Путешествие в Сибирский Париж. Вообще много путешествий в странные и тонкие места. Точнейшим образом переданное превращение реальности в рынок, где продается и покупается всё в диапазоне от вентилей для кухонных кранов до человеческих жизней.
Много авторского «я» самого Сенчина – точнее, конечно, его авторского ID. По-настоящему большие писатели, использующие повествование от первого лица, любят расставлять эти ловушки: не надейтесь, вас не пускают к автору в голову. Вас пускают в лучшем случае постоять на пороге и одним глазком заглянуть в дверной проем. И даже это – огромная награда и честь.
Много прикладного искусства: поэзия, театр, музыка – герои этой книги понимают (или знают – это другое), что от скрежета тектонических плит истории рождается важное, гулкое, вечное. Стать частью этого важного действительно очень хотелось, – в девяностые казалось, что мы все можем всё, и нужно только…
Что конкретно для этого нужно, мы не знали.
Постфактум оказалось, что нужно, как безымянный герой фильма «Безумный Макс: Дорога ярости», нестись навстречу апокалипсису с огнедышащей гитарой наперевес. Да, этот путь часто ведет в могилу. Нет, это не самый неприятный из всех возможных исходов.
Самое главное: в этой книге, да, есть предчувствие завтра.
Тогдашнего завтра, не сегодняшнего.
Дорога перед нами кривая и засранная, но мы из чистого упрямства продолжим по ней идти: шаг за шагом, верста за верстой.
Алка дождется с армии.
Начнет что-то получаться на гитаре.
Появятся откуда-нибудь деньги – не такие, на синьку и телок, а серьезные, взрослые.
Грянет долго собиравшаяся гроза.
Разломанный мир снова сложится в более или менее стабильную конфигурацию.
Ненадолго.
Но надолго ничего всё равно не бывает.
Андрей Подшибякин
2023
Дембельский поезд ползет сквозь черные еловые леса, мимо покрытых синим льдом озер. Снег с них постоянно сдувает, и так стрёмно гонять на «Буранах» по этому льду во время сработок.
Поезд останавливается на каждой станции.
Названия пока нерусские, смешные и пугающие, как слова из заклинаний мухоморной колдуньи, – Куокканиэми, Хухоямяки, Яккима, Ихала, Элисенваара, Хийтола… Но когда-нибудь в окне появится родное: Приозерск, следом Девяткино, а там… Не надо пока об этом… лучше не думать…
Дембелей мало, ведут себя более-менее – изо всех сил держатся, но все равно заметней всех. То и дело вскакивают с сидений, идут курить, стуча подбитыми сапогами, бряцая знаками. Говорить шепотом просто не могут, сами собой рвутся восклицания, строки песен.
– Покидают карельские края молодцы-погранцы дембеля!..
– А нас ждут девушки, бульвары и кино!..
– Наутро встану, головушка болит, и ничего не сделает товарищ замполит!..
Пассажиры понимающе молчат: случайные люди в таких – медленных, межобластных – поездах редки. А эти навидались и оглушенных страхом неизвестности призывников, и едущих в отпуск, и тех, кто оттрубил свои два года и сейчас сходит с ума от нетерпения выскочить на перрон Финляндского вокзала свободным человеком.
Нет, до свободы еще далековато. Военники у сопровождающего – молодого лейтёхи, – а он сразу, только расположились, куда-то исчез. Боится, наверно, что сейчас напьются солдаты и от души, за всё, что было, что делали с ними шакалы, отоварят.
Да не отоварят. Его даже жалко. Вот через каких-нибудь два часа перед ними откроется огромный, яркий, фантастический мир – гражданка. А он вернется в отряд и будет там гнить.
Но слишком вольно выскакивать на перрон рискованно. Все последние месяцы дембеля рассказывали друг другу, как на вокзале дежурят патрули и хватают пьяных или расхристанных и отправляют на губу. Окружную, лютую.
Точных сведений об этом нет – дембельнувшиеся раньше исчезают, словно их на самом деле и не было никогда, – может, это вообще солдатские байки, страшилки, но помнить об опасности надо.
Поэтому Женька Колосов – для пацанов Джон, Жэка, Кол – и не налегает на портвейн. Делает глоток и ставит стакан под стол, на бортик обогревателя. Обогреватель чуть теплый, в вагоне прохладно, но ему в шинели нормально. Да и осталось ехать уже…
Их в отсеке плацкарты шестеро. Билеты сидячие. Один боец, Даня, сразу, как только загрузились в Сортавале, залез на вторую полку, отвернулся к стене. Может, спит, может, просто ждет. Остальные пятеро облепили стол. Познакомились вчера днем, когда оформляли бумаги в отряде, сдавали обмундирование, получали деньги.
С некоторыми Женька где-то когда-то встречался, но не помнит подробностей. Служба нормального погранца такая: четыре месяца или полгода – кому когда повезло призваться – учебка, а потом полтора года на заставе. Если не заболел настолько серьезно, что нужно в госпиталь, если не выслужил отпуск, если не умер близкий родственник, то все эти полтора года ты можешь торчать на одном клочке земли, выполняя одни и те же дела, видя одних и тех же людей. Хлебовозка – событие, переброситься словом с кем-то из жен офицеров или прапора – любовная интрижка, пополнение – начало новой эры.
Женька провел на заставе девятнадцать с половиной месяцев с единственным – десятидневным – перерывом. Заболел вдруг ветрянкой и был отправлен в госпиталь в Сортавале. Эти десять дней, особенно первые четыре, когда находился совершенно один, еду подавали, будто в тюремной камере, через окошечко в двери, – вспоминаются как самые лучшие за время службы. Может – счастливые.
Спал сколько хотел, читал книгу за книгой – санитары приносили из библиотеки, даже стихи сочинял. Точнее, тексты песен. Неудачные, правда, потом выкинул…
– Эх-х-х! – протяжно и крепко, словно излишек силы, выдохнул Балтон, хлопнул ладонями по коленям. – Когда ж доползет?..
– Не думай, отвлекись, – советует Гурыч.
– Легко сказать…
Балтон здоровяк, сразу видно, что много времени проторчал в качалке. Он в забацанном по всем правилам, и даже с перебором, дембельском наряде, с гирляндой аксельбантов, выгнутыми из-за вшитого внутрь винила, парадными погонами на перекроенном, чтоб тельник видно было до груди, камуфляже, с обработанным бритвочкой шевроном, фура с обрезанным козырьком и вздыбленной почти вертикально тульей; на ногах укороченные и отутюженные кирзачи… Балтона Женька помнил по учебке – сталкивался в столовой, курилке, на плацу. Тогдашний Балтон выглядел щуплым, бестолковым, затюканным. Да и Женька наверняка был таким же.
Потап раза два-три оказывался за рулем хлебовозки, доставлявшей на заставу не только хлеб, но и всю остальную жратву. А главное – новости из большого мира…
Остальных же – Даню, Гурыча, Ваку – он если и видел где, то мельком. Не выделил, не отметил. Как и они его.
– Чё, допили? – Вака потянул с пола бутылку. – Плескаю. Кому?
Удалось купить у проводницы три пузыря «Тарибаны». Выложили за каждый семьдесят рублей – охренели, но деваться некуда… Бутылки шершавые, этикетки истлевшие, на дне беловатый осадок. Сколько лет этой «Тарибане»?
Лезет туго, хуже одеколона – глотаешь, и сладко-колючий клубок медленно спускается в живот. И лежит, не растекаясь. Лишь потом, постепенно, впитывается во внутренности, несет в голову волну липкого тумана. Во что превратится этот туман, когда начнется похмелье, лучше не думать.
– Ну, – Балтон поднимает стакан, – за гражданку, чуваки!
– Тише, – просит осторожный Потап. – Ментов не хватало.
– Да откуда?
– Менты везде есть. Особенно там, где мы…
– Что ж, мудро… Давайте.
Сдвигают стаканы. Громко, преодолевая тошнотные спазмы, вгоняют в себя.
– Что там у нас? – Вака отодвигает шторку.
За окном непроглядная тьма, хотя на часах всего-то начало седьмого. Ну а что – Карелия, шестнадцатое декабря. Они – одна из последних партий в этом году. По заставам и отрядам Северо-Западного округа остались самые-самые раздолбаи и залетчики. А гнутики дома уже почти два месяца…
Впрочем, некоторым из гнутиков не повезло – на их заставу вернули самого раннего, Паху. Так он хорошо служил, таким был исполнительным. Отпустили на дембель при первой возможности – дней через пять буквально после приказа. А на следующее утро Паха вернулся.
Оказалось, лично командир отряда, полкан Шейбин, первых дембелей осматривал. Ну и докапывался до каждой мелочи. Обнаружил что-то неуставное у Пахи и отправил дослуживать. И недели две – долгие две недели после такого облома – Паха кис на заставе. Да нет, не кис, конечно, а ходил в наряды, бегал по сработкам, морозился, жрал перляк, наматывал портосы.
А теперь офицерью уже пофиг – вон каких отпускают расписных, типа Балтона. Гусар прямо.
– У меня одноклассник третий киоск открыл, – как раз хвалится, – башли гребет. Всем всё надо, а у него – есть. Везет из Польши, из Италии куртки, из Китая прямые поставки. К себе зовет. Пойду, блин. А что?
– Да ясен перец. Сейчас самое время деньги стричь, – кивает Гурыч. – Я тоже искать буду ходы.
– А мой батя «Камаз» прити… приватизировал, – сообщил Потап. – Дальнобоем с ним займемся. Армии спасибо – права на грузовик получил.
Гурыч нахмурился:
– А что это за приватизация?
– Ну, можно выкупить машину там, гараж государственный… Ну вот батя и решил. АТП всё равно разваливается.
– Отберут.
– Кто отберет? Деньги заплачены.
– Государству твои деньги…
– А, – Балтон поморщился, – где оно уже, государство это… Джон, а ты как? Какие перспективы?
Все они из Питера или области, кроме Женьки. Да и Женька формально питерский – призван Невским военкоматом. Но в Питер он приехал за полтора года до армии. Учиться на мозаичника. Когда приехал, оказалось – места мозаичников все заняты, есть на штукатуров-облицовщиков-плиточников. Пошел туда. Через несколько месяцев переехал из общаги – снял комнату на другом конце города, училище стал посещать реже и реже. На втором курсе, буквально через неделю после дня рождения, его прихватили из военкомата…
– Может, в путягу вернусь, доучусь, а нет, – он пожал плечами. – Не знаю. Домой, наверно. Тем более проездной дотуда выписан.
– А откуда ты?
– Из Пригорска.
– Эт где это?
– В Хакасии.
– Сибирь?
– Ну да…
– Далеко.
Домой не хотелось. За эти три с лишним года родина, квартира их, родители, сестры стали как бы и не совсем реальными. Он писал туда письма, получал ответы, иногда – когда жил в Питере, вызывал их на переговоры через соседей, у которых был телефон, потом, когда служил, им удавалось дозвониться до него, и, под взглядами офицеров в канцелярии, он бубнил: «Всё нормально… Служу… Питаюсь нормально…» А потом, стоило положить трубку, начальник заставы или замполит выговаривали: «Не “нормально”, Колосов, не “нормально”, а “отлично”. Отлично!»
После восьмого класса он ушел из школы, никуда не стал поступать. Подрабатывал, шабашил – несмотря на возраст был крепким, и, подкопив денег, в конце августа восемьдесят восьмого, получив ответ из ПТУ № 98, уехал в Ленинград.
Уехал почти тайно. В последний момент сказал, что едет учиться на мозаичника, деньги есть, уже и билет куплен на поезд… Мама бессильно покачала головой, отец, уставший после смены, закряхтел, сестры были маленькие, мало что соображали. В общем, никто его не стал расспрашивать, зачем, почему. Ведь есть же недалеко – в Абакане, например, – свои училища.
А если бы стали, что бы он ответил? Зачем именно в Ленинград? Тогда он не мог себе объяснить. Как-то сошлось для него – передачи про дворцы и каналы, та музыка, которая, казалось, его, которую хотелось слушать постоянно, ощущение, что там – там его настоящая родина… Этого бы он не мог тогда объяснить семье – сам не понимал, но чувствовал. Уже в поезде, на третьи сутки лежания на верхней полке, понял: хочется красоты. За ней поехал.
ПТУ находилось, по сути, за городом. На самой-самой его окраине. Женька добирался туда от метро на автобусе и с каждой минутой разочаровывался, падал духом все сильнее – вот остались позади старинные здания, вот переехали Неву, вот появились панельки, из каких состоит их Пригорск. Но кончились и панельки, а автобус все ехал. Уже по пустырю. И за этим пустырем стояли две пятиэтажки. Как оказалось – общежития.
Потом Женька узнал, что там два училища, две общаги рядом, и между ними идет война с каких-то незапамятных времен… Училища были за общагами, и дальше пустое то ли поле, то ли болото. А слева – с десяток убогих, кривых, но обитаемых избушек.
Порядки в путяге оказались почти армейскими – в десять часов вечера дверь общежития запирается, и опоздавший может спать на улице; девушки на одном этаже, парни на другом, и этажи на ночь перекрываются; у каждой группы учащихся есть воспитатель (прям как в детском садике), и слушаться его нужно беспрекословно; прогулы, даже опоздания на занятия будут учитываться во время будущей работы – много опозданий, а тем более прогулов, – зарплата ниже. А главное – перед началом учебы им дали подписать документ, что на протяжении трех лет после окончания ПТУ они будут обязаны отработать на том предприятии, куда их пошлют. Иначе… Пугали даже уголовкой.
Тогда, помнится, Женьку это оскорбило – крепостное право какое-то, а теперь он надеялся, что написанное в том документе в силе. Не зря же страна тратилась на него полтора года. Легче доучить, и пусть работает на благо города…
Зря он съехал с общаги. Сейчас она представляется вполне пригодной для жизни. По сравнению с казармой в отряде и кубриками на заставе. Но в те месяцы Женька просто мучился. Комната еще ничего – на четырех человек, тумбочки, стол у окна, шкаф возле двери, – а вот умывалка, туалет, душ… Они мало отличались от того, с чем потом он столкнулся в армии. Хотя подъем был щадящий, не подрывались все разом и не бежали мочиться по трое в один унитаз, не толкались у раковин…
Да, зря съехал, снял комнату. Учиться после этого совсем расхотелось. Да и ездить далеко – с Васьки до Народной. Реально через весь город с запада на юго-восток. Линия метро прямая, но до станций и там, и там пелёхать… На Ваське полчаса минимум, а с «Ломоносовской» до путяги пешком около часа.
Женька усмехнулся: поймал себя на том, что вспоминает этот путь с удовольствием, и подумалось, услышь тогда, в военкомате, когда согнулся перед столом, готовясь поставить подпись в военном билете и тем самым уже наверняка признать себя призванным: «Выбирай, или оставшиеся полтора года ни одного прогула, ни одного опоздания, или забираем на два года», – он бы, конечно, выбрал «ни одного прогула и опоздания». А смог бы выполнить? Да вряд ли. Вряд ли…
До армии он был совой – ложился поздно, вставал всегда через силу, под крики сначала родителей, потом, в общаге, воспитателя. Когда снял комнату, будить стало некому, и он мог проспать часов до десяти. Какое уж тут училище… Да и не хотелось учиться – не видел смысла.
Нравились только уроки архитектуры. Вел их… Женька напрягся, но ни имени, ни отчества преподавателя вспомнить не мог. Зато самого видел памятью отлично, слышал его голос, мягкий, увлекающий, но в то же время грустный. Словно преподаватель сам любил свой предмет больше всего на свете и пытался передать эту любовь им, сидящим за партами, – и в то же время не верил, что получится, что они вообще слышат его.
Так оно, в общем-то, и было. Пятнадцатилетние ребята не шумели, сидели тихо, даже другими делами не особенно открыто занимались. Но в их глазах было полнейшее безразличие. Обреченность на то, что в этом процессе создания построек – хоть обычных хрущоб, хоть дворцов – им отведена будет роль самая низовая. Ну не самая, но сразу после землекопов и каменщиков. Они, если окажутся на стройке, станут штукатурить стены и потолки, облицовывать, в лучшем случае – класть плитку.
Правда, еще во время зачисления директор объявил, что лучших выпускников рекомендуют в строительные и архитектурные институты, но этому, кажется, никто не придал значения…
Особенно мучительно было для этого препода общение с учениками. «Сарвин, расскажите нам, пожалуйста, что такое пилястры», – предлагал он как-то давясь, заранее зная, что ничего толкового Сарвин ему не ответит. И Сарвин не отвечал – мычал, мекал, чесался.
Чаще всего преподаватель архитектуры просто говорил: «Сарвин, – или Ухов, или Потапова, или Голобородько, или Мухтабаев, или Колосов (поддавшись общему безразличию, и он, хоть и был старше остальных на год-полтора, быстро стал пропускать рассказы препода мимо ушей, ничего не записывать), – садитесь». Но иногда не выдерживал: «Ребята, это в школу вас загнали насильно. Хочешь не хочешь, а приходилось ходить. Но ведь сюда же вы пришли сами, сознательно. Значит, вы стремитесь узнать, как строят здания, стремитесь научиться, обрести профессию наконец. Почему же вы такие равнодушные? Почему, ребята?»
Большинство смотрело на него тупым взглядом, самые совестливые отводили глаза или утыкались в столешницы своих парт.
– О, блин, Девяткино! – подскочил Балтон, дернул шторку вбок, и палка, на которой она висела, вылетела из дырки в стене; вставлять не стали, положили палку и шторы на стол.
В натуре, поезд проплывает мимо платформы, явно сбавляя скорость. Вот и указатель с заветным словом «Девяткино».
– Девяткино, – шепчет мечтательно на своей полке Даня. – Дома, дома почти…
Да, это уже Питер. Здания – высокие, новые – далеко, за пустырем, – но все равно уже город. Здесь метро. Построили, наверно, с запасом, предполагая, что микрорайоны дойдут до сюда в ближайшее время… Можно выскочить из поезда и сесть в метро. И услышать голос из динамика: «Следующая станция – “Гражданский проспект”».
А там еще, еще станции, и – «Площадь Восстания». Невский, Московский вокзал, Лиговка, «Колизей». Люди, жизнь, гражданка…
Поезд останавливается и стоит. Пацаны как завороженные смотрят на двухэтажный кособокий домишко с черными окнами.
– Что, выйдем курнём, – предлагает Балтон, – дыхнём родным воздухом.
Срываются с места и бегут по проходу. Но в тамбуре их тормозит проводница:
– Очнулись. Отправляемся. Через двадцать минут конечная.
– Финбан? – глуповато уточняет Потап.
– Ну не Москарик же! – хохочет Балтон. – Ладно, потерпим.
Возвращаются в свой отсек, разливают остатки портвейна. И Дане, хоть он и не вкладывался, дают… Последний тост, прощание со службой:
– Ну, за тех, кто в наряде! – И им сейчас кажется, что до конца жизни они за каждым столом будут его произносить, представлять плетущихся в эту минуту вдоль «системы» – контрольно-следовой полосы и забора из колючки – пацанов…
Громко глотают терпкую, щиплющую гадость. Вставляют стаканы в подстаканники; Потап относит пустые бутылки в мусорку возле туалета.
– А я в Девяткино четвертак выиграл, – говорит Женька. Неожиданно вспомнил, и так захотелось похвалиться.
И пацаны мгновенно заинтересовались:
– Как?
– Во что?
– В наперсток.
– Да ну!
– Чтоб кто-то чужой у них выиграл…
– В натуре выиграл. – Женька не горячится, понимает, что они не верят не совсем по-настоящему, подзуживают, чтоб рассказал – старый армейский способ убить время: послушать байку.
– Ну и как это было? – спрашивает Вака. – Научи.
– Поехал за джинсами… А там же рынок, самый дешевый как бы…
– Да, – кивает Даня, – я тоже туда часто за шмотьем гонял.
– И тут, почти у платформы метро – наперсток. Я остановился. Смотрю, чувак такой простоватый вроде, неопытный стаканчики передвигает… И ведь знал – всё подстава, всё разыграно у них, а что-то заставило достать этот свой четвертак, который на джинсы копил, и показать, где шарик.
– Ну?
– Ну угадал – они ведь в первый раз часто дают угадать. И тут же: «Давай по полтиннику. Твой полтинник на мой полтинник». Я говорю: «Не, извини». «Э, тут такие правила!» Выхожу из толпы, а уже вижу, что в ней пара ребят точно из этих…
– Маяки называются, – подсказывает Балтон.
– Наверно… Я выхожу, и они за мной. Так не спеша, но ясно – сейчас с двух сторон сожмут и вынут и тот четвертак, и мой. – Женька увлекся, ноги задрожали, как в тот момент, два с половиной года назад. – И тут заметил – поезд метрошный стоит, двери открыты. Я – никогда так не бегал. Реально!.. Влетаю, и двери – хлоп. И эти двое в них влипают. Морды звериные вообще!
– Свезло, – говорит Потап. – Могли и загасить, если б успели.
– Да наверняка. Тем более вагон пустой был…
– А джинсы-то не купил? – спрашивает со смехом Гурыч.
– Джинсы я потом на Мира купил. Нормальные. – Какие именно, вслух уточнять не стал: это были болгарские «Рила». Если не приглядываться, могли сойти за настоящие…
И вслед за джинсами, которые и поносить по-настоящему не успел, вспоминается хозяин квартиры, у которого снимал комнату. Старикан с отчеством, ставшим именем – как из анекдотов – Степаныч. Степанычу он оставил на хранение сумку с ботинками, джинсами, пальто.
Жив он еще? Не пропил шмотки? Бухнуть-то он был любитель… Завтра надо заехать. Забрать… После того как получит паспорт…
Двадцать минут растягиваются безмерно… Поезд движется со скоростью человека, часто вообще замирает, содрогается, потом толчками, будто из последних сил, трогается дальше.
Парни беспрерывно смотрят в окно. Называют места, мимо которых проезжают:
– Пискарёвка… Богословское кладбище… Цоя здесь похоронили… Кушелевка… Кантемировка…
– Вот, чуваки, – говорит Даня. – Возвращаемся, а Цоя нет, Майка нет, «Аквариума» нет.
– И Ленинграда нет, – подхватывает Гурыч, – Санкт-Петербург. И что нас ждет вообще…
Балтон хлопает его по спине:
– Не ссы – прорвемся! – Но настоящей уверенности в его голосе не слышно.
Не стали ломиться первыми – дождались, пока выйдут другие пассажиры, тогда уж чинно, слегка вразвалку, двинулись из вагона. Вещей почти нет – у каждого обязательный дембельский дипломат, у Балтона с Гурычем еще и спортивные сумки… Конечно, можно было купить за копейки «заполярку» – отличный, теплый бушлат, – другое обмундирование, но Женька не стал. И денег жалко, и не хотелось тащить в гражданскую жизнь следы службы.
Если Степаныч не сохранил его вещи или умер вообще, купит самое дешевое на рынке. А шинель побудет вместо пальто – у нефоров это модно.
На перроне сразу столкнулись с сопровождающим. Как мгновенно исчез сразу после Сортавалы, так же неожиданно возник.
– Все здесь? – пробежал взглядом по головам, открыл первый военник: – Гурьянов.
– Я.
Сопровождающий протянул военник ему:
– Держи. Спасибо за службу… Колосов.
Мгновение Женька решал, как отозваться, но ничего не придумал, кроме этого привычного «я».
– Держи. – В военник был вложен маршрутный лист. – Ты на родину?
– Посмотрим.
– Учти, через две недели обязан встать на воинский учет. Иначе – вплоть до уголовной ответственности.
– Угу…
– Так, – сопровождающий не стал лезть в бутылку, хотя от «угу» покривился. – Так, Потапов.
– Здесь.
Женька отошел на пару шагов, закурил. Сигарет оставалось полторы пачки… За неделю до дембеля автолавка неожиданно привезла к ним на заставу не старую пересушенную «Астру» и не дорогущие, по десять в пачке, индийские, а нормальный «Бонд». Женька купил блок и вот растянул. Позавчера, перед отъездом с заставы, набил ими, а не пайковым «Памиром», традиционную дембельскую колодку – в деревянную плашку с отверстиями для пятидесяти патронов вставил сигареты и угостил остающихся. Пацанов было четырнадцать человек, кому-то досталось по три сиги. В тот момент он не жалел, а теперь надо думать, где купить курева – с ним, говорят, и здесь дефицит…
– Счастливо, товарищи солдаты! – громко говорит сопровождающий и почти бегом направляется к вокзалу. Вряд ли куда торопится, наверняка хочет скорее отделаться от них.
Женька, Гурыч, Балтон, Потап, Даня, Вака стоят кружком на уже опустевшем перроне. Сейчас попрощаются и больше, скорее всего, никогда не увидятся.
– Ну, давайте!
– Счастливо!
– Мочи́те, чуваки!
Короткие объятия и отпихивания – будто отправляют друг друга в далекий путь… И уже оказавшись один, шагая со своим дипломатом по площади Ленина, Женька удивился – почему никого из них не встречали? Ведь есть же родители, братья-сестры, может, у кого девушки… Или не принято сообщать о номере поезда, вагона, чтоб не показывать чувакам радостные слезы матерей, чтоб не слышали: «Сыночка мой родной!..»
Заметил слева, через дорогу, светящееся голубым слово «Гастроном». Решил зайти. И так поглазеть, и, может, чего купить. С пустыми руками на ночлег являться некультурно…
Гастроном был просторный, потолки высокие, стены облицованы старой, надежной плиткой. Простор усиливала пустота. Ни людей, ни продуктов. На полках стояли пирамидками упаковки детского питания с румяным младенцем, в витринах-холодильниках под стеклом выложены ромбики из кильки в томате и салата из морской капусты. На одном поддоне зеленело что-то вроде той же морской капусты или папоротника…
Возле весов, облокотившись о прилавок, дремала продавщица – стук подбитых Женькиных ботинок ее не потревожил. Скорее всего, уверена, что он ничего не попросит… Почти напротив прилавка была огороженная фанерой и оргстеклом касса. Кассирша тоже дремала.
Женька растерянно постоял, поозирался и тут заметил столб из нескольких пластиковых ящиков. А в них – пепси-кола! Почему-то не там, по ту сторону прилавка, не на полках, а здесь, рядом с кассой.
Он сделал шаг к ящикам, и кассирша сразу очнулась. Подобралась, уставилась на Женьку.
– Можно три бутылки? – сказал он, вытягивая из брюк пачку денег.
– А тара есть на обмен? – Голос у кассирши был раздраженный, точно посылающий подальше.
– В каком смысле – тара?
Она присмотрелась, видимо, осознала, что перед ней пришелец из другого мира, и объяснила почти по-доброму:
– Для того чтобы купить полную, нужно принести пустую бутылку. Требование завода… Стоимость стекла вычитается…
После гастронома и вокзал, и площадь с фигурой Ленина на башне броневика, и дома вокруг показались Женьке не такими уж веселыми, живыми. Не как два года назад. Чем-то таким из времен Гражданской войны веяло.
Да, хотел увидеть праздник и салют в свою честь – вот он я, я вернулся, встречайте и радуйтесь – а обнаружил зимний будний вечер в городе, переживающем не лучший свой период.
Конечно, почти ежедневно Женька смотрел программу «Время»: это была обязанность свободных от службы – политически развиваться; разворачивал приходящие на заставу газеты, чувствовал неладное в письмах от родителей. Но чтобы так… пустой магазин… Пепси в обмен на пустую бутылку… горящие через один фонари, холмы неубранного снега…
План действий на остаток сегодняшнего дня у Женьки был простой: добраться до своего армейского друга Лёхи Нехорошева и у него переночевать. Лёха был не просто товарищем или сослуживцем, с которым общаешься по обязанности или от скудости людей вокруг, а именно другом.
Увольняясь весной, Лёха взял с Женьки слово приехать к нему. «Обязоном, понял? Посидим, отметим, и поживешь, если надо – у нас квартира в центре, на Лиговке, четыре комнаты».
В начале октября, когда вышел приказ об увольнении солдат осеннего призыва – «пингвинов», Лёха – «фазан» – единственный прислал на заставу, но адресованную Женьке (иначе бы не доставили), телеграмму: «Ребята поздравляю желаю быстрее оказаться дома Женька Колосов жду». Остальные из дембелей прошлых партий промолчали. Да вряд ли и заметили такой важный для тех, кто служит, приказ.
Звонить Лёхе Женька не стал, хотя номер его телефона был записан в блокнотике. Боялся, что если Лёха начнет искать повод отказаться его принять, то дружба их треснет. И придется мучительно думать, где ночевать. На Степаныча надежды почти нет – Женькину комнату наверняка сдает, – да и не хотелось ехать сегодня к нему. Хотелось поболтать с Лёхой, рассказать про заставу, оставшихся пацанов – Лёхиных «сынов», которые теперь на пороге перехода в дембеля, про Женькиных «сынов», про офицеров, прапора-хомута… Может, и выпить что найдут…
Собрался было идти пешком. Сейчас казалось, что не так уж далеко – через мост на Литейный, по нему до Невского, а там налево, на Лиговку. Но нескольких минут на улице хватило, чтоб начать мерзнуть. Зря не взял ушанку, а фуражка только холодит, да и ботинки вот-вот промокнут; брюки-парадки тонкие, а кальсоны Женька из дембельского ухарства не надел, сдал при увольнении.