bannerbannerbanner
Наш последний эшелон

Роман Сенчин
Наш последний эшелон

Полная версия

Каждое ее слово раздражало, оно словно корябало что-то у меня внутри. Я как раз думал о предстоящем вечере и понимал, что он будет невеселый. Я не пойду в клуб, не куплю травы. Мне придется валяться у себя на диване, вдыхать запах гнили и слушать «Нирвану». Будет время от времени заглядывать мать и кричать своим трясущимся голосом, чтобы я сделал тише, а я буду кричать, чтобы она закрыла дверь и засунула вату в уши.

– Пожили, – неосторожно сказал я, больше горестно так простонал про себя, чем обращаясь к Алене.

Она тут же вцепилась мне в руку, остановила и с испугом заглянула в глаза. Ее слабо пока обвисшие щеки подрагивали.

– Ты так считаешь? Действительно?

Я пожал плечами:

– А что, неплохо же было… Побухали, потрахались, пора и честь знать. Пойдем, Ален, а то опоздаем.

Да, сейчас из нее готово было политься все, над чем она размышляет там, у себя дома или на работе, день за днем, месяц за месяцем. Ведь человек обязан непрерывно думать. Он может думать о том, как бы развести приглянувшуюся девчонку, где бы найти башлей на выпивку, а может, конечно, ломать мозги о смысле жизни и прочей такой лабуде, тем более если работает библиотекарем и волей-неволей заглядывает в разные книжки. Нет, пусть она там о чем хочет себе размышляет, но зачем это вываливать на меня?!

– Я все понимаю, Алена, – потащил я ее прочь из парка. – Я все прекрасно понимаю. Давай не будем грузить друг друга. Ладно? Я все прекрасно понимаю. Все будет нормально. Да и ничего, в общем-то, не случилось. Все нормально.

* * *

Возвращались в город уже по темноте. Свет в салоне не зажгли, и я почти всю дорогу дремал. Очнулся, только когда ехали по Садовой. Алена смотрела в окно, думала, наверное, все о том же.

– Ну, что дальше? – спросил я, когда мы снова оказались возле Гостиного.

Снег снова сыпался, ветер кружил его, бросал на киоски и здания, на прохожих. Скорее всего погода здесь и не менялась. Передо мной с новой силой встала кислая перспектива сегодняшнего вечера. Хотелось выкурить косяк, но он был последний…

– Может быть, пойдем поужинаем? – сказала Алена.

– Я не против.

Мы, согнувшись, пряча от ветра лица, дошли до кафе на углу Невского и Мойки. Долго выбирали, что бы поесть. Наконец выбрали и сели за стол. Алена подняла пузатую рюмочку с «Изабелью».

– Хороший сегодня был день, – улыбаясь, ненатурально приподнято сказала она.

– Да, – ответил я.

Чокнулись, отпили немного.

– Прекрасное вино.

– И водка ничего.

Похлебали из глиняных горшочков пикантных сосисок, Алена вздохнула:

– Ты прав, все в принципе идет неплохо… Неплохо… Но как-то не так… и шло тем более не так. Много лишнего было, мимо многого настоящего прошла… а теперь вижу, нельзя было…

Она ждала от меня каких-то слов утешения, жалости, понимания, но я молчал, нагло ел пикантные сосиски и молчал. Конечно, о многом можно жалеть, когда тебе столько лет. Еще не слишком много, чтобы потерять всякую надежду, но уже не так мало, чтоб успокаивать себя мыслью – жизнь впереди. Конечно, у нее ребенок растет без отца, у нее старые родители, которые вот-вот лишатся последних сил и за ними нужно будет ухаживать; у нее неденежная работа и тесная квартира в районе метро «Улица Дыбенко», где в одной комнате старики, а в другой она с десятилетним Игорем. И никаких особых радостей впереди, и ничего она не может изменить, и глупость свою чувствует, ничтожность, и вот ей обидно. Да, лет-то уже достаточно, а намека на счастье все нет.

– Как твоя мать? – спрашивает Алена.

И я вру, чтобы ее успокоить:

– Болеет сильно, в этом году два раза в больнице лежала. Как давление поднимается – совсем умирает.

От этих слов Алена бодреет и подхватывает:

– И мои тоже сдают… Отец особенно, тут нога левая отнялась, пролежал два месяца. Сейчас вроде бы отошло, с палочкой может потихоньку…

Вот-вот, конечно… Я киваю, предлагаю допить:

– Давай? Жизнь, Алена, что тут поделаешь…

Заканчивается наш общий день, идем к метро. Мне хочется идти быстрее, но Алена не спешит. Она прижалась ко мне и вышагивает вызывающе медленно, так, что еле сдерживаю желание бросить ее и сбежать. Правой рукой она ловит мечущиеся снежинки. Когда проходим Казанский собор, предлагает зайти.

– Как хочешь, – соглашаюсь.

Долго ищем вход и в конце концов находим. Музей закрыт, а церковь, естественно, работает. Людей мало, некоторые рассматривают иконы, листают христианскую литературу, которая разложена на столе неподалеку от входа, другие молятся.

Глаза у Алены изменились, из выцветших и пустых они превратились в живые, страшновато поблескивающие. Но это, скорее всего, из-за горящих свечей.

– Знаешь, мне теперь нравится бывать в церквах, – признается она. – Я ничего не знаю о вере и поэтому не могу верить, как надо, но, кажется, чувствую. Что-то чувствую такое…

Ну конечно, конечно! Сюда таким и дорога. Сперва поживут, погрешат вволю, а когда приходит время задуматься – так лезут в церкви, к иконам, к свечкам, крестикам, ладанкам всяким. Все эти сухонькие, пришибленные старушки, они что, всегда, что ли, были такими? Да еще недавно они выделывали в своем последнем сучьем полете, что вам пока и не снилось, а теперь – на коленки, конечно, сморщенными пальцами ко лбу, к животу, к правому плечу, левому, нашептывать что-то там о спасении и сохранении своих жалких, лживых душонок.

– Пойдем, Ален, а?

После церковного смрада приятна свежесть улицы, и даже ветер и снег не так раздражают меня.

Мы стоим под колоннами, я тяну косяк, Алена свой «Союз-Аполлон». Через несколько минут мы расстанемся. Опять года на два.

– Спасибо тебе за этот день, – говорит Алена. – Пора домой…

– Тебе тоже, – отвечаю я.

Последний косяк.... Вот я провожу ее до метро и отправлюсь искать гаша на завтра, искать деньги, чтобы купить.

– Слушай, Алена… Мне неудобно тебя просить об этом… Если у тебя есть сейчас свободные… Я на днях постараюсь вернуть…

Она торопливо кивнула, открыла сумочку:

– Да, да! У меня сейчас с деньгами неплохо…

Она суетилась, говорила так, будто она должна мне с давних пор, и вот я спросил ее об этом долге, и ей теперь стыдно, что она так задержала… Она даже не спросила, сколько мне нужно.

– Вот пятьдесят…

– О, спасибо, Алена, огромное! – Я прячу деньги в карман. – Спасибо!

– Хватит, да?

– Да, да! Я тебе на днях буквально. У тебя телефон тот же?

– Тот же.

Мы докурили и направились к Гостиному двору, все так же медленно, как хотелось идти Алене. Казалось, каждая минута со мной была ей очень важна, она шла к метро как бы с трудом. Да куда ей, собственно, торопиться? Что ждет ее дома? Продолжится все та же тягомотина, день за днем, день за днем…

– И все же, если у тебя есть желание. Неплохое место, можно работать. Деньги небольшие, но хоть что-то…

– Я устроился, устроился, – перебил я. – Но зарплата… да и когда она… Мать тоже…

Моя мать работает вахтершей сутки через трое, еще уборщицей в том же учреждении, после работы пару часов обязательно проводит в метро со свежим «Космополитеном», плюс к тому собирает где ни попадя пустые бутылки. Я как-то увидел ее внутри нашей станции на Васильевском острове с номером «Космополитена» в руках, и меня чуть не вырвало. Стоит такая усыхающая, безобразно стареющая женщина, а на обложке мясистая, золотистая соска с сочными сиськами… Они на все, что угодно, готовы, эти люди.

– Я верну, Ален. Как только получу, и верну.

Мы дошли до метро. Наконец-то настала минута попрощаться и разбежаться. Я готов в любую секунду бросить Алене: «Пока!» – и скрыться в общей массе. Я с тоской ожидал ее прощальный монолог и благодарности, что она так замечательно провела этот день. И все это было, конечно. Мы стояли у мраморной стены, мимо тек человекопоток, и я смотрел на него и выслушивал Аленину речь:

– …Мне очень помог сегодняшний день Знаешь, человеку иногда нужны такие именно дни, нужно хоть ненадолго…

Да, да, знаю я все это! Ну давай, скажи мне: «До встречи!» – а потом уходи к сыну своему Игорю, к родителям, к работе. Снова живи пару лет ради нового такого же дня… И я проводил ее прямо до турникетов, она ткнулась мне в щеку губами, пожала руку и сказала с чувством:

– Спасибо!

И я тоже сказал:

– Спасибо!

Она исчезла.

Часы показывали начало восьмого. Отлично! Весь вечер еще впереди, а с пятью десятками он обещается быть неплохим.

Я купил в кассе жетончик и направился к телефону-автомату.

– Не опускайте, пожалуйста, – попросил щупленький мужичонка в помятой старой шляпе и сам вставил в желобок подточенный двадцатирублевик, – если не сработает, то ладно, а если… то жетончик, пожалуйста…

– Хорошо, – ответил я, набирая номер.

Мужичок занялся другими, вставлял монетки и объяснял, что и как.

– Привет, Серый! Это я. Ты дома будешь сейчас? Я к тебе тогда еду… Ну, за все тем же. У тебя есть? Ну и ништяк. У меня полтинник. Да. Ну, там посмотрим. Еду.

Нужный парень оказался дома, он меня ждет. На пятьдесят мало, конечно, гаша выходит, но завтрашний день обеспечен.

Мужичок следит за другими, и я незаметно смываюсь. Вот и полторы тысячи сэкономил.

– Дастищ фантастищ, девочка моя, – напеваю, спускаясь по эскалатору, – дастищ фантастищ, ля-ля-ля-ля-ля…

Сейчас прикуплю гашика, потом поеду к «Планетарию», может, встречу знакомых, попробую упасть им на хвост.

1996 г.

Оборванный календарь

Заскреб в замке ключ, точно в мозгу кто-то стал ковырять шершавым стальным штырьком. Потом с громким болезненным писком открылась дверь. Топтанье в прихожей, шуршанье полиэтиленового пакета. Снова писк двери, удар ее о косяк (никак не может, что ли, Наталья запомнить, что дверь просела и надо ее приподнимать, когда закрываешь?). Елена Юрьевна хотела подсказать, но та уже справилась. Замок защелкнулся. Новые неприятные, резкие, раздражающие звуки: хлопок выключателя, шлепки сброшенных с полочки тапок… Елена Юрьевна смотрит в сторону прихожей, оттуда желтоватый, теплый свет лампочки, – там энергично и уверенно шевелится молодое красивое существо. Красивое, потому что молодое… Сейчас появится, войдет, наполнит комнату; Елена Юрьевна с нетерпением и страхом ждет.

 

В комнате полумрак, сгущаемый темной мебелью, потемневшими прямоугольниками картин на покрытых потемневшими обоями стенах. Окно почти целиком закрыто старинными, толстыми шторами, которые и недавняя стирка не смогла осветлить. Сквозь щель между шторами – холодная, синеватая муть зимнего непогожего дня. Почему-то именно в декабре такие дни, все дни кажутся непогожими. Даже когда нет ветра, когда тает снег, небо ясное, – все равно чувство, что за окном, на улице, метель, солнце прячется в пластах плотных туч, все живое только и мечтает о том, чтобы скорее, скорее спрятаться, укрыться в жилище, переждать, дожить до весны, хотя бы до нового года, а там сразу станет светлее, легче, теплее, там обязательно что-нибудь случится хорошее.

– Я пришла, Елена Юрьевна! – объявила Наталья, улыбаясь неприятной, лживой, юной улыбкой. Смотрела на старуху с минуту, ожидая чего-то, не дождалась, спросила: – Как чувствуете себя?

Елена Юрьевна промолчала. Наталья пошла на кухню… Муж называл ее Еленочкой, Ёлочкой; сын – «мама, мамуля». А другие – чаще всего – сухо, делово: «Гражданка, товарищ, Елена Юрьевна». «Елена Юрьевна», – это и сотни ее студентов, несколько поколений, для которых она была строгим, беспощадным преподавателем, помешанным на своей биологии. Между собой они ее величали (она, конечно, знала об этом) – Гидра. Теперь и ее, Елену Юрьевну, и ее прозвище давно забыли – почти десять лет как не работает. Теперь приходится слышать ей в свой адрес презрительно-мягкое, особенно обидное из уст молодых женщин: «Бабушка!» «Садитесь, бабушка», «Бабушка, посторонись!», «Может быть, без очереди пройдете, бабушка?», «Бабушка, в переднюю дверь лучше бы вам». На остановке, в магазине, на почте, в троллейбусе… Незаметно, вдруг, однажды Елена Юрьевна из статной, красивой, гордой, для многих грозной женщины превратилась в немощную, согнутую старуху, которую боится зашибить пустой коробкой грузчик, которую готовы пропустить без очереди, усадить на сиденье, пока не упала… Слово «бабушка» она ненавидела, и другие обращения были теперь ей обидны и неприятны, от них веяло холодом одиночества; хотелось, чтобы называли как-то по-родному, теплее.

– Наталья, не зови ты меня Еленой Юрьевной, – стараясь говорить громче, велела она. – Я тебе тетя. М-м… Тетя Лена.

Племянница в четыре раза моложе ее, ей девятнадцать, да и племянницей она могла считаться с большой натяжкой. Скорее внучка, дочь дочери сестры…

– Хорошо, тетя Лена! – согласилась Наталья; она разбирала на кухне продукты, хлопала то дверцей шкафчика, то холодильника, то хлебницей; ответила приподнято, с готовностью и со скрытым равнодушным согласием: как хотите, можно и так, если вам приятнее кажется.

И Елена Юрьевна вспомнила, что уже раза два-три просила племянницу об этом, но та, видимо, забывала, возвращалась к «Елена Юрьевна».

«Действительно, какая я ей тетя. Тетя – слово теплое, сладкое, а я… Пирожков с вареньем не стряпала, не нянчилась с ней. Какая я тетя… Так, чужая, ворчливая бабка…»

– Наталья, электричество погаси в коридоре! – И хотела добавить: «Не тебе, конечно, платить». Пересилила себя, не сказала.

Племянница вернулась в прихожую, на лице ее старуха увидела вспышку досады. Понятно… Этого и следует ожидать. Она просто терпеть пытается, понятно для чего… Что ж, дотерпит, недолго уже…

– Кушать будете? – спросила Наталья. – Я суп тогда разогрею.

– А ты? – через силу проговорила Елена Юрьевна, стараясь притушить разрастающуюся обиду.

– Да я не хочу.

– Не хочешь?..

Дышать было тяжело, произносить слова приходилось с трудом; и голос старухи прерывался и дрожал, одна темная мысль наплывала на другую, догадки превращались в уверенность. «Она и ела-то со мной за эти два месяца – на пальцах пересчитать. Конечно, любой аппетит пропадет… на меня глядя».

– И я тоже не буду. Не хочу, – твердо и четко бросила Елена Юрьевна, повернула лицо к окну, смотрела на полоску сгущающейся сини между шторами.

Скорее всего, да нет – естественно, что Наталья сейчас пожмет плечами, раздраженно цокнет языком. Не понимает она, мол, этих старушечьих капризов… Ну пусть, пусть. Все останется ей, все ведь это теперь ее, а она, Елена Юрьевна, точнее – то, что от нее осталось еще, – лишний, никому не нужный предмет, требующий пока ухода и внимания, и хочется его выбросить прочь, чтоб не мешался, не раздражал. Что ж, понятно… И старуху тянуло выкрикнуть в отчаянии: «Ну куда мне деться?! Скажи!» И хотелось просить племянницу потерпеть, дать умереть в своем углу… Вот тогда пусть и отдыхает, хозяйничает, распоряжается всем.

Потекли одна за другой частые слезы. Долго блуждали по бороздам морщин и наконец, добравшись до подбородка, капали на старый, но крепкий, толстый халат. Он помнил ее другой, этот халат, совсем другой, да и сама она помнила себя сильной, здоровой и в сорок пять лет сводящей мужчин с ума, недоступной, обворожительной. Совсем недавно было. Пятидесятилетие, шестидесятилетие, кажется, намного дальше, чем она сорокалетняя… А теперь как?.. Каждое утро приносит с собой горечь и темную перспективу нового пустого и холодного дня. Сколько еще впереди таких дней? Отравленных, никому не нужных, сулящих только боль и напрасное ожидание конца-избавления…

Елена Юрьевна попыталась остановить слезы, от этого они побежали сильнее. Рванулось из изорванной, забитой горькой таблеточной слизью груди рыдание. Старуха одной рукой схватилась за лицо, сжала губы и нос, другой тянула из кармана платок.

Выскочила из кухни племянница.

– Что с вами, Елена Юрьевна? Тетя Лена… Воды дать? – испуганно спрашивала девушка, стоя в шаге от тетки.

– У… уйди… Сейчас прой… пройдет, – задыхаясь, сквозь слезы, хрипло выдыхала Елена Юрьевна. – Уйди… Успокоюсь.

Наталья повернулась, пошла на кухню. Принесла чашку с водой. Старуха, трясясь, выбивала из пузырька маленькую стопочку по капле корвалол.

– Не надо, теть Лена, вам волноваться нельзя. Что случилось? Я что-нибудь не так? – Наталья присела перед нею на корточки, смотрела своими блестящими, красивыми глазами, готовая выслушать от старухи упреки и оскорбления, готовая к ним как к неизбежному составляющему ее обязанностей. Ведь старухе нельзя без упреков и обидных слов – обидно, что вокруг продолжается молодая, веселая жизнь, но она не ее теперь, она против нее. Она, как сильный птенец, – выпихивает ослабевшего из гнезда.

– Торшер, может, зажечь? Что вы впотьмах…

– Иди, Наталья, там… почитай посиди.

Оставшись одна, старуха отвалилась на мягкую спинку дивана, несколько минут сидела, глубоко дыша, закрыв измученные глаза. Лекарство подействовало, стало легче. Она немного успокоилась. Сердце, затрепетавшее было, когда рвалось рыдание, теперь снова билось ровнее, не толкалось к горлу, не падало в мертвую бездну, сжавшись от боли. Оно билось удар за ударом, стучало немного хрипло, как маятник в старых, давно не чищенных часах. С каждым ударом цепь с грузиком на конце опускается ниже, ниже; кажется, что цепь бесконечна, что грузик будет вечно опускаться и не достигнет упора. Все устало, всему хочется отдыха, а его нет, и жизнь теперь – наказание, каждый новый день словно пытка. Остается ждать, сидя на диване, тупо глядя в темноту, ждать. Проклинать себя, очередной рассвет, сильных, молодых, распускающихся, как большие цветы, людей.

Старуха поползла взглядом по комнате, надеясь найти что-нибудь, чем можно отвлечься, убить хотя бы несколько невыносимо тягостных минут.

– Наталья.

Племянница вышла из кухни.

– Подай мне ящик тот вон, белый… с карточками.

– Какой же он белый, – робко не согласилась девушка, поднимая стоящий под стеллажом металлический ящик, – скорей, коричневый…

Эмаль на ящике когда-то была белой и яркой. Елена Юрьевна хорошо помнила, как красила его белой краской. Помнила этот ящик и новеньким, разноцветным, веселым, – отец однажды принес его, он был полон халвы. Большой куб вкусной, душистой, жирной халвы… Потом ящик приспособили под муку, потом в нем держали клубки шерстяных ниток, еще позже и теперь – хранились фотографии. Постепенно разноцветная раскраска отшелушивалась, появилась чернота изъеденной временем жести, и Елена Юрьевна решила покрасить его. Вот и эта краска, хоть пока держится, но потемнела; теперь лишь по памяти можно видеть его белым, для постороннего человека он коричневый, потемневший, неотмываемо пыльный…

Елена Юрьевна приняла ящик, поставила себе на колени. Наталья стояла рядом, ожидая чего-то. Хотела, наверное, услышать «спасибо» или исполнить еще какую-нибудь просьбу. Или что?.. Нет, Елена Юрьевна не могла благодарить, она все больше и больше, и непонятно даже за что именно, злилась на племянницу, ее присутствие раздражало… Постепенно на протяжении этих двух месяцев все хуже и тяжелее. Сначала, когда Елена Юрьевна списалась с матерью Натальи, своей настоящей племянницей, дочерью младшей, несколько лет назад умершей сестры, когда начались переговоры о том, чтобы девушка переехала к ней, казалось, что все будет хорошо, что появится необходимый уход, забота, общение, такие нужные в старости одинокому человеку. И Наталья вроде бы исполнительная, внимательная, а на самом деле – невыносимо. Невыносимо само соседство молодой, красивой своей молодостью, полной сил девушки и отжившего, ждущего смерти…

Она взглянула на племянницу, их глаза встретились, и Наталья поняла, быстро ушла на кухню. Чем она там занимается, не интересовало старуху, – может, читает, а может быть, готовит отраву, чтобы убить ее. Это бы было самое правильное, самое нужное им обеим… В самом деле: что дальше? Зачем дальше?.. Открыла крышку, сняла лежащие сверху свернутые грамоты, полуистлевшие, закрученные в трубку давнишние займы, пачку особо дорогих писем. Положила на диван. Дальше – фотографии. Осыпающиеся, побуревшие, истрескавшиеся – сороковых, пятидесятых, шестидесятых годов; семидесятых, восьмидесятых – более свежие, некоторые как совсем новенькие. А последнего десятка лет – ни одной. Да и не надо. Только расстраиваться, морщась, сравнивать с другими… И много-много, и все почти в хорошем состоянии – из детства и даже тех времен, когда Елены Юрьевны на свете не было. Портреты давным-давно умерших людей, одетых в музейные ныне платья, сюртуки, шубы. Отец, в военной форме, с закрученными в стрелку усами, поручик на этом снимке; мать – молодая, светлая женщина с прекрасными, притягивающими глазами. Это в пятнадцатом году, мать тогда была сестрой милосердия, через несколько месяцев она познакомится с раненым офицером Масленниковым, они полюбят друг друга, поженятся, а в марте семнадцатого родится Лена. Елена Юрьевна…

Удивительно, но она помнит дословно рассказы матери, имена не только родственников, но и знакомых родителей, многих из которых в жизни никогда не видела, не знала. И сейчас, перебирая фотокарточки, она сразу узнавала на них всех изображенных, будто у нее в памяти сфотографированы те минуты, когда мать холодными, длинными вечерами так же перебирала их и рассказывала о каждом.

Незаметно стало совсем темно. И старуха, словно проснувшись, вдруг поняла: она не видит, что на той карточке, которую держит сейчас в руке. Но память, секунду назад находясь за рамками сознания настоящего, лучше, чем яркий свет, освещала ей… Елене Юрьевне стало страшно. Скорее нашарила кнопку, включила стоящий возле дивана торшер.

– Наталья, который час?

– Гм… Начало пятого, – торопливо проглотив недожеванный кусок, ответила племянница.

Елена Юрьевна поморщилась, посмотрела на окно. Полоска между шторами сделалась черно-синей. Вот и вечер. Бесконечный декабрьский вечер. Как и тогда… Они сидели в этой же комнате, на этом же диване. Было зябко, мать закутала дочерей и себя в толстый плед и перебирала фотографии. В основном эти же самые фотографии. И мама подолгу рассказывала о каждой целую историю. О своих родных, о родных отца, о друзьях, об однокашниках. И в такой же вечер отец принес завернутый в тряпку жестяной ящик с халвой. «Еще та, – похвалился он. – Наша!» Каким-то чудом добытая… Под промасленной бумагой – темно-серая, твердая масса, пропитанная клейкой жарой, расплавленным солнцем… Ели ее, прогоркло-сладкую, с черным, похожим на глину, хлебом запивали теплой водой…

– Елена Юрь… – Племянница кашлянула, поправилась: – Тетя Лена… Сегодня в театре Акимова «Зойкина квартира» идет. Гм-м… вы не будете против, если я сбегаю?

Старуха перевернула фотокарточку изображением вниз; она испугалась неожиданному появлению перед ней человека, нарушившего воспоминания. Несколько секунд смотрела на Наталью, не понимая, что нужно ей. Наконец очнулась, кивнула утвердительно и в то же время с укором.

 

– Иди, иди погуляй.

– Я не гулять, я в театр…

– Иди, иди…

– Я суп разогрела, тетя Лена, вам нужно поесть.

– Иди, не хочу пока.

Старуха чувствовала, что если Наталья скажет еще что-нибудь, снова подступят рыданья, вырвутся горькие, обидные слова. И девушка, кажется, тоже поняла это и потому промолчала. Прошла в свой угол, стала переодеваться. Елена Юрьевна старалась не видеть этого, не слышать шелеста одежды, она смотрела на стопку выложенных из ящика фотографий… Конечно, им в одной комнате тесно и неудобно, они мешают, стесняют друг друга. Вторая комната заперта.

Она заперта уже много лет, это комната сына. Там все как было при нем. Его одежда, его вещи ждут его. Елена Юрьевна когда-то была уверена, что он вернется, ждала, а позже вера сменилась окаменевшей памятью, суеверной святостью комнаты, его комнаты… Сначала она каждую субботу делала там уборку, вытирала пыль, мыла полы, меняла постельное белье, теперь же, последние годы, даже не заходит туда. Ключ держит в шкатулке, на самом дне. «Вот умру, пусть что хотят тогда, то и делают. А пока что… пока я жива… Это Колина комната».

Старуха стала торопливо перебирать карточки, искала одну из тех, где был сфотографирован сын. Вот – после защиты диплома, его курс на крыльце университета. Шестьдесят девятый год. Июнь. Коле двадцать три… Через месяц он уедет по распределению в северную Якутию (сам напросился) и пропадет… Молодой, красивый парень с юношеской бородкой. Гордость курса, умница, любимец преподавателей. И уже скоро по телефону незнакомый голос чужого человека будет вымученно объяснять: «…Тайга большая, ищем… Не волнуйтесь, пожалуйста, Елена Юрьевна, найдем. Всех на ноги поставили… Вертолеты по метрам прочесывают…» Пропала геологическая экспедиция, восемь человек, словно и не было. И в их числе Коля… Ни живых не нашли, ни мертвых, поэтому и хранила Елена Юрьевна в глубине души ожидание, надежду, до сих пор теплится малая искорка, и погаснет лишь вместе с нею, с концом ее жизни.

Подняла глаза от фотографии, обвела взглядом комнату, просыпаясь от мыслей. Болью укололо: племянница подтягивает колготки, безобразно и откровенно растопырив крепкие, стройные ноги.

– Что с вами, Елена Юрь… тетя Лена? – услышала сдавленный стон Наталья, обернулась к ней, проворно опустила, оправила юбку. – Я могу не ходить, если вам нехорошо.

– М… мне хорошо, – горько отозвалась старуха. – Собралась – иди.

– Вы поешьте, там суп горячий. Налить?

Елена Юрьевна перевела взгляд на стеллажи, смотрела на ровно стоящие книги, но не видела их, просто ждала, когда племянница выйдет, оставит ее в покое. Дышать было трудно, в горле застрял твердый, душащий комок, обида и раздражение росли… Эта девица как в наказание послана ей. Порхает бабочкой над разлагающимся, но живым еще телом, морщится, а улететь не может, – от этого зловонного, страшного тела ей польза. Вот закопают когда, станет она здесь хозяйкой… Елена Юрьевна вспомнила, каких усилий стоило прописать племянницу, как ходили они по учреждениям, оформляли документы, собирали справки; на это, кажется, ушли ее последние силы.

– Ну, я пойду? – несмело спросила Наталья.

Старуха повернула голову, проползла по девушке цепким, жадным взглядом. «Накрасилась, – отметила с отвращением. – Зачем в таком возрасте краситься? Только себя уродуют… И юбка-то, только что трусов не видно…»

– Сказала же… Что по десять раз спрашивать? Иди, конечно.

– А вы?..

– Я так посижу.

– Вы… вы бы поели все-таки.

– Наталья! – на секунду голос старухи стал звонким, грозно-предупреждающим, каким бывал когда-то, и после одного слова вновь сошел на задыхающийся, надсадный хрип: – Поем… когда проголодаюсь.

Девушка мотнула головой, развернулась, направилась в коридор. С содроганием и манящим интересом щупала глазами ее фигуру Елена Юрьевна. Хотелось бросить вслед что-нибудь грубое… «Ступай, убирайся вовсе! Собирай вещи и убирайся! Ничего. Как-нибудь одна, лучше одна…» Но остановило вдруг появившееся яркое воспоминание – как будто сел в кресло у противоположной стены дряхлый, ссохшийся старичок-еврей, сосед из сто восьмой квартиры, а она – она вдруг снова юная девушка, моложе теперешней Натальи… Как же звали его?.. Зильберман фамилия… Витольд, да – Витольд Маркович Зильберман… Он часто заходил к ним, подолгу сидел, попивая чай, громко причмокивая обвисшими толстыми губами. «Тяжело стареть, Леночка, – однажды сказал ни с того ни с сего. – Тяжело… Этому надо учиться с молодых лет. – Вздохнул, повторил: – С молодых лет, Леночка, запомните…» Тогда она не поняла его слов; Зильберман был для нее древней реликвией, последним из могикан знакомого ей по книгам поколения, интересного, полумифического прошлого. Для нее, сейчас находящейся в таком же положении, как тогда Зильберман, он казался благодушным, хотя и уставшим, больным, но удовлетворенным человеком, спокойно подходящим к финалу своей длинной, полной событий жизни. И естественно, что тогда тех слов она не заметила, и лишь сейчас они всплыли, вспыхнули, и отравленным дыханием пахнули ей в сердце. «Тяжело стареть… этому надо учиться… с молодых лет», – прошептала Елена Юрьевна, провожая растворяющийся призрак старика соседа.

Пискнула, ударилась дверь о косяк, потом снова пискнула – и щелчок замка. Ушла… И с уходом Натальи словно посвежело в квартире, словно посветлела и расширилась она. Елене Юрьевне стало легче, захотелось встать, походить, подвигаться.

По одной, но достаточно быстро сложила фотографии обратно в ящик. «А почему никогда не пробовала ни мама, ни я сделать альбом? – подумалось неожиданно. – Почему карточки хранятся так, стопкой, а не в альбоме?» И представила, как бы смотрелись они на страницах альбома, аккуратно, по хронологии распределенные. Нет, совсем не то. Когда перебираешь их, каждую чувствуешь в руках, читаешь написанные на обороте строчки пожеланий, даты, названия городов, роднее и ближе становятся они, а на страницах – похожи на картины под стеклом.... Нет, не надо альбома, порядка, обманчивой аккуратности, – там, в памяти, все упорядоченно и свежо, а фотографии лишь помогают расцветить поблекшие подробности прошлого.

По привычке болезненно кряхтнув, Елена Юрьевна поднялась с дивана, тяжело ступая отекшими, негнущимися ногами, прошлась по комнате. Отодвинула край шторы. В мутно-сырой тьме наступающей ночи сначала увидела она свое лицо, и в первый момент ужаснулась, – ей показалось, что чужая злая старуха подсматривает и колдует. Перекошенное на стекле, измятое морщинами, словно шрамами, лицо; маленькие, в обрамлении складок кожи глаза смотрят пристально и тревожно – следят. Тонкие бескровные губы подрагивают, еле заметно шевелятся, будто стараясь что-то сказать… Некогда тугой, красивый подбородок заострился, ясно видны на нем частые толстые волосинки. Жидкие седые клочки на голове – остатки ее пышных когда-то волос… Хотелось опустить штору, отвернуть взгляд, но она смотрела, как завороженная, изучала теперешнюю себя… Наконец взгляд прорвал отражение, уперся в стену и окна напротив, совсем рядом. Над ними клочок чернильного неба. Внизу тесный дворик – кое-как умещаются пяток гаражей-ракушек, три мусорных контейнера; у самой стены, цепляясь худыми ветками за водосточную трубу, тянется вверх кривое и хилое деревце с ободранной, изрезанной корой. Оно очень старое, но выглядит недоразвитым, рахитным подростком; летом на нем появляются десятка два маленьких бледных листочков…

В одном из окон четвертого этажа сидит на подоконнике девочка или девушка, а может быть, взрослая женщина, – не разобрать. За ее спиной такой же рассеянный, неверный свет настольной лампы, и силуэт сидящей на подоконнике темный, не видно, куда смотрит она. Не исключено, что и сюда, на Елену Юрьевну… Еще одна!.. Еще одна наблюдает, ждет… И леденящей волной побежали по телу быстроногие мурашки ужаса… Дни, годы, жизнь. Окна, следящие, молчаливые окна. Дворик, дом, квартира. Все ждут… Старуха бешено пролетела над прожитым, какую-то малую секунду, миг, и с отчетливой ясностью поняла: ничего-то действительно счастливого не случилось, даже редкое, блеклое счастье неизбежно оборачивалось вскоре бедой. Ожидалось все лучшее, ожидалось, а не приходило; и уже само ожидание казалось счастливым временем, когда схватывали цепкие объятия испытаний и горя. «Нет, нет, что это я! – испугалась старуха. – Нет, нельзя так. Все было… была жизнь!..»

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru