© Злотников Р., Золотько А., 2015
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2015
…Часовые прозевали свою смерть. Только-только они увлеченно обсуждали что-то, даже не понижая голосов, и вдруг умерли. Один – сразу. Лезвие сабли легко вошло между ребер и пробило сердце. Второму нож рассек горло, кричать он не мог, но несколько секунд, сползая на промерзшую землю, мог видеть, как его убийца спокойно, не прячась и не торопясь, движется к дому, в котором спали остальные члены банды.
Даже больно не было часовому, просто что-то обожгло горло, и слабость заставила опуститься вначале на колени, а потом лечь на бок. Потом часовой просто уснул.
Остальным бандитам повезло гораздо меньше.
Несколько раз стукнуло кресало, вспыхнул факел – тряпка, пропитанная жиром и намотанная на палку. Потом еще несколько факелов были зажжены от первого, и люди встали полукругом перед крыльцом избы.
Кони в сарае фыркали, но не пугались – привыкли и к огню, и к шуму. Даже мертвые тела хозяев хутора, лежащие тут же, возле стены на сене, лошадей не беспокоили. Животные привыкли к войне и смертям.
Дверь была даже не заперта, бандиты чувствовали себя в безопасности – допустили обычную для бандитов и партизан ошибку. Это МЫ нападаем внезапно. Это НАС должны остерегаться и солдаты, и крестьяне. Мы решаем, кому жить, а кому…
Но сейчас жить им или умереть – решали вовсе не они.
Факела влетели в избу вместе с выбитыми окнами, упали на спящих вповалку на полу людей. Вскинувшиеся спросонья не поняли, что происходит: дым, пламя, боль от ожогов. У одного вспыхнули волосы.
Пожар!
Деревянные дома горят быстро, и тот, кто замешкается внутри, обречен на гибель.
– Наружу, – закричал кто-то, – наружу!
В дверях возникла давка, люди, не понимая, что происходит, толкали друг друга, кто-то сообразил выхватить нож – раздался вопль боли и ярости.
Огонь в доме добрался до оставленного в соломе пистолета – выстрел. И еще выстрел. Бандиты стали выбегать на двор. Им казалось, что они спаслись.
Им только казалось.
Первого приняли на штыки – два граненых стальных острия пробили одновременно сердце и легкие, подняли и швырнули тело в сторону, как сноп колосьев во время жатвы. И следующего. Третий увидел, что его ждут, закричал, метнулся в сторону, пытаясь спастись. Ему позволили добежать до угла избы, прежде чем саблей подсекли ноги. Быстрое, неуловимое движение клинка, режущего жилы под коленями, и удар по шее, в основание черепа.
Почти никто из бандитов не взял с собой оружия. Не успели – не до того было, все спасались от огня. И теперь умирали безоружными. Кто-то пытался защититься голыми руками, подставляя их под удары штыков, режа пальцы о лезвия сабель, закрывая головы ладонями, словно могли отразить удар кованого мушкетного приклада.
Те, кто оружие все-таки взял, тоже умирали. Их не вызывали на поединок, не предлагали честного боя один на один. Как только кто-то из них взмахивал саблей, сразу несколько клинков поражали его в грудь, в лицо, в живот.
Падавшего добивали.
Тех, кому все-таки повезло, добивали одним точным ударом. Но таких было немного.
Сабли и штыки рвали, секли, полосовали человеческую плоть. Кричали раненые, хрипели умирающие. Кровь заливала землю перед крыльцом.
Один из бандитов, судя по одежде и оружию – предводитель, умудрился отскочить к избе, прижаться спиной к бревнам, держа перед собой саблю в вытянутой руке. В левой он держал пистолет.
Предводитель пытался выстрелить – пистолет дал осечку.
Но в рукопашной схватке опытный человек не бросает даже разряженное оружие. Им можно отвести удар сабли противника, можно швырнуть в лицо, чтобы отвлечь внимание и достать все-таки, хоть одного… дотянуться…
– Кто у вас старший? – прохрипел бандит. – Выходи, если не трус…
Бандит был уверен в себе. Он задыхался от ярости, понимал, что все, что из этого хутора он не уйдет, что так и останется возле этой бревенчатой стены, но он хотел умереть в бою. Ему нужен был шанс.
– Выходи! – срываясь на визг, крикнул бандит. – Трус! Ничтожество!
Изба разгоралась, из окон вырывались рыжие языки пламени, освещая пространство перед домом: теперь предводитель бандитов мог рассмотреть тех, кто убил его людей и собирался отнять жизнь у него самого.
– Убью! – закричал предводитель. – Убью!
– Хорошо, – сказал один из тех, кто убивал бандитов. – Попробуй.
Предводитель захохотал, запрокинув голову и широко открыв рот. Да! Да! Этот расплатится за всех, подумал он со злобной радостью. Он подохнет здесь, даже если придется перегрызть ему глотку зубами.
– Ну, подходи… – Предводитель наклонился и присел, словно готовясь к прыжку. Или на самом деле собирался прыгнуть на своего врага, сбить его с ног и убить…
– Хорошо, – снова сказал убийца. – Ты можешь попытаться меня убить. Но за все нужно платить, да?
– Что ты хочешь? Чего ты еще хочешь от меня!
– Ты скажешь, куда ушли ваши остальные.
– Зачем мне это? Я ведь все равно подохну…
Выстрел. Убийца неуловимо быстро поднял левую руку с пистолетом, пуля ударила в бревно возле тела предводителя. Не возле головы, а на уровне живота.
– Ты можешь подохнуть с пулей в брюхе. А можешь – как-нибудь иначе. Но быстро. Что выберешь?
– Я убью тебя, – сказал бандит.
– Но перед этим…
– Они ушли к реке. Там мост, а за ним деревня… Я не могу выговорить эти варварские названия… Что-то связанное с комарами. Там монастырь… Золота много, а защищать некому… – Бандит лязгнул зубами. – Достаточно? Теперь мы можем…
– Ты не соврал?
– Нет, конечно… Не соврал! Я сказал правду – почему это я один должен подыхать, а они… Нет, все поровну. И смерть тоже… И смерть! – Бандит бросился вперед, от противника его отделяло всего три или четыре шага… два прыжка…
– Умри!.. – Сабля взлетела к черному небу, взлетела, чтобы обрушиться на голову врага…
Выстрел – пуля ударила бандита в живот, швырнула на землю.
Боль. Дикая боль. И разочарование, и обида… Его обманули… Так нельзя… Это несправедливо…
Убийца подошел к нему, наклонился.
– Добьешь?.. – с надеждой спросил бандит и уже другим тоном, дрожащим голосом попросил: – Добей…
Убийца покачал головой.
– Будь ты проклят! – прохрипел бандит. – Будь ты проклят!
Убийца пожал плечами, словно соглашаясь, что умирающий имеет право на проклятие.
– Кто ты? – спросил бандит. – Имя… Я и в аду… в аду тебя достану… буду ждать…
– Князь Трубецкой, – наклонившись, сказал убийца. – Не забудешь? Князь Трубецкой.
Поднявшись в седло, князь оглянулся – бандит все еще был жив, сучил ногами и скреб пальцами замерзшую землю.
Жалости не было. Не было даже тени сострадания, даже такого, которое заставляет подарить врагу быструю смерть. Сейчас князь хотел одного.
Он хотел убивать.
Вначале звуки: далекие голоса, птичьи крики, скрип. Тряска, сильная тряска, тело раскачивается из стороны в сторону.
Потом – запахи. Сосновый лес. Похоже – утренний сосновый лес, влажный воздух, пропитанный запахом хвои. И резкий запах овчины. Еще запах чего-то, незнакомого, едкого… И запах лошадиного пота.
Похоже, его везут в телеге.
Странное ощущение, он последний раз ездил в телеге очень давно, еще в детстве. Захотелось приподнять голову, оглядеться, но он заставил себя лежать неподвижно. Даже глаз не открыл.
Может быть, ему стало страшно?
Он ведь уже пробовал пошевелить рукой, и у него ничего не получилось. Он даже не чувствовал своих рук, как, впрочем, и ног.
– Ты ведь понимаешь, что есть вариант, при котором ты окажешься заключенным в неподвижном теле, – сказал ему вечность тому назад Дед. – Может оказаться, что твое сознание просто не сможет управлять телом и ты будешь паралитиком. Может быть, даже слепоглухонемым паралитиком. И ничего тут нельзя поделать, нужно быть просто готовым принять это как данность, как вероятную угрозу…
– И просто умирать, – ответил он в тот раз. – А еще есть вероятность, что мое сознание окажется в том теле вместе с сознанием князя. И я стану шизофреником. Так ведь?
– Так, – согласился Дед.
– Но ведь возможно и то, что все получится. – Он даже смог засмеяться. – Мое сознание, моя личность ляжет на его память, и я буду помнить все то, что помнит он, знать все и всех, кого знает князь… И весь мир будет к моим услугам…
– Возможно, – снова согласился Дед. – Возможны еще варианты, более или менее болезненные для тебя и Него. Мы можем сломать его жизнь и твою. И снова… снова… ничего не построить взамен.
– Снова все просрать, – сказал он. – Как мой прадед в Первую мировую, как отец моего прадеда в русско-японскую… Но ведь мы же понимаем с тобой, что, даже если вселение пройдет по самому лучшему варианту, у меня может ничего не получиться… Даже если по самому лучшему варианту…
Он снова попробовал пошевелить рукой и снова не смог. Это было не похоже на самый лучший вариант. Это было… Он почувствовал, как страх стал медленно заливать его мозг. Липкий, холодный, обессиливающий страх.
Он готовился всю свою жизнь. И вот теперь…
Нужно успокоиться. Это чужое тело. И просто нужно время, чтобы научиться им управлять. Не напрягаться, не дергаться, а врастать, привыкать, приучать тело к новому хозяину. И все будет хорошо. Он уверен, что все будет хорошо. И Дед сказал на прощание, что… что верит в его удачу. И верит в его способность изменить судьбу целого мира. Дед иногда позволял себе высокопарность. Ну и хотел на прощание подбодрить его. Напомнить, что…
Заржала лошадь.
Совсем рядом. И кто-то выругался. Не по-русски.
«Пся крев!» – поляк. Это ругается поляк. А кого ты еще рассчитывал найти возле Вильно в июне восемьсот двенадцатого года? Нет, конечно, тут сейчас, помимо местного населения, кого только нет: и многонациональная русская армия, и двунадесять языков Великой армии Наполеона.
Он почему-то надеялся, что везут его в обозе Семеновского полка. В момент вселения князь потерял сознание, его подхватили свои, попытались привести в чувство, он не очнулся, тогда его положили в повозку доктора. Или просто в повозку, рядом с имуществом господ офицеров. Или просто в грузовую телегу. Своих ведь семеновцы не бросают? Тем более – офицера. Князя и офицера.
Но в этом случае – не было бы польской речи рядом. И польской ругани. Поляки не слишком печалились уходом московитов. Мягко говоря – не печалились. И только единицы уходили вместе с русской армией.
Получается, что он попал к полякам. Попал в плен или даже чего похуже. Сколько русских солдат и офицеров пропали в том июне, канули в неизвестность, отправившись в путешествие в одиночестве или на минутку отошедшие зачем-то от бивака… Десятки? Сотни?
А еще у него не двигаются руки. И тело не подчиняется. Он даже глаз до сих пор не открыл…
Поляк продолжал ругаться – затейливо и с выдумкой. Поминал какого-то безрукого Стася вкупе с безголовым лайдаком Штефаном, который свою задницу найти не сможет при солнечном свете.
Он понимает поляка, это хорошо. И это совершенно ничего не значит – он знал польский язык еще в той своей жизни, еще до того, как Дед сказал «пора», как что-то холодное вдруг обрушилось на него, захлестнуло, подняло вверх-вверх-вверх-вверх, а потом швырнуло…
Кто-то крикнул, чтобы сельские дураки остановились. Кони всхрапнули, телега дернулась и замерла. Сельские дураки поняли команду, хотя подана она была по-французски. Да, по-французски, этот язык он тоже знал, как и немецкий, и английский. Дед настаивал еще на том, чтобы он досконально выучил еще испанский и итальянский, но времени на все не хватало, было очень много работы. Очень уж много всякого-разного нужно было выучить и запомнить.
– Ты ничего не сможешь с собой взять, – сказал Дед. – Даже твои умения, которые мы сейчас вбиваем в тебя, могут не сохраниться. Мышечная память останется в твоем теле, а в теле князя… Что-то, возможно, совпадет. Умение пользоваться столовыми приборами, ездить на лошади, стрелять из кремневого пистолета и работать каким-нибудь холодным оружием, скорее всего – шпагой… Что еще?
Нелепый досужий разговор, один из десятков-сотен-тысяч разговоров, в которых они с Дедом пытались представить себе, как будет выглядеть все на самом деле, как он очнется в теле князя, как будет строить свои отношения с княжескими знакомцами и сослуживцами, если память князя окажется недоступной… Они предполагали, строили прогнозы, ванговали, как принято сейчас говорить у некоторых типов в Сети…
«Черт, подумал он. – Не принято сейчас говорить, а будет принято». Будет, если он не выполнит своего предназначения, если не сможет произвести на историю нужного воздействия.
Нет, разрушить всю структуру истории, наверное, просто. Они с Дедом называли это вариантом бабочки, по Брэдбери. Завладеть телом князя, освоиться, затем вернуться в свой полк и убить кого-нибудь из значимых деятелей. Кутузова. Перед Бородино. И на его месте окажется Багратион. И после Бородино не будет никакого отступления, будет следующий бой, который приведет к гибели всей русской армии… или заставит французов отступить, или… Проблема в том, что совершенно невозможно точно вообразить себе, что именно произойдет потом. Не получается просчитать последствия от таких действий.
Точно так же, если чудом добраться до Наполеона и нанести удар кинжалом, в лучших традициях заговорщиков того времени. Кинжал для тирана – сколько их готовилось и вострилось по всей Европе в то время. Нанести удар, проткнуть брюхо корсиканского чудовища… или влепить пулю в его бледный лоб, обрамленный прилизанными прядями редких волос… Что тогда? Кто при этом выиграет? Россия? Вряд ли… Британия? Это скорее, но тоже не так чтобы гарантированно. Австрия, имеющая в наследниках французского престола сына австрийской принцессы? Пруссаки, в конце концов?..
Невозможно предсказать. Гигантскими буквами через все небо – НЕВОЗМОЖНО.
И он не должен даже пытаться совершить нечто подобное.
Для начала он должен просто выжить. Вселиться в тело, устроиться в нем, научиться управлять, приноровиться к окружающей действительности и начать выполнять программу, которую они разработали с Дедом.
«Один человек – не бог, не царь и не герой, – как с горькой усмешкой говаривал Дед, – один человек против истории, теории вероятности и, в конце концов, всего человечества».
Как тут не впасть в грех гордыни? Хотя можно просто сойти с ума. Я пришел, чтобы изменить историю. Я с историей один на один. Я против рока. Банальные названия дешевых статей в желтой прессе.
Мимо телеги шли люди. Множество людей, тысячи и тысячи. Он слышал их шаги, позвякивание металла, голоса – сотни голосов, которые одновременно разговаривали, кричали, пели, отдавали команды и смеялись. И дыхание тысяч людей напоминало шорох осыпающегося песка.
Это шла французская армия. Великая армия, которая вошла в дикие земли северной империи, повинуясь приказу любимого императора, направившего свои легионы наказать русского царя за предательство, за подлое, недостойное благородного человека нарушение мирного договора, за нарушение Тильзитского братского договора… Святое дело мести, восстановления справедливости.
И возможность немного наполнить свои ранцы, в которых по уставу не должно быть ничего, кроме пары сменных рубах, воротничков, носовых платков, парусиновых гетр, хлопчатобумажных носков, запасных башмаков с чудовищными квадратными носами, придуманных для того, чтобы их нельзя было продать гражданским, набора принадлежностей для ремонта обмундирования, одежной щетки, трубочной глины, сапожной ваксы, сухарей, муки и хлеба…
А теперь есть шанс чуть-чуть разбогатеть. Конечно, каждый солдат может носить в своем ранце маршальский жезл, но деньги – тоже неплохо!
Семьдесят шагов в минуту. По жаре, под дождем, под пулями врага – семьдесят шагов в минуту, а если нужно ускориться, то и все сто. Час за часом, день за днем, месяц за месяцем. Они уже прошли полторы тысячи километров от родной Франции, но все еще делают свои семьдесят шагов в минуту, перекрикиваясь, посмеиваясь над приятелями, обсуждая вслух то, как планируют разбогатеть в варварской стране, распевая песни и проклиная солнце, которое все палит и палит и даже, похоже, не собирается опускаться за горизонт.
Семьдесят шагов. Семьдесят шагов. Семьдесят шагов.
Если будет нужно, то они пройдут и по воде аки посуху, если прикажет «маленький капрал». Британцам очень повезло, что молодой русский император совершил глупость, поссорившись с Наполеоном. Но после того, как Император высечет мальчишку на главной площади Москвы, после того, как образумит его и тот снова поймет, что только в союзе с Францией Россия может уцелеть, – вот тогда две империи доберутся-таки до британцев, перепрыгнув пролив или прошагав вместе по суше до Индии…
Семьдесят шагов в минуту. Семьдесят чертовых шагов в минуту. Вода из манерок уже выпита, а проклятые маркитанты шляются где попало, снуют по округе, расхватывая что плохо лежит и отбирая то, что хозяева хотели оставить для себя. А что поделаешь? Это война! Русские сами виноваты, пусть благодарят своего царя Александра за эту войну. И плевать, что места тут пока дикие и бедные, скоро, очень скоро – крупные города, столицы. Москва и Петербург, вот там… вот там каждый станет богачом. И в ранцах будут лежать не гетры, чулки и рубашки, а золото, меха, драгоценные камни… Все будет прекрасно, нужно только не дать уйти сбегающей русской армии, трусливо уклоняющейся от боя. Догнать, вцепиться в холку, заставить развернуться и дать бой, решающее сражение.
Для этого нужно делать все те же семьдесят шагов в минуту, час за часом, день за днем, месяц за месяцем…
– Мы так до вечера простоим, – сказал поляк. Молодой голос, лет так на семнадцать-восемнадцать.
И ответил ему тоже молодой, чуть постарше, лет двадцати с небольшим, но молодой:
– Можно попытаться проехать через лес, по тропе.
– Телега увязнет, – возразил первый.
– Вытолкаем, – сказал второй. – В крайнем случае заставим московитов работать.
– Ладно, давай попробуем, – согласился первый.
Телега дернулась, подалась назад, потом стала разворачиваться, зацепилась за что-то колесом, вызвав взрыв ругани у третьего поляка, постарше, значительно старше первых двух. Щелкнул кнут, лошадь обиженно заржала, телега развернулась и поехала.
Он открыл глаза. Столько времени лежал зажмурившись, а тут вдруг взял и открыл. Веки поднялись – выполнили команду, и он увидел небо над собой, в обрамлении сосновых веток, ярко-голубое, инкрустированное зеленью.
Он видит. Он может управлять этим телом. Он даже может открыть рот и выдохнуть – захрипеть пересохшим горлом, облизать запекшиеся губы. И даже смог приподнять голову. Напряг мышцы спины, шеи и рывком поднял голову. Это оказалось нетрудно, тело подчинялось охотно, без сомнений и пауз. Он опустил голову, почувствовал, как под затылком зашуршала солома, снова поднял голову. Снова опустил. Закрыл глаза, полежал с минуту, с ужасом думая, что на этот раз может не получиться…
Но получилось. Он открыл глаза, увидел, как белка рыжей полоской перемахнула через дорогу с одного дерева на другое. Зажмурил один глаз, открыл, потом зажмурил второй. Скосил глаза, сведя их к переносице, – все работало. Глаза видели, веки поднимались и опускались, язык ощупал нёбо и зубы – ровные зубы, без следов вмешательства стоматолога.
Он вдруг сообразил, что это чужие зубы, у него… в его рту четыре зуба были запломбированы, а эти зубы совершенно целые. Если этими зубами прикусить губу, то можно почувствовать легкую боль. И еще, оказывается, можно повернуть голову набок. Вправо.
Мимо телеги проплывали деревья. Сосны. Подлеска почти не было, только серые, кверху переходящие в оранжевые стволы деревьев, земля, покрытая плотным слоем прошлогодней хвои.
Телегу тряхнуло, пожилой поляк снова выругался и сказал, что если Стась не будет следить за дорогой, то телега сломается и тащить ее на себе будет этот лайдак вместе со своим братом.
Почему же совершенно не чувствуются руки? Почему он не может пошевелить руками… и ногами тоже?
Он попытался согнуть ноги в коленях, ему даже показалось, что вот сейчас, через мгновение, все получится, он чувствовал мышцы ног, чувствовал, как они напряглись, но словно какая-то тяжесть лежала на его ногах.
– Проклятье, – пробормотал он.
– О! – удивленно вскрикнул кто-то рядом с ним. – Вы очнулись?
– Да, – сказал он.
И обрадовался, что слово вылетело из его горла: он может говорить! Он может говорить.
– Да, я пришел в себя…
– С чем вас и поздравляю, – произнес голос слева. – А то мне это путешествие в одиночестве стало несколько надоедать. Разрешите представиться: ротмистр Изюмского полка Чуев, Алексей Платонович. С кем имею честь делить эту карету?
– Сергей Петрович Трубецкой-первый, подпоручик.
– Лейб-гвардеец, надо полагать? – осведомился ротмистр. – Семеновец? Преображенец?
– Семеновский полк, – сказал Трубецкой, немного замешкавшись.
Нужно привыкать. Нужно отвечать на такие вопросы быстро и без запинки. Офицер скорее забудет имя матери, чем наименование своего полка.
– Князь? – Судя по тону, вопрос был риторическим, вряд ли кто-то в России мог не знать княжеский род Трубецких.
– Князь.
– И поди ж ты, свела судьба! – с деланым восхищением воскликнул ротмистр. – Вот уж не думал, что сведу знакомство с князем, можно сказать, накоротке. Как же вас угораздило?
Первый допрос, подумал Трубецкой. Сколько их еще будет впереди, невинных вопросов, дружеские требования рассказать, что же все-таки произошло восемнадцатого июня тысяча восемьсот двенадцатого года с подпоручиком Семеновского полка князем Сержем Трубецким? И кто-то непременно ввернет, что, наверное, Серж как начал праздновать свое подпоручество и приведение к присяге шестнадцатого, так и не смог просохнуть, отправился вслед за Бахусом на розыски добавки, да и попал в силки…
– Не знаю, – сказал Трубецкой. – Не помню совершенно.
– Как это – не помните, батенька? Совсем ничего не помните?
– Жизнь свою помню, но смутно. А вот последние дни, от Вильно и до этого места – очень плохо. Почти ничего. Помню, что шестнадцатого июня меня, Глазенапа, Фенша-второго и Мусина-Пушкина привел к присяге полковник Набоков в связи с произведением из прапорщиков в подпоручики… И то – помню, что произвел, но совершенно не помню – как и где.
– Вот в это верю. Это бывает. У меня знакомец под Рущуком как получил поручика… засиделся в корнетах, долго ждал, да все очередь его не подходила, а как получил, так запил, бедняга, на радостях, так запил, что и не помнил ничего – ни как Анну получил, ни как штабс-ротмистра. Утром встанет, бывало, примет стакан хлебного вина – да на коня, да подвиги совершать, с собой манерку возил и вместо еды и питья к ней прикладывался, к вечеру его с коня снимали, наливали стакан, да спать. А с утра – сызнова. Если бы его не ранили да в госпиталь не положили, а там лекаря – звери, пить не дали, накрепко запретили! Он протрезвел – глядь, а ему еще и Георгия четвертого класса за взятую басурманскую батарею прямо в койку принесли. Очень убивался, бедняга, что сам ничего не помнит. А вы как, князь, точно подвига никакого в беспамятстве не совершили?
Трубецкой наконец повернул голову влево и оказался лицом к лицу с ротмистром. Светлые вьющиеся густые усы, сросшиеся с пышными бакенбардами, смеющиеся светло-серые глаза. Во всяком случае, светло-серым был правый глаз, о цвете левого можно было только догадываться – он заплыл, превратился в щелочку, багрово-черный синяк красовался на всей почти левой половине лица.
– А вы, я смотрю, в битве поучаствовали, – сказал Трубецкой. – На поле брани или в дружеской компании гусар?
– Вы про украшение мое? Так и не то, и не другое. Вот поверите – до слез обидно, как вспомню. Сколько раз в атаку ходил, хоть на пехоту, хоть под картечь, а тут так опростоволосился. И ведь чего трудного? Отправился в разведку да и решил заехать в поместье к одному здешнему пану. Душевный такой поляк, гостеприимный, хлебосольный. А русский патриот какой, все тосты за императора российского поднимал да за доблестных воинов его армии! Ну как было не заехать, чтобы парой слов переброситься…
– Выкушать чего-нибудь, – подсказал Трубецкой.
– Не без того, а как же иначе? В лагере что за питание, сами знаете, а у пана Комарницкого – застолье всегда знатное, богатое. Да и знать он мог, где француз, куда идет… Послал бы своих людей, чтобы глянули, подозрения не вызывая, а мы бы тем временем…
– И как угостил пан Комарницкий?
– От всей души угостил. Мы как к господскому дому подъехали, он сам на крыльцо вышел, обнялся со мной, облобызался, меня и корнета Петрова пригласил к столу – как раз обедать собирался. Да… – Ротмистр погрустнел, но только на мгновение, потом улыбка снова появилась на его лице. – Мне еще повезло – я первым шел, как порог столовой переступил, так и получил послание в физиономию, очнулся уже связанным на телеге. А мой корнет, царство ему небесное, успел за саблю схватиться, из ножен выдернул…
Ротмистр замолчал.
– Что случилось с корнетом? – не выдержал Трубецкой.
– А что может быть с мальчишкой-корнетом, если он с сабелькой на польского дворянина полез? У пана Комарницкого сабля на боку была, он ею Петрова и разделал, как кабана на охоте. Сам мне хвастался при прощании: дважды хлестнул по лицу клинком, крест-накрест, потом в живот воткнул да, повернувши, в сторону рванул, кишки выпуская… Петров, вишь, низкородный, к его дочери амуры строить пытался в прошлое время, вот он и наказал… по-отцовски.
– А дочь?
– А что дочь? Папина она дочь, вышла потом на крыльцо, я сам видел, как она велела кровь московита и схизматика грязной тряпкой стереть. Из моих гусаров трое только и уцелели поначалу, еще троих люди Комарницкого на вилы да косами… А перед тем как меня и вас увозить со двора, пан приказал и тех выживших… к столбам привязать велел да сынов своих рубить по живому человеку учил. Стасика и Штефана. Сказал, кто своего первым зарубит, тот призом третьего получит для умертвления. Подарок отцовский перед отъездом. Штефан победил, хоть и младший, но ловко, чертяка, саблей владеет. Пока Стась Захарова по лицу рубил, он Михайле Марьину саблей горло рассек, до хребта, а потом уж, не торопясь, Соловьеву живот распорол да кишки на саблю мотал, играючи. – Ротмистр втянул воздух сквозь зубы, словно испытывал сейчас боль. – Хороший у отца сын, послушный. И умелый. Вот сейчас нас с вами привезут на место, а потом пойдут в польский легион вступать. Отец благословил. Ну ничего, даст бог, встречусь я с ними в бою, посмотрим, у кого сабелька быстрее…
– Но я так понимаю, что сейчас вам трудно будет свою угрозу исполнить. Вы ведь в плену.
– Пока в плену, – засмеялся ротмистр. – А там – как бог даст. Я ведь не первый раз в плен попал, судьба у меня такая. И не к полякам меня угораздило, а к туркам. А это, скажу я вам, не просто так…
– Ну да, они дикие, сыновей, наверное, на пленных с саблями напускали да учили живот распарывать. Дикари, азиатчина…
– Эк вы меня поддели, злой вы человек, Сергей Петрович… – Ротмистр покачал головой. – Ничего, как-то уже сложится, получится… Пересекутся дорожки… А нет, так вы передайте в мой полк, что случилось, и наперво – кто это сотворил… Передадите?
– Полагаете, у меня больше шансов уцелеть?
– А что тут полагать, ежели оно так и есть? Кто я – ротмистр провинциального гусарского полка? А вы, извиняюсь, князь. Гвардейский офицер. Вас, возможно, сам император знает. А вашу семью – так точно. Или поменяют вас на кого из своих, или в плену держать будут до конца кампании… Париж посмотрите…
– Видел я Париж, – автоматически ответил Трубецкой и спохватился, что этого, нынешнего, Парижа он как раз и не видел. Князь Трубецкой – видел, даже учился в нем, а тот, кто сейчас называется Сергеем Петровичем Трубецким, – бывал только в Париже двадцать первого века, имел удовольствие проталкиваться сквозь толпу африканцев и арабов на площадке перед Эйфелевой башней.
– А я вот – не был, – сокрушенно мотнул головой ротмистр. – Ну да ничего, так полагаю, что побываем еще в Париже… Не я, так мой полк.
Дорога стала шире, лошади побежали быстрее.
Трубецкой поднял голову, посмотрел вперед: деревья расступались, лес заканчивался.
– Приехали, наверное, – сказал Трубецкой. – Но это не Вильно. Мыза какая-то.
– А вы прямо в Вильно хотели, Сергей Петрович? С императором побеседовать? Вы его, кстати, в Париже будучи, не видели, часом?
– Нет, не повезло.
– Ничего, – пробормотал ротмистр. – Может, увидим. Это ведь только в шахматах короля не бьют… Он ведь герцога, наследника престола, расстрелял? Ну так пусть и не обижается.
– Вы точно уверены, что мы победим?
– А вы сомневаетесь? – От изумления даже подбитый глаз ротмистра широко раскрылся. – Даже в мыслях такого быть не может. Чтобы мы – да проиграли…
– А при Аустерлице?
– Что «при Аустерлице»? Там нас австрияки подвели, предали, можно сказать. И император наш был еще молодым, не доверился Михайле Илларионовичу… Да и не наша то было война, а теперь вот… Ничего, вот армии соберутся в Дрисском лагере да и врежут супостату…
А если ему сказать, что Москву сдадут, что сгорит Москва, – поверит? Или в лицо плюнет, как негодяю и трусу? Ротмистр Чуев просто не сможет поверить в такую клевету, в немыслимое… Ротмистр Чуев всю жизнь свою делил между казармой и полем битвы, гонялся за турками или бегал от них, привык побеждать, избалован победами настолько, что даже целая череда поражений от Наполеона не привела его в чувство. Он искренне будет желать битвы, требовать решительного сражения – он и тысячи таких же Чуевых: ротмистров, поручиков, прапорщиков, полковников и генералов.
И обвинять беднягу Барклая в предательстве будут, искренне не понимая, что просто не выстоят перед вдохновленными своими бесконечными победами французами. Что сгорят, истают в огне битвы… А потом будут называть Бородинское сражение победой, потеряв и народу больше, поле битвы оставив неприятелю… Но именно эта упрямая недалекость, убогость ума, которая будет заставлять их требовать самоубийственного сражения, не даст им обезуметь после сдачи Москвы. Они просто не поверят в поражение, не поверят, что с ними – С НИМИ – может случиться нечто такое – страшное и необратимое. Не поверят и выстоят. Выстоят и победят.
Так было и так будет.
Телега въехала во двор.
– Выгружайте, – скомандовал возница, и панские дети, Стась и Штефан, спрыгнув с коней, бросились вытаскивать пленных из телеги. Первым – ротмистра. Сбросили на землю, потом, зацепив за ворот доломана, поволокли к бревенчатому дому. Связанные ноги ротмистра в сапогах (ботиках, напомнил себе Трубецкой, такие сапоги у гусар называются ботиками) чертили полосу в пыли до самого крыльца. Там ротмистра бросили на ступеньки. Специально швырнули на ступеньки, чтобы больнее, бросить связанного человека на землю юношам показалось недостаточно жестоким.