Марине Москвиной
Говорили, что на центральной аллее появилось новое лицо – человек с велосипедом.
Подозревали, что приезжает он из деревни, то ли из Глухова, то ли из той, что за оврагом, – но выражением лица обладает явно не деревенским, а городским, да и выше бери – гуманитарным.
И вот, обладая этаким-то выражением лица, он приезжает на велосипеде, сомнамбулически крутя педалями, – в светлом длинном плаще, излишнем для теплой такой погоды, застегнутом, впрочем, только на три верхние пуговицы, – и, прислонив велосипед к сосне, подстерегает на аллее одиноких дам, удовлетворенно бредущих из столовой в корпуса.
Первой наткнулась на него Эмилия Кондратьевна. Могучие малеевские сосны, светясь перламутровыми стволами, звали к вдохновенному творческому труду, но Эмилия Кондратьевна, хоть и заправила с утра в машинку чистый лист и даже страницу пронумеровала – 63-ю, тащилась после обеда в номер поспать.
Она брела по дорожке к нашему корпусу «Б», мурлыкая свое любимое: «Послеполуденный отдых фавна…»
Кстати о фавне: этот мерзавец стоял за деревом в светлом плаще, предусмотрительно застегнутом лишь на верхние пуговицы. И такое у него утонченное лицо, рассказывала нам, бурно дыша, возмущенная Эмилия Кондратьевна, – и очки, очки! – что в голову не приходит опустить взор!
Кроме Эмилии Кондратьевны, детского критика, сидели еще за нашим столом Миша и Руся, такая, ну, пара, что ли, они работали вместе: писали прозу, одну на двоих, как братья Вайнеры или братья Стругацкие, только Миша и Руся не братья считались, а просто – соавторы. Миша грубоват был и бряцал на обшарпанной гитаре довольно симпатичные скабрезные песенки времен сельскохозяйственного студенчества семидесятых годов. Томный хрупкий Руся при нем находился и очень нервничал, когда, бывало, Миша на литфондовском автобусе уедет в Дорохово за пряниками и опоздает к обеду.
Маринка считала, что они, конечно, спят, но она не злословила, потому что неизменно добавляла при этом:
– Ну, и на здоровье, литературе ведь это не мешает.
Я как раз не думаю, чтоб они спали, – к ним как ни постучишь, Руся на машинке щелкает, а Миша мечется по комнате и диктует. То есть, может, они и правда только соавторами были, но зачем для этого один номер на двоих снимать?
Миша и Руся работали по-крупному, в смысле стиля. Называлось это «библеизм», то есть имелся в виду стиль, в каком Библия написана. Например, один из Миши-Русиных рассказов начинался так: «И пришли они к женщине этой. И было это в седьмой день, воскресенье. При них выпить было, и много желали они веселиться. Но дверь эта женщина не отворяла. И возопил тогда Вася: "Откроешь ли ты, блядь, в светлое воскресенье господне?!"»
Справа у окна сидел мрачный Кириллов, драматург. Маринка говорила, что никто его не ставит, но в определенных кругах очень ценят, он гонит «чернуху», жутко талантливую, куда Петрушевской! Кириллова вот-вот должны были начать ставить, ведь в литературе все давно переломилось, поэтому Кириллов сидел месяцами в Доме творчества писателей, «Малеевке», и гнал «чернуху».
Каждый день он отстаивал очередь к автомату в вестибюле главного корпуса и громко кричал в трубку: «Теть Фира! Теть Фир! Если приедет Глубоков из МХАТа, дайте уже ему пьесу «Бардак» в красной папке! Да на ней прямо сверху написано черным фломастером: "Бар-дак"! Теть Фир! Не ту красную папку, что на этажерке, не спутайте. В той две одноактовки: "Расчлененный труп" и "Главный гинеколог". Не спутайте. Та красная, которая таки именно та, лежит в верхнем ящике письменного стола…»
Маринка говорила, что у Кириллова трагическая судьба. Не в том смысле трагическая, что младенцем он остался сиротой, это еще полбеды, а в том смысле, что воспитала его соседка тетя Фира, передав в процессе воспитания невинному русскому мальчику ужасающий жмеринский акцент. Из-за этого акцента в литературных кругах к Кириллову относились с недоверием. И он мог сотни раз рассказывать, что тетя Фира его только воспитала, но все равно у Кириллова была трагическая судьба: его встречали по открытому славянскому лицу, а провожали по акценту…
После ужина мы собирались обычно на террасе перед столовой, темнело, зажигались тоскливые фонари, и сосны страшно стояли черной стеной вдоль центральной аллеи…
– Я растерялась, знаете, крикнула: «Дурак! Безобразие!» И помчалась, как сумасшедшая, даже сон пропал, пришлось сесть за машинку, и – не поверите! – отстукала до ужина пятнадцать страниц. Очень плодотворно поработала.
Миша треснул пятерней по струнам гитары и запел:
Руц-туц-перевертуц: бабушка здорова,
Руц-туц-перевертуц: кушает компот,
Руц-туц-перевертуц: и мечтает снова,
Руц-туц-перевертуц: пережить налет!
– Наверное, он страшно одинок, – задумчиво проговорил Руся, качаясь в плетенке.
Миша заржал коротко и сказал:
– Я думаю!
Кириллов молчал. У него всегда было такое лицо, точно все плохое, о чем ему приходилось слышать, он давно предсказал в какой-нибудь своей пьесе.
– Интеллигентный эксгибиционист… – саркастически проговорил он. – Это таки интересно. Это – тема… – Хмыкнул, почесал щеку и протянул со своим ужасным акцентом: – Эт-то таки тема.
Миша опять ударил по струнам гитары и запел оперным речитативом:
А-дин интеллигент уселся на дороге
И стал на солнце греть свои худые ноги.
И! Кое-что еще. И! Кое-что другое,
О чем не говорят, чего не учат в школе…
– Фу-у, мальчики! – укоризненно протянула Эмилия Кондратьевна.
А я вообще ни при чем была среди них. Я по профессии корректор. Знаете, напряженная, очень вредная работа. Вкус к жизни отбивает. Абсолютно неинтересно, например, с людьми иметь дело. Разные ситуации там, слова, чувства… Все время кажется, что это я уже корректировала у какого-то писателя. Профессиональное… Ничего не поделаешь.
В «Малеевку» мне Маринка достала путевку. Собственно, это и не путевка была, а так, курсовка, оплаченное питание. Просто в номере оказался лишний диван. Маринка приехала по путевке, обнаружила напрасно пустующий диван, увидела мощные сосны за окном и тем же вечером вызвонила меня из Москвы.
– Здесь сосны, здесь бильярд! – весело орала она в трубку. – Приезжай, тебе полезно после травмы!
И я поддалась… Знаете, после моей душевной травмы… но о ней я задним числом расскажу. В общем, утренней бородинской электричкой с Белорусского до Дорохова, а там – малеевский автобус ждет. И – ах, этот воздух, эти леса… Впрочем, это было уже у какого-то писателя.
Дело еще в том, что я помогала Маринке укрывать от администрации пса, Лакки. Он боялся одиночества в номере, выл и когтил лапами паркет. Мы ходили в столовую по очереди, чтобы Лакки не чувствовал себя таким одиноким. А часов в шесть утра этот пес выволакивал меня на оправку и, одуревая от свежего воздуха, тащил волоком по просекам, задирая то одну, то другую заднюю лапу, похожую на мохнатое весло.
В ту неделю Маринка заканчивала рассказ для детей, которому одним известным писателем было еще по черновику предсказано большое будущее. Сюжет был прост, для детей всегда простота нужна: собака. Всю жизнь прожила в трехкомнатной квартире, три раза в день ожидая, что на нее наденут ошейник с поводком и выведут по нужде. Вдруг хозяева купили дачу в Уваровке. Собаку вывезли. Совершенно обалдевшая от воли, простора и счастья, она гоняла по огромному участку, но когда захотела справить нужду, принесла хозяину в зубах ошейник с поводком. Иначе она не могла. Конечно, прообразом героя был Лакки, английский сеттер, – чудная интеллигентная морда. Глубинные ассоциации рассказа: вот так и все мы. Без поводка не можем. Маринка всегда писала ослепительно просто, но с мощными глубинными ассоциациями.
Итак, мы с Маринкой и с Лакки, английским сеттером, престарелая критик детской литературы Эмилия Кондратьевна, девушка и тонкая душа, соавторы Миша и Руся и мрачный Кириллов с акцентом – действующие лица этой… ну, скажем, интермедии. Апрель, тепло, огромный сиреневый куст у поворота аллеи…
Второй на этого странного человека наткнулась Маринка. Она опоздала к ужину – веселая, румяная, в жестком большом свитере своего мужа Ленечки. Как и все хорошие детские писатели, Маринка человек просветленный до циничности.
– Познакомилась с вашим… Эмилия Кондратьевна! – весело крикнула она, повергая в оторопь сидельцев за окрестными столами. – Он думал, что я засмущаюсь, как вы, и обращусь в бегство, да не на ту напал!
Она с аппетитом взялась за свою котлету и продолжала с полным ртом:
– Я ему тут же принялась рассказывать, как осатаневшие студенты нашего художественного училища на «картошке» вырезали из поленьев чудовищных размеров фаллосы и развлекались, гоняясь друг за другом и строя мизансцены в духе «Декамерона»… Когда студенты уехали, рассказывала я ему уже в убегающую спину, на полях остались разбросанные всюду, черные от дождей фаллосы, похожие на посеянные зубья дракона из греческого мифа о Персее…