bannerbannerbanner
Нож. Размышления после покушения на убийство

Салман Рушди
Нож. Размышления после покушения на убийство

Полная версия

Мы летели. Я знал это. Я чувствовал, что под нами воздух, ощущал движение и происходившие вокруг меня срочные действия. Посадка была настолько мягкой, что я даже не осознал, что мы снова находимся на земле. Было впечатление, что люди бегут. Подозреваю, что на рот и нос мне надели анестезионную маску. А потом… ничего.

Через четыре дня институт в Чатокуа выпустил заявление, в котором, среди прочего, говорилось: “Присутствие на территории института правоохранительных органов будет существенно увеличено на всей территории института. Кроме того, будут приняты повышенные меры для обеспечения безопасности, многие из которых будут незаметны для посетителей и проживающих на территории. Наш институт в сотрудничестве с профессиональными консультантами по безопасности и различными правоохранительными структурами работает над повышением безопасности и выработкой решений по снижению рисков”. (Десять месяцев спустя, 15 июня 2023 года, обещанные новые меры по обеспечению безопасности были представлены прессе.)

Сначала следует запереть конюшню, может подумать кто‑то, а потом привязывать лошадь.

И тем не менее, как уже, видимо, догадался пытливый читатель, я выжил. В чудесном бразильском романе “Записки с того света (посмертные записки Браза Кубаса)” Машаду де Ассиса герой признается, что рассказывает свою историю, уже находясь в могиле. Он не объясняет, как это стало возможно, так что этот трюк я так и не освоил.

Итак, я выжил – и об этом много еще следует рассказать, – а потому не могу сдерживать свойственную моему сознанию любовь к свободным ассоциациям.

Ножи. Ножи в любимых фильмах, “Нож в воде” Полански, история о насилии и безбожии. Ножи в любимых книгах. “Чудесный нож” Филипа Пулмана, который может прорезать границы между мирами и позволяет тому, кто им владеет, путешествовать по многочисленным реальностям. И конечно же нож мясника, которым главный герой “Процесса” Кафки оказывается зарезан на самой последней странице романа. “Как собака, – сказал он так, как будто этому позору суждено было пережить его”[5].

И еще два ножа, моих личных.

Первый: в 1968 году, окончив Кембридж, я поехал к родителям в Карачи, Пакистан, чтобы попытаться понять, что мне делать со своей жизнью. В те дни сравнительно молодой местный телеканал должен был каждый вечер транслировать одну программу на английском, часто это было что‑то наподобие истории из вестерна “Бонанца”. Человек, который управлял тогда телевидением Карачи, Аслам Азхар, был другом моей тетушки Баджи (Бегум Амины Маджид Малик, известной просветительницы и старшей сестры моей матери). Она устроила мне встречу с ним, и я представил свое предложение. Если он хочет вести вещание на английском, сказал я, почему бы периодически не давать какой‑то оригинальный материал, а не просто постоянно гонять все эти “Гавайи 5.0”? Я предложил поставить одноактную пьесу Эдварда Олби “Что случилось в зоопарке”.

– Продолжительность пятьдесят минут, – сообщил я, – столько же, как у “Коломбо”, так что она встанет в сетке на то же место. Нужно подобрать всего двух героев и декорации, самой дорогой частью которых станет садовая скамейка. Так что это будет еще и дешево.

Мое предложение сработало. Я стал режиссером и исполнителем в этой постановке. Она получилась плачевно ужасной, и, к счастью, ее так никогда и не показали.

В кульминационный момент пьесы мой герой должен был сам налететь на нож, который держал второй персонаж. Выданный мне нож оказался не бутафорским. Лезвие не убиралось в рукоятку. Это был настоящий нож с острым лезвием в 15 сантиметров.

– И что я, по‑вашему, должен с этим делать? – спросил я у менеджера, отвечавшего за реквизит.

– Играйте, – ответил тот.

Второй: двадцать лет назад роман, впоследствии ставший “Клоуном Шалимаром”, появился из одного-единственного образа, который я не мог выбросить из головы, – образа мертвого мужчины, лежащего на земле, в то время как другой мужчина, его убийца, стоит над телом с окровавленным ножом в руках. Это все, что было у меня в начале: кровавое действо. Только позднее я понял, кем были эти двое мужчин и что между ними произошло. Когда я думаю об этом сейчас, меня берет оторопь. Обычно я не считаю свои книги пророчествами. У меня случались проблемы с пророками, так что на эту должность я не претендую. Однако, осмысливая то, как создавался этот роман, трудно не посчитать, что этот образ как минимум был предвидением. Воображение порой работает так, что даже наделенному этим воображением сознанию его до конца не понять.

Да и первая строчка “Сатанинских стихов” постоянно звучит у меня внутри: “Чтобы родиться вновь, – произнес Джибрил Фаришта, падая с небес, – прежде нужно умереть”.

Когда в 1988 году “Сатанинские стихи” были опубликованы, мне исполнился сорок один год. Это была моя пятая увидевшая свет книга. 12 августа 2022 года мне было семьдесят пять лет, и я с нетерпением ожидал, когда увидит свет моя двадцать первая книга, “Город Победы”. Больше, чем три четверти моей писательской жизни минуло с тех пор, когда – как я обычно об этом говорю – произошел тот самый вброс дерьма на вентилятор. Люди, интересующиеся моим творчеством, имеют гораздо более широкий выбор, чем был у них тогда, и обычно я говорю таким людям, что им, возможно, стоит начать с какой‑нибудь другой, а не с “этой” книги (именно так люди обычно выражаются, имея в виду “Сатанинские стихи”).

На протяжении многих лет я чувствовал себя обязанным защищать текст “этого” романа и личность его автора. В некоторых литературных кругах было модно говорить об этой книге, что она не пригодна для чтения, что невозможно осилить больше 15 страниц. В этих кругах поговаривали о существовании “Клуба 15 страниц”. Пьеса о так называемом “Деле Рушди” под названием “Иранские ночи” была поставлена в Королевском театре Лондона, и в ней, как припев в песне, повторялось: “Это книга, которую невозможно прочесть”. Я чувствовал, что должен защищать это произведение. К тому же множество известных людей из числа не-мусульман примкнули к атаковавшим меня мусульманам – Джон Бергер, Жермен Грир, Джимми Картер, Роальд Даль, а также различные важные люди из числа британских тори. Комментаторы, к примеру, журналист Ричард Литтлджон и историк Хью Тревор-Ропер, заявляли, что не были бы против, чтобы на меня напали. (Я пережил Тревор-Ропера, а вот Литтлджон, подозреваю, должен чувствовать себя сейчас вполне удовлетворенным, где бы он ни был.)

Я не испытываю более ни малейшего желания защищать этот роман или себя. Эссе “Добросовестно” и “Ничего святого?” и книга воспоминаний “Джозеф Антон” содержат в себе все, что я имел сказать по этому поводу. Что касается прочего, мне хватит, если обо мне будут судить по книгам, которые я написал, и жизни, которую я прожил. Позвольте мне сказать прямо: я горжусь тем, что сделал, и это в большой степени касается и “Сатанинских стихов”. Ожидающие раскаяния могут прямо сейчас прекратить читать эту книгу. Мои романы способны позаботиться о себе сами. Одно из преимуществ того, что время течет, в том, что к этому моменту есть множество молодых читателей, способных относиться к “Сатанинским стихам” просто как к старому роману, а не к теологически злободневному вопросу.

Уточнение: такой исключительно литературный подход был возможен до того августовского дня. Одна из отвратительных сторон того, что произошло со мной в тот день в Чатокуа – это то, что на какое‑то время, а быть может, и навсегда, оно вернуло “этот” роман в поле скандала.

Но я не намерен жить внутри этого поля.

2. Элиза

В сборнике эссе “Языки правды” я описал рождение фестиваля американского ПЕН-клуба “Голоса мира” и то, чем это было вдохновлено. Чтобы не повторяться, я лишь скажу, что, если бы Норман Мейлер не был в далеком 1986 году президентом ПЕН-клуба, не сумел бы найти бешеные деньги и не пригласил бы в Нью-Йорк блестящую плеяду самых крупных писателей со всего мира на тот легендарный конгресс, где Гюнтер Грасс и Сол Беллоу разругались друг с другом из‑за нищеты в Южном Бронксе, Джон Апдайк использовал маленькие синие почтовые ящики Америки как метафору свободы, разозлившую значительную часть публики, посчитавшей ее местечковой, Синтия Озик обвинила бывшего австрийского канцлера Бруно Крайского (который сам был евреем) в антисемитизме из‑за того, что он встречался с Ясиром Арафатом, Грейс Пейли сердилась на Нормана из‑за того, что в работе секций принимает участие слишком мало женщин, а Надин Гордимер и Сьюзен Сонтаг не соглашались с ней, поскольку “литература – не тот работодатель, что предоставляет равные возможности”; и если бы я сам не был там переполненным благоговения ребенком, если бы не было тех диких дней в отеле “Эссекс-хаус” на Сентрал-Парк-Саут, у меня никогда не возникло бы мысли организовать международный литературный фестиваль восемнадцать лет спустя в городе, где проходят международные фестивали, посвященные всему чему угодно, кроме – до того момента – литературы. Если бы я не начал заниматься созданием этого фестиваля с помощью Майка Робертса и Эстер Аллен из ПЕН-клуба и многих других его членов, если бы он не стал успешным ежегодным литературным аналогом бейсбольного “Поля его мечты” из одноименного фильма (“Если вы его построите, они придут”) … тогда бы, по всей вероятности, я никогда не встретил Элизу. Но все это случилось, и таким образом я повстречал ее майским днем 2017 года в зеленом зале университета Купер-Юниона перед открытием фестиваля. Возможно, все это произошло лишь для того, чтобы мы смогли встретиться. В таком случае я должен признать, что своей счастливой судьбой мы обязаны Норману Мейлеру.

Я возглавлял этот фестиваль на протяжении первых десяти лет его существования, а затем передал руководство в надежные руки других, первым из которых стал Колм Тойбин. К 2017 году моей единственной обязанностью сооснователя было провозгласить начало церемонии открытия и вывести на сцену первых выступающих – прекрасного сирийского поэта Адониса (Али Ахмада Саида Эсбера), который должен был читать свои стихи на арабском, а также человека, который будет декламировать его стихи в английском переводе, совершенно неизвестную мне афро-американскую поэтессу Рэйчел Элизу Гриффитс. Я подошел поприветствовать Адониса (на французском, он не говорит по‑английски) и был одарен ослепительной улыбкой женщины, стоявшей рядом с ним, она пожала мою руку и представилась: “Элиза”.

 

Читатель! Эту улыбку нельзя было не заметить.

Она предпочитает, чтобы ее называли ее вторым именем, сказала она, потому что так ее всегда называла мама. Вообще‑то я также использую свое второе имя, так что это нас объединяет. Никто никогда не называл меня Ахмед, кроме моей матери, когда она на меня сердилась, но и тогда она произносила оба имени сразу: “Ахмед Салман, иди сюда сейчас же!” За годы я составил у себя в голове список известных людей, пользующихся вторыми именами – Джеймс Пол Маккартни, Фрэнсис Скотт Фицджеральд, Робин Рианна Фенти, Ф. Мюррей Абрахам, Лафайет Рон Хаббард, Джозеф Редьярд Киплинг, Эдвард Морган Форстер, Кит Руперт Мёрдок, Томас Шон Коннери, Рэйчел Меган Маркл. Иногда (возможно, излишне часто) я перечисляю людей из этого списка, это мой давний трюк, но что‑то в улыбке Элизы удержало меня, и я не пошел по этому пути.

Не выпендривайся, сказал я сам себе.

Мудрое решение.

И еще немного об именах. Как мне предстояло скоро узнать, отец и все члены ее семьи, да и почти что все друзья, называют ее Рэйчел. Но она попросила меня назвать ее Элизой, и я так и продолжаю это делать. Смерть матери в 2014 году стала главным потрясением в ее жизни, и пережитое вдохновило ее на создание пятой книги стихов “Рассматривая тело”: она хотела оставаться материнской версией самой себя. И это была “Элиза”. Мама часто называла ее так, потому она захотела быть ею, находилась в процессе становления.

Я бы сказал, что на данный момент счет Рэйчел – Элиза где‑то 50:50. Элиза набирает очки.

Тем вечером в зеленом зале никто из нас не думал ни о чем романтическом. Про нее я знаю точно, что же до меня, я был в разводе уже почти пятнадцать лет, а за последние полтора года даже не посмотрел ни в чью сторону. Незадолго до этого я разговаривал со своей сестрой Самин – она на год младше меня, но сама считает себя моей “сильно младшей сестрой”, – и мы оба сошлись на том, что романтические главы нашей жизни, видимо, остались в прошлом. Для нас это было нормально, мы были с этим согласны. Что касается меня, у меня была хорошая жизнь – двое прекрасных сыновей, любимая работа, милые друзья, красивый дом и достаточно денег. Прежние скверные дни остались в далеком прошлом. Мне нравился Нью-Йорк. В этой картине не было изъянов. Там всего хватало. И мне не нужна была в этом пейзаже еще одна фигура – спутница, любовница, – чтобы он стал завершенным. Всего было более чем достаточно.

Так что я совсем не искал любви. На самом деле я активно и решительно не искал ее. Вот когда она подошла ко мне со спины и вмазала в ухо, я не смог ей противиться.

Как сказал бы Мандалорец о любви: Вот как оно бывает.

Когда программа “Голоса мира” завершилась, публика вышла на Купер-сквер к статуе Питера Купера, наблюдавшей со своего постамента за проходившим там пикетом в поддержку движения Black Lives Matter[6], участники которого держали зажженные свечи. Дух молодого Трэйвона Мартина, убийцу которого, Джорджа Циммермана, освободили, что и послужило началом движения, впоследствии превратившегося в BLM, витал в воздухе. Мы с Элизой присоединились к толпе и вместе взяли свечу. Я попросил кого‑то сфотографировать нас на мой айфон, и я сейчас рад, что у меня есть фотография этого момента, пусть тогда еще ничего не произошло – или, точнее сказать, казалось, что ничего не произошло. Мы некоторое время подержали свечу, и затем каждый пошел своей дорогой.

Вечеринка ПЕН-клуба, посвященная завершению мероприятия, проходила на крыше отеля “Стэндард Ист-Виллидж”, совсем рядом с университетом Купер-Юнион. Я встретился с Марлоном Джеймсом и Колумом Маккэнном, выпил с ними в баре на первом этаже отеля и подумал: Может, я просто поеду домой. Они сказали, что идут наверх на вечеринку и буквально принудили меня пойти, хотя бы на чуть‑чуть. Я немного помычал и похмыкал, но потом согласился.

В такие судьбоносные моменты жизнь может перемениться. Случай влияет на нашу долю ничуть не менее фундаментально, чем выбор или такие несуществующие вещи, как карма, кисмет и судьба.

Когда я поднялся наверх, на вечеринку, первым человеком, которого я увидел, была Элиза, и после этого я не смотрел ни на кого больше. То, что не произошло – и казалось, не должно было произойти, – в зеленом зале и во время пикета, в конце концов случилось тогда, когда мы этого не ожидали. Мы погрузились в легкую беседу, совсем немного окрашенную флиртом.

Вечеринка на крыше проходила в помещении и на террасе на открытом воздухе, эти площадки разделяли раздвижные стеклянные двери во всю длину зала. Был теплый ясный вечер, я предложил выйти наружу и полюбоваться залитым огнями городом. Она шла впереди. Следуя за ней, я не заметил одну важную вещь – то, что одна из створок раздвижной двери была открыта, и Элиза прошла через нее, в то время как другая оставалась закрытой. Я спешил, пребывал в сильном смятении от компании блестящей прекрасной женщины, с которой только что познакомился, в результате чего на самом деле не смотрел, куда иду, и, думая, что передо мной открытое пространство, с силой налетел на стеклянную дверь и драматично растянулся на полу. Такая глупая смешная нелепость. У П. Г. Вудхауса есть рассказ “Сердце обалдуя”. Это название отлично подошло бы и для данного эпизода.

У меня кружилась голова. “Не отключайся, – упорно твердил я себе, – не смей терять чертово сознание!”

Очки разбились и врезались мне в переносицу, из‑за чего по моему лицу текла кровь. Элиза подбежала ко мне и стала вытирать кровь с моего носа. Я слышал голоса, которые кричали, что я упал. Началась порядочная суматоха. Однако я не отключился. С небольшой помощью я поднялся на ноги и, потрясенный, заявил, что мне лучше взять такси и поехать домой.

Элиза спустилась на лифте вместе со мной. Подошло такси. Я сел в него.

Тогда и Элиза тоже села в такси.

“И, – как я люблю говорить, рассказывая эту историю друзьям, – с того самого момента мы вместе”.

А еще я люблю говорить: “Она в буквальном смысле отправила меня в нокаут”.

Мне кажется, это пример того, что на языке голливудских романтических комедий называют “нежной встречей”.

Очевидно, что, если бы не это болезненное столкновение с раздвижной стеклянной дверью, Элиза никогда не села бы со мной в такси. (Она полностью согласна с этим утверждением.) Она поехала, поскольку беспокоилась обо мне и хотела удостовериться, что со мной все в порядке.

Мы приехали ко мне домой и начали разговаривать. И проговорили, наверное, часов до четырех ночи. В какой‑то момент она сказала, что рада, потому что теперь мы можем быть друзьями. Я ответил:

– У меня достаточно друзей. Это что‑то другое.

Это возымело эффект. А, подумала она, у него достаточно друзей. Она была польщена.

Она уехала домой в Бруклин на рассвете. После ее отъезда я сделал запись. “Я думаю, что влюблен в Элизу. Надеюсь, это настоящее”.

В этой сцене в духе романтической комедии присутствуют странные совпадения с нападением – разбитые очки, кровь (гораздо меньше крови, но все же это кровь), падение на пол в помутненном сознании, люди, столпившиеся надо мной. Но есть и огромное отличие – это счастливая сцена. Она о любви.

Один из самых главных моментов, благодаря которому я понял и произошедшее со мной, и саму суть истории, которую я сейчас рассказываю, – это то, что в этой истории ненависти – а нож это метафора ненависти – противостоит, и в конечном счете ее побеждает, любовь. Быть может, эта раздвижная стеклянная дверь – аналог coup de foudre, удара молнии. Метафора любви.

Мне всегда было интересно писать о счастье, во многом потому, что делать это очень трудно. Французскому писателю Анри де Монтерлану принадлежит известное выражение “Lе bonheur écrit à l’encre blanche sur des pages blanches”. Счастье пишет белыми чернилами по белым страницам. Иными словами, ты не можешь сделать так, чтобы оно появилось на странице. Его нельзя увидеть. Оно не показывается. Что ж, думал я, это вызов. Я начал писать рассказ “Белые чернила на белом листе”. Его главного героя звали Генри – знак почитания в адрес Монтерлана, а также Генри из “Песен сновидений” Джона Берримена. Я хотел, чтобы мой Генри страдал от счастья так же, как люди страдают от неизлечимой болезни или глупости. Я думал о вольтеровском “Кандиде” и хотел, чтобы Генри, в духе Кандида, считал, что живет в лучшем из всех возможных миров. Я думал, что Генри никак не может быть цветным, раз может быть вот так счастлив. Он должен быть белым.

Я написал первый абзац: “Генри Уайт был белым и счастливым. Долгое время про него можно было сказать только это. Все окружавшие его люди испытывали несчастья, о которых можно было рассказывать, а он был доволен жизнью и потому оставался своего рода белым пятном. Никто не знал, что с ним делать. Он был белым и счастливым с того самого дня, когда появился на свет. Однако сам он не думал о том, что он белый, ведь белый – цвет кожи людей, считающих, что думать о том, какой у них цвет кожи, неважно, ведь они просто люди; цвет – это то, о чем думают другие люди, которые не просто люди. Счастье было природой Генри, природой человека, которого никогда не подводило счастье и который думал о себе как о человеке, приговоренном иметь его, о чем было сказано в Декларации задолго до его рождения. Рядом с семейным почтовым ящиком на своей лужайке в Новой Англии, немного в стороне от дома, принадлежавшего стоматологу, на фасаде которого красовалась табличка «Зубная боль», он установил свою собственную деревянную табличку. Надпись на ней гласила: «Счастливый дом»”. (Сноска: моя тетушка Баджи жила в доме, который тоже назывался “Счастливым домом”, он располагался в Карачи, Пакистан, на Дипчанд-Оджха-роуд, и было это миллион лет назад.)

На этом месте я остановился. Быть может, я допишу этот рассказ, а быть может, и нет. Я много думал о Генри, о Генри Берримене и о своем.

 
Однажды на платане я был счастлив,
Я был на самой верхушке и пел,
 

– говорит нам Берримен в самой первой “Песне сновидений”. А чуть позднее появляется и Индия-Генри:

 
И Генри был счастлив, рядом с ней в потрясении
Рядом с собой, со своими возможностями;
Он слал свой “салам” начинающемуся рассвету,
И прокаженные сквозь дождь слали свой “салам” ему.
 

Я хотел совершить с Генри ужасные вещи в своем “Кандиде” – хотел, чтобы у него умерли родители, чтобы он утратил свою удачу, чтобы его прекрасная Кунегунда бросила его, а после заболела сифилисом и потеряла все зубы. Я хотел, чтобы его почти убило во время землетрясения в Лиссабоне, чтобы прокаженные ограбили его и потешались над его страданьями. Я хотел, чтобы он был уничтожен тем же оружием, что дала ему его белая кожа, чтобы он стал смотреть на мир глазами небелого, сделался Генри не-Уайтом. Если после всего этого он остался счастливым и продолжил взращивать свой сад, тогда его счастье, а быть может, и все счастье как таковое, есть блаженное безумие. Морок. Наш мир ужасен, так что счастье – это ложь. Быть может, в конце будет то же, что у Берримена, – мост, чтобы с него спрыгнуть и чтобы все было кончено.

По крайней мере такое счастье-безумие не должно писать белым по белому.

Я так и не дописал этот рассказ. Он до сих пор живет где‑то в скрытой части моего мозга.

Думаю, я прекратил писать его потому, что что‑то совершенно невозможное произошло со мной благодаря нашей счастливой встрече с Элизой: я стал счастливым. Счастье сделалось теперь и моей собственной историей, а не только историей моего героя, и оно совсем не писало белым по белому. Оно пьянило.

Я был счастлив – мы были счастливы – на протяжении пяти с лишним лет. А потом одна из тех катастроф, которые я хотел наслать на моего Генри, обрушилась на меня самого. Сможет ли наше счастье выдержать подобный удар? И если да, не будет ли оно мороком, попыткой отвести взгляд от ужаса этого мира, который нож сделал столь очевидным? Что может значить быть счастливыми, переживая последствия покушения на убийство? Что может значить – и как может отразиться на нас – перестать быть счастливыми?

 

12 августа 2022 года эти вопросы показались бы мне абсурдными, реши я поразмыслить над ними. В тот день казалось, что никакая часть меня не уцелеет.

Она была красива, но ее отношения с красотой, как она рассказывала, всегда были сложными. Она любила Рильке, который считал, что “с красоты начинается ужас. Выдержать это начало еще мы способны; мы красотой восхищаемся, ибо она погнушалась уничтожить нас”.[7]

Она состояла из красоты и ужаса в равной пропорции. Я заказал все книги ее стихов, прочитал их и понял, что ее дар, ее природа, ее присутствие в мире уникальны. Она написала:

 
Я – женщина вне закона,
Танцующая танец теней. Моя жизнь слишком
стремительна, чтобы образовывались синяки. Вот так
Называют коллекционеров прекрасного.
 

Я чувствовал себя Али-Бабой, узнавшим волшебные слова, открывающие вход в пещеру с сокровищами – Сезам, откройся, – а в ней – от блеска слепило глаза – нашедшим сокровище, и этим сокровищем была она.

Мне очень повезло, что я тоже ей приглянулся. Через несколько лет отец спросил у нее, как мы полюбили друг друга, и она сказала, что вскоре после знакомства мы вместе ужинали в ресторане и она поняла, что все, чего она хочет, – это провести оставшуюся жизнь с этим мужчиной. Так что каждый из нас получал и давал любовь. Самый прекрасный обмен дарами.

События развивались быстро. Наши жизни слишком стремительны, чтобы образовывались синяки. Прошло всего несколько недель, и мы уже жили вместе, несмотря на то что у нас обоих на самом деле синяки были. (Если говорить исключительно обо мне, у меня остались боевые шрамы от моего изменчивого романтического прошлого.) Наши друзья призывали нас быть осторожнее. Ее друзья, начитавшись недобрых и неправдивых слов обо мне в прессе, предостерегали ее на мой счет. Мои, видевшие, как часто и глубоко я бывал ранен в прошлом, встревоженно интересовались: Ты уверен? Возможно, мир неизбежно становится на этот путь, когда новорожденная любовь – не первая, не юная, не невинная, а следующая за горьким опытом. Будьте осторожны, предупреждал нас мир. Не получите новых ударов.

Но мы двигались дальше, лодчонки против течения. Что‑то очень сильное пришло в наши жизни, и мы оба это знали. Со временем она познакомилась с моими друзьями, а я с ее, и предостережения больше не звучали. Недель через шесть после моего столкновения со стеклянной дверью мы отправились в центр, в китайский ресторан в Трайбеке, с женщиной, которая была ее самой близкой подругой, поэтессой Камилой Аишей Мун, автором двух высоко оцененных поэтических сборников – “Свет луны и грязь” и “У нее нет имени”. Аиша, еще одна среди тех, кто предпочитает свое второе имя, была старше и печальнее Элизы (она звала ее Рэйчел), но они были близки, словно сестры. Мы с ней довольно мило передразнивали друг друга, и вечер получился приятным и наполненным смехом. А когда Элиза ушла в уборную, Аиша тут же подалась вперед, чтобы заглянуть мне в глаза и сказать невероятно серьезно: “Ты уж веди себя с ней как следует”.

Мир поэтов, начал я открывать для себя, гораздо более замкнут, чем мир прозаиков. Поэты, казалось, все друг друга знают, читают друг друга, тусуются вместе, постоянно совместно проводят чтения и прочие мероприятия. Поэты звонят друг другу поздно ночью и сплетничают до зари. Прозаику, годами просиживающему в комнате в одиночестве и лишь изредка поднимающему голову посмотреть поверх перил, поэты кажутся удивительно склонными сбиваться в стаи, они напоминают традиционную семью или общину. А внутри большой поэтической общины круг Черных поэтов оказывается еще более тесным и склонным к взаимовыручке. Как много они друг о друге знают! Как интересуются творчеством друг друга, как сильно переплетены их жизни! Очевидно, что в поэзии речь идет о меньших деньгах, чем в прозе (если ты не Майя Энджелоу, Аманда Горман или Рупи Каур), и похоже, что экономическая “узость” этого мира рождает более глубокие связи между людьми. Такому можно позавидовать.

Пересечение границы Поэтляндии и Прозавилля часто предполагает путешествие через Воспомистан. Мемуары на сегодняшний день стали важным жанром в искусстве, они позволяют нам пересмотреть свое восприятие настоящего сквозь призму личного жизненного опыта, нашего уникального прошлого, воспоминаний. (Одним из последних примеров может служить “Как сказать «Вавилон»” Сафии Синклер – мощные, написанные богатым языком воспоминания о взрослении на Ямайке и необходимости оторваться от склонного к тирании отца-растафарианца.)

Элиза была другой. Она всегда хотела писать романы, рассказала она мне, – когда она начала грезить о том, чтобы стать писательницей, именно это было ее мечтой. Она писала прозу всю свою жизнь, на самом деле начала раньше, чем стала сочинять стихи; однако теперь, когда она была автором пяти поэтических сборников – четыре из них увидели свет до нашей встречи, пятый, “Рассматривая тело”, был в процессе публикации, – пришло ее время прозаика.

Я быстро понял, что ее высоко ценят товарищи-поэты. Однако я отчасти разделял и расхожее мнение о том, что лишь немногим поэтам удалось успешно перейти в мир прозы. (Мне известен и непреложный факт, что очень, очень немногие прозаики способны перейти в мир поэзии. За свою жизнь я опубликовал одно стихотворение, и совершенно незачем говорить о нем что‑либо еще.) Так что, когда Элиза сказала мне, что закончила черновой вариант своего дебютного романа, я – скажем так – начал нервничать.

Она нервничала тоже и какое‑то время не хотела давать мне прочитать черновик. Мы оба знали, что практически невозможно двум писателям жить вместе, если им не нравится творчество друг друга, – и под “нравится” я подразумеваю здесь “по‑настоящему нравится, до влюбленности”. Но в конце концов она дала мне текст, и, к своему облегчению, я смог искренне сказать, что нахожусь под впечатлением. Вскоре после этого я узнал, что она известна также как уникальный фотограф и прекрасная танцовщица, что крабовые кексы, которые она готовит, стали легендой и что она также поет. Никто и никогда не хотел слушать, как я пою, или смотреть, как я танцую, или попробовать мои крабовые кексы. Будучи человеком, который умеет делать всего лишь одно дело, я был потрясен многогранностью ее талантов. Мне стало ясно, что наши отношения не были отношениями равных, а скорее отношениями, где я не дотягивал. И даже лучше: это были отношения, строящиеся не на конкуренции, а на всемерной взаимной поддержке.

Счастье.

Существует разновидность глубокого счастья, которая предпочитает приватность, оно расцветает вдали от людских глаз и не ищет оценки со стороны: счастье, предназначенное исключительно для тех, кто его испытывает, и этого, самого по себе, достаточно. Я чувствовал себя больным от того, что мою личную жизнь препарируют и рассматривают чужие люди, что я связан злобой их длинных языков. Элиза была и есть очень закрытый человек, и больше всего она опасалась, что из‑за меня ей придется отказаться от свойственной ей приватности и купаться в кислотном свете публичности. Я слишком долго жил в этом ярком свете без тени и также не хотел для нее такой участи. Я и для себя ее не хотел.

Что‑то странное случилось с самой идеей приватности в наше сюрреалистичное время. Многие люди на Западе, в особенности молодые, перестали ею дорожить, наоборот, приватность стала чем‑то обесцененным и на самом деле нежеланным. Того, что не представлено публично, попросту не существует. Ваша собака, ваша свадьба, ваш отдых на пляже, ваш ужин, интересный мем, который вы только что нашли, – всеми этими вещами необходимо ежедневно делиться.

В Индии приватность остается роскошью богачей. Бедняки, ютящиеся в тесных, перенаселенных пространствах, никогда не бывают одни. Многие обездоленные индийцы вынуждены совершать одну из самых интимных функций, свои естественные телесные отправления, на улице. Тот же, у кого есть собственная комната, должен быть при деньгах. (Не думаю, что Вирджиния Вулф когда‑то бывала в Индии, но ее афоризм остается актуален – даже там, даже для мужчин.)

Дефицит рождает спрос, и для большей части населения Земли собственная комната – в особенности для женщин – до сих пор остается предметом мечтаний. Однако на жадном Западе, где внимание сделалось чем‑то самым желанным, где погоня за подписчиками и лайками сделалась неуемной, приватность стала ненужной, нежеланной, даже абсурдной.

5Перевод Р. Райт-Ковалевой.
6Black Lives Matter (BLM – “Жизни чёрных имеют значение”, англ.) – общественное движение, выступающее против расизма и насилия в отношении чернокожих.
7Э. М. Рильке “Элегия Первая”, перевод В. Микушевича.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13 
Рейтинг@Mail.ru