bannerbannerbanner
Живая азбука (сборник)

Саша Чёрный
Живая азбука (сборник)

Полная версия

Счастливый карп

Мама не совсем здорова, не выходит.

В субботу – базарный день. Миша, как всегда, собрался с раннего утра. Взял свою маленькую сетку для провизии, натянул до бровей синий колпачок и из передней крикнул отцу:

– Ты что же, папка, копаешься? Зонтика не бери, лягушка на балкончике.

У Миши был свой барометр с живой лягушкой на комоде в спальной. Если лягушка взбиралась в банке по лесенке на балкончик, значит, день будет ясный. А может быть, и наоборот… Кто их разберёт, лягушек этих французских?..

Папка долго ещё копался: искал ключ от дверей, спички, трубку. Вместо носового платка наволочку в карман запихал, пришлось менять. Мешок для провизии Миша под пишущей машинкой разыскал, шляпу из-за кресла выудил. Что бы папка без Миши делал, даже подумать страшно…

А потом только за дверную ручку взялись, мама из кухни выскочила:

– Рыбу, пожалуйста, не забудьте… Ты уж, Миша, пожалуйста, проследи, чтобы свежая была. А то прошлый раз…

– Знаю, знаю, мамуся! Ясные глазки, красные жабры. Макро брать, или колэна, или что?

– Да уж не знаю, чижик. Вы с папой там сами присмотрите, что посвежее.

– Идёшь, папка?! Прямо терпение с ним лопается, с этим человеком.

Папка рассмеялся, с трудом натянул на правую руку левую перчатку и хлопнул дверью.

Базар длинной полотняной улицей тянулся шагах в двадцати от Сены. В самой гуще базара Миша ничего, кроме медленно плывших перед ним спин, не видел. Да чужие мешки со всех сторон задевали его то за волосы, то за нос. Но зато на перекрёстке было просторнее. На панели, у самой мостовой, блестели на солнце солонки, жестяные крышки и соблазнительные копилки в виде румяных яблок и свиных голов. На раскидном столике грудой желтели солнечного цвета лимоны и бананы. Какая-то красная, похожая на тюфяк, баба сердито кричала, предлагая прохожим кудрявую овощь вроде мяты. Распластанные кролики с крохотными почками и печёнками так беспомощно лежали на прилавках, раскинув ножки в меховых чулочках. Миша вздохнул…

Долго вздыхать было, однако, некогда. Ишь, отец, хитрый какой, засмотрелся на детские грабли и повозочки, а про рыбу и забыл.

Миша потянул его за рукав и потащил к рыбным столам. Выбирали недолго: с краю лежал симпатичный карп, как раз такой, как надо. Не большой и не маленький, ясные глазки, красные жабры, полненький и совсем не дорогой. Самый подходящий эмигрантский карп.

Уложили его в папин мешок, прикрыли сельдереем и пошли домой. А в маленькой сетке Миша нёс то, что полегче и поделикатнее: головку кудрявого салата, три яйца в бумажном мешочке, и сюрприз для мамы – пучок лиловых анемонов.

* * *

Вытащили толстяка-карпа на свет Божий из коленкорового мешка, положили на деревянную дощечку.

Миша тут же вертится, на апельсин самый большой нацелился; надо перед обедом выпросить, – сначала на коже китайскую рожу выкроить, а потом сок выжать, с малиновым сиропом взболтать и сладкую бурду через пульверизатор высосать. Любознательный был мальчик.

Покосился Миша на карпа, задумался. Хорошо всё-таки быть человеком. В сеть тебя не словят, кожу скрести ножом не будут, на сковородку не положат… О! Что же это такое?!

– Ма-ма! Он зевает!..

– Кто зевает?

– Карп! Ура!.. Живой… Да иди же сюда, иди же! Хвост поднял!

Схватил Миша бесстрашно карпа поперёк живота, бросил его в жестяную лохань, встал на табурет, отвернул кран. Хлынула вода, загремела о жесть, пена ключом, ничего не видно. А когда доверху дошла, в лохани прояснело. Смотрит Миша: медленно шевельнулась рыба, дышит, пасть открывает, хвостом туда и сюда. Словно после обморока сил набирает.

Папка, конечно, рядом стоит.

– Ах ты, Карп Иванович! Смотри, Миша, вкруговую поплыл, носом тычет. Как же его теперь, чудака, жарить? Сами в чувство привели, сами и потрошить будем? А? Нехорошо это как-то. Негостеприимно.

– Никто его потрошить и не будет. Мы же не вампиры какие-нибудь! Мамочка, я его у тебя откупаю.

– Как, дружок, откупаешь? Что за глупости?

– Совсем нет. Возьми у меня в копилке двенадцать франков, столько, сколько он стоит, и сделай нам какой-нибудь моментальный обед. Я, мамуся, на всё согласен. Пусть хоть молочный суп. Папка тоже. Согласен? Ещё бы! Какой тут разговор… А карп пока будет жить…

– Под твоей кроваткой? Отлично. А франков твоих мне не надо. Купи лучше на них своему карпу тюфячок.

– Ты, мамуля, не насмехайся. Позволь пока, ну позволь, миленькая, мармеладная, любимые глазки, ду-ду-дёшечка, пусть пока поживет в ванне… А потом я для него постоянное местожительство придумаю. Честное слово. Поедим сардинок, что ли? Они без головы, их уже не жалко… Правда, правда? Ты же не вурдалак! Ты же золотая! Ты же не станешь из живой рыбы кишки выматывать…

– Не стану. Да замолчи ты, барабанщик. Тащи рыбу в ванну. Вдвоём берите… Господи, потоп какой! Марш из кухни! Как-нибудь уж вас накормлю, рыболовов… Только, чур, не ворчать. Выметайтесь!

В коридоре перед ванной Миша поскользнулся и запищал на всю квартиру:

– Расшибся! Вдребезги расшибся! Что же ты на меня смотришь?

Мама всплеснула руками и выскочила из кухни.

– Ногу ушиб? Ручку?

– Странная какая. Какие же у карпа ноги и ручки? Он ушибся, а не я!.. У него теперь сотрясение мозга сделается… Почему же ты хохочешь? Безжалостная!

Но папка ловко подобрал трепыхавшуюся рыбу с пола и успокоил Мишу:

– Не пищи. Карп, как мячик. Даже не треснул… Хоть на плиту его роняй! Открой в ванне кран… Стой, стой, не брыкайся! Пожалуйте, Карп Сидорович, будьте как дома… Температура самая для вас подходящая.

* * *

Карп третий день живёт в ванне. Тесновато, но не так уж плохо. Воду меняют два раза в день. Да Миша чуть улучит минутку, свежей воды подольёт. Оплывает карп ванну, со всех сторон гладко и кругло, выхода не найдёшь. Иногда наверху электрическое солнце вспыхивает, беспокойная это штука.

Миша всё старался с карпом подружиться. Встанет на скамеечку, сунет руку в воду и всё карпа погладить норовит. А тот глуп, детских нежностей не понимает и, как шальной, в сторону шарахается.

И самое главное – ничего не ест. Уж ему мальчик и хлебные крошки бросал, и салата кусочки, и бисквиты, и даже хвостик сардинки. Не ест. Скучает, должно быть? Авось на следующий базар другой живой карп попадётся. Вдвоём веселей будет…

Миша все свои океанские ракушки на дно ванны побросал и целлулоидную рыбку подкинул, и лебедя. Карп на них внимания не обратил. Даже не понюхал.

Мама терпела день, терпела другой, на третий – ворчать стала. Что это за порядки? Живорыбный садок у них или квартира? Вчера Миша со скамеечки в воду перевернулся, всю курточку вымочил, едва за хвост его поймали… Ванну брать нельзя… Такой визг мальчик подымает, хоть беги из дома и уступай квартиру карпу. Да и отец, даром что взрослый, стал всё в ванную с Мишей наведываться. Станут рядом и любуются. Книжку, по которой Миша начинал читать учиться, и ту в ванную перенесли…

И решила мама затею эту прекратить. Ведь так, чего доброго, они в ванне креветок и морских ежей разводить станут…

Подумала она хорошенько, позвала Мишу и новый план перед ним раскрыла. Карп не ест, потому что ему без рыбьего общества скучно: в ванне он всё равно захиреет, и придётся его консьержкиной кошке на обед в помойное ведро выбросить. Стало быть, если Миша карпа любит и точно добра ему желает, надо в банку с водой посадить, отнести в Булонский лес и в озеро бросить.

Миша потупил глаза, вздохнул и мужественно согласился. В самом деле: третий день ничего не ест его рыбий приятель… Пусть уж не страдает, пусть возвращается в своё… общество.

* * *

Француженка уборщица, мывшая на кухне посуду, покачала головой.

– Живой карп… Да ведь это прекрасное блюдо! Зачем же его в озеро бросать? Ведь он денег стоит.

Миша потянул папку за рукав.

– Идём… Она всё равно, что мадам Баба-яга, и я её даже слушать не хочу. Сними с банки крышку! Ему дурно… Видишь, как он рот раскрывает?

Мама тоже собралась с ним в лес проводить карпа на его новую квартиру.

Банку поставили в сетку. Знакомая лавочница внизу тоже ничего не поняла. Пощёлкала по банке пальцем и фыркнула:

– В озеро? Зачем же его покупали?

Подошёл почтальон, тоже ничего не понял. Только маленький консьержкин сынок догадался:

– Ваша рыба будет в озере жить? Будет плавать вперегонку с другими рыбами?.. Да?

Шли людными улицами. Миша обложил банку в сетке газетой, чтобы посторонние люди не смотрели и не оборачивались. Никому нет дела! А может быть, и отымут? Может быть, нельзя живую рыбу назад в озеро бросать?

Показался лес. Каштаны уже развесили зелёные тряпочки, – новые, ещё сморщенные листочки. Вдали забелела семейка берёз. Обогнули скачки и наискось через свежезеленую полянку пошли к голубой, тихой воде. Миша отковырнул газету и заглянул в банку.

О чём думает теперь карп? Он и не знает, что сейчас отпустят его на свободу, как золотую рыбку в сказке… И потом Миша тоже как-нибудь придёт на берег озера, вызовет карпа и попросит у него… не для глупой привередливой бабы, а для себя, чтобы карп ему подарил аквариум с ракушками… И жемчужное колечко для мамы. Ведь это очень скромное желание…

Пришли. Папа оглянулся. У берега на дощечке было написано ясно, что ходить по траве воспрещается. Но как же иначе пробраться к воде?

Оглянулись ещё раз – вокруг никого, – и вдоль кустов мирты быстро сбежали к берегу. Папа вытряхнул над водой банку… Вода вылилась, но карп… Несчастный растопырил плавники и хвостом вперёд застрял в банке и ни с места.

Миша побледнел и сжал маму за руку. «Что же это, мамуся, будет? Что же это, Боже мой, будет?!»

Но папа не растерялся. Подобрал с земли камень, кокнул по банке, стекло, звеня, распалось, и рыба, дрыгнувши в воздухе хвостом, шлёпнулась в воду и исчезла…

 

Два любопытных лебедя, слово игрушечные парусные корабли, медленно подплывали. Что там такое? Не хлебом ли кормят?

Быстро вернулись на дорожку, точно и не ходили они по запрещённой лужайке. Мама с папой шли впереди. Миша за ними. Шёл и представлял себе, как рыбы окружили карпа и расспрашивают его:

– Ты как сюда попал? Небывалый это случай, чтобы купленную рыбу обратно в воду бросали… У кого ты был?

– У Миши и его родителей. Русские они, эмигранты.

– Ну, благодари Бога. Счастливый ты, карп! А здесь живи, брат, спокойно. Из этого озера ловить рыбу строго воспрещается.

Купальщики

1. Мул

В конюшне душно. Сквозь настежь распахнутую верхнюю половинку двери влетает и вылетает ласточка. У неё над дверью гнездо – пять писклявых ртов, работы до вечера хватит.

Мул косится на ласточку и нетерпеливо лязгает цепью. Почему верхняя поперечная половинка распахнута? Рядом в сарае не гремела высокая двуколка, не скрипели ворота, не хлопались через порог выкатываемые колеса, хозяин не чертыхался на незнакомом языке. Соломенная с дырками шляпка и конусообразный, похожий на кактус, хомут висят на своих колках… Мул хлопает плоским копытом в асфальт – нервничает.

– Купаться так купаться… Чего зря томить? В спину пыль въелась, а почесать нечем…

Знакомая кудлатая голова в шляпе лопухом показывается в солнечном квадрате двери.

– Ну, ты, леший!

Мул улыбается: как старая кокетка, поджимает губу и оттопыривает её ковшиком. «Леший»… Должно быть, это самое ласкательное слово на незнакомом языке.

Он выходит за человеком в дверь. Человек, не оборачиваясь, идёт среди сосен, заложив за спину руки. Мул за ним с сосновой кисточкой в зубах, – любимая его закуска на свежем воздухе. Сейчас за поворотом сквозь сосновые лапы мелькнёт сине-зелёная полоса: верхняя краска – небо, нижняя – море. Слов этих мул не знает, но на синее так приятно смотреть после конюшенной мглы, а в зеленую, прохладную жидкую краску он сейчас окунёт бока.

Человек по дороге разделся, – под можжевельник бросил штаны, под старую лодку куртку. В полосатых, болтающихся, как на ходулях, трусиках, костлявый и жилистый, в шляпе шлыком, человек сам стал похож на лешего, но мулу не до него. Вошёл, томно подбирая копыта, в зелёное лоно по самое пузо и застыл.

Рука с черпаком нагибается и подымается, окатывает спину. Спина блестит, словно автомобильный кузов, и вздрагивает после каждой порции светлой влаги. Мул опускает в воду морду. Пьёт?.. Разве можно средиземную воду пить, – полынь с солью? Куцый и жидкий хвост, похожий на вставленную из озорства затёртую метёлку, ходит во все стороны: мул наслаждается, – он полощет рот.

Человек швырнул черпак на песок, напялил на мула свою острую шляпу и поплыл к камню, вскидывая граблями руки. Мул наконец свободен. Без классного наставника.

Осторожно пробуя копытами дно, он входит в море по самую шею, останавливается, глубоко вздыхает и смотрит. На далёкий, расплывающийся в солнечной ряби остров, на выплывающий из-за мыса фрегат, на похожую на розового мула тучу, на чайку, с наглым криком пролетающую взад и вперёд мимо морды…

Косится на прозрачную тихую воду: треугольник за треугольником плывут к нему под водой косяки игольчатых светлых рыбок. Проплывают под пузом, – мул повернул голову, – выплывают с другой стороны… Жук! Мул прислушался и застыл. И кто его знает, если бы снять в этот момент его глаз, только один глаз, показать вам и спросить: «Чей это глаз?» – вы бы, пожалуй, ответили: «Это глаз поэта, который сочиняет стихотворение в прозе»…

Да. Но из моря выходит человек и слизывает катящиеся с носа на губу солёные капли. Мул огорчённо вздыхает, поворачивает под водой своё охлажденное до самой селезёнки крепкое тело и покорно идёт за человеком на берег.

2. Молодая собака

Мальчик и девочка сидят у воды и сохнут. Сквозь закрытые веки мутно дрожит в глазах оранжевая мгла солнца. Сохнуть ли дальше или опять полезть в воду, разбрасывая коленками весёлые брызги?

Но за спиной льстивый, осторожный визг. Дети переглядываются и на невидимых шарнирах поворачиваются спиной к морю.

– Хэпи, Хэпи, Хэпи! Иди сюда, душечка.

Но душечка Хэпи, собачий недоросль и комик, не хочет. Он смертельно боится воды. И он до сердцебиения, до судороги в ногах обожает мальчика и девочку.

Закатив глаза и горестно повизгивая, прополз он к ним несколько шагов на брюхе, оставив в песке широкую борозду…

…Дальше не решается. Ни за что на свете! Ведь он знает, чем это может для него кончиться.

– Хэпи, Хэпи, Хэпичка!

Он страдает. Извивается, как грешник на раскалённой сковородке, подобострастно вертит хвостом и скулит:

– Пожалуйста… Умоляю вас… Подойдите лучше вы ко мне! Я оближу ваши руки и пятки, перевернусь через голову два и ещё два раза… Отнесу домой в зубах ваши купальные костюмы, хотя солёная вода так противна… только не зовите меня к себе…

Он трёт лапой переносицу, – убедительней жеста у него нет, – и смолкает. Шоколадная помесь гиены с таксой, лягаша с кенгуру, он очень некрасив, бедный Хэпи, но преданнее и нежнее сердца вы не найдёте от Тулона до Ниццы.

Дети снова переглядываются и встают на невидимых пружинках. Девочка заходит справа, мальчик – слева. Они притворяются, что ищут на песке напёрсток, который бабушка потеряла вчера на пляже. Но Хэпи понимает, какой это наперсток…

Всё круче заворачивают к собаке загорелые детские пятки. Удрать? Но разве Хэпи смеет? Он закрывает лапами глаза и дрожит: «Жарьте меня, режьте меня, ешьте меня – я покоряюсь…»

Гибкие детские пальцы подсовываются под брюхо, песок ведь подрыть нетрудно, и отрывают Хэпи от милой, твёрдой земли. Несут…

Девочка на ходу поддерживает вытянутые задние собачьи лапы. Хэпи слабо ими подёргивает, ведь он не смеет по-настоящему сопротивляться. Всё кончено, всё погибло. Но благородное сердце стало ещё благородней: Хэпи по дороге вскидывает голову и пытается острым языком лизнуть мальчика в глаз, в ухо, в переносицу – куда попадёт.

– Хэпи, перестань! Хэпи, кому я говорю…

Видите – даже целоваться в такую минуту запрещают…

Внизу хлопает страшная, необъятная вода, вверху над мордой качается облако.

Дети зашли в воду по грудь и разжали пальцы. Вскипает бело-зелёный пузырь, и сразу с места в карьер Хэпи поворачивает к берегу. Остервенело гребёт лапами… Пены, как от колёсного парохода! Выпученные глаза впились в берег, ещё шаг, ещё полшага…

Под лапами зашипел песок… Хэпи, словно мокрый Петрушка, с визгом вылетает на пляж, брызги – стеклярусом, и мчится, пронзительно скуля, к гигантской сосне.

Под сосной – передышка. Хэпи не желает, чтобы на нём хоть одна капля морской воды осталась: зарывается в песок, прорывает в нём, раскинув по-тюленьи лапы, траншею и долго валяется за можжевельником на любимой падали, старой бараньей шкурке.

А потом поворачивается к морю и начинает лаять. Не на детей, нет, – разве он смеет? На море.

– Ты зелёная лужа! Гадость, гадость, гадость!

Дети снова сохнут на берегу. На лай Хэпи вскакивают, смеясь, и делают вид, что опять хотят к нему подобраться.

Хэпи не выдерживает: поджимает хвост к животу и галопом мчится к дому сквозь колючие кусты напролом, оглашая залив отчаянной собачьей жалобой:

– Второй раз купаться?! Мучители, терзатели, купатели!

А за спиной подлаивают девочка и мальчик. И до того им вдруг стало весело и смешно, что они, совсем уже во второй раз высохшие, снова бросились в светло-зелёную воду и стали друг друга серебряным морским стеклярусом окатывать.

3. Мальчик с селезнем

Самый маленький житель в русской приморской усадьбе – Боб. Очень деловитый, очень хозяйственный, и забот у него больше, чем у министра земледелия. Жаба у ручья пчёл лопает, – непорядок. Кошка у колодца лучшую дыню выела – надо поймать и наказать. Не для кошек семена из Риги выписывали… Старый кролик, когда Боб его вчера кормил кочерыжками, отгрыз у Бобиной курточки пуговку и проглотил… Что теперь с ним будет? Касторки ему дать, что ли?

Но одна забота даже и во сне Боба мучит. Колодцы пересохли, в цистернах вода на донышке. Утки на птичьем дворе стучат клювами в сухой, врытый в землю бак и скучают. Перепонки на лапках потрескались… Ведь этак у них чахотка развиться может.

И додумался. Взял старшего селезня и понёс под мышкой к морю. А сзади сдобный, ухмыляющийся дедушка в сине-жёлто-малиновом халате телохранителем поплелся.

Селезень не Хэпи, птица солидная, лапами не дёргает. Сидит важно под мышкой и покрякивает: мальчик знакомый, несёт – значит, так надо.

У воды Боб птицу на песок спустил, к лапе бечёвку привязал, другой конец дедушке в руку сунул:

– Ты, дедушка, не давай утке заплывать… А то она увлечётся, до самой Корсики поплывёт! Знаем мы их…

Боже мой, до чего утка разволновалась… Крылья вверх, на цыпочках подымается, восклицания какие-то утиные издаёт… Сколько воды, ах, сколько воды! И вошёл селезень в воду, поплыл, бечёвку натянул, шейку выгибает – лебедем прикидывается, ныряет, крыльями себя окачивает… Совсем одурела с радости птица.

Дедушка, само собой, своё дело исполняет: ходит по берегу, верёвочку подёргивает, пасёт в море утку.

А Боб сбоку в воде из старой консервной жестянки селезня поливает, как утром человек мула поливал.

Однако скоро понял селезень, что воды много, да нехорошая какая-то вода: жесткая, солёная, в горло попала, не отчихаешься никак… Потянул селезень к берегу. Боб его назад загоняет, а он упирается. Боб кричит, селезень кричит, дедушка кричит… Добрался всё-таки селезень до берега. Присел наземь и завял. Зачичканный какой-то стал, словно облезлая галка. Клюв раскрыл, тяжело дышит, крыло по песку волочит. Ещё, не дай бог, в обморок упадёт…

И поплелась процессия обратно к дому. Впереди синий Боб с селезнем, оба мокрые, оба дрожат. Сзади сердитый дедушка. А совсем сзади ползком за кустами любопытный Хэпи:

– Что?! Докупались?

Тихая девочка

Утром Тосю будить не надо: просыпается она вместе с цикадами и петухами, – их ведь тоже никто не будит. Проснётся и тихо лежит рядом с матерью, выпростав голые ручки из-под лёгкого одеяла. В оконце качается мохнатая сосновая ветка. Порой присядет на ветку острохвостая сорока, – в самую рань, когда люди ещё спят, она всегда вокруг дома хлопочет. Птица старается удержаться на пляшущей ветке, смешно кланяется клювом, боком топорщит крыло и перебирает цепкими лапками. Шух. И слетает за край окна к веранде. Тося слушает: со стола что-то со звоном летит на пол. Вчера исчезла новая алюминиевая ложечка, должно быть, сорока добирается до вилки. А в кустах над домом взволнованно бормочет другая – подаёт первой сигналы.

Сквозь успокоившиеся сосновые иглы радостно разливается жёлто-румяный солнечный леденец. Если закрыть глаза и быстро снова открыть, кажется, что это и не солнце, а подводный коралловый грот, из которого и выплывать не хочется.

В дверь осторожно скребётся соседний бульдожка. Тося его голос знает, – умоляет, просит, захлёбывается, будто горло борной кислотой полощет. Но впустить его нельзя… Плюхнется на одеяло, разбудит маму, разобьёт стакан на столике у изголовья. Он ведь любит от всего сердца, что ж ему со стаканами церемониться.

– Уйди! – шепчет девочка, беззвучно шевеля губами. – Уйди, Мушка… Я ещё не проснулась, а мама спит.

Беззвучный шёпот через дверь доходит до чуткого собачьего уха. Мушка разочарованно опускает нос, подымает переднюю лапу, будто защищаясь от обиды, и, виляя задом, плетётся к помойной яме за сосной. Люди спят, можно и не притворяться благоразумным.

А у Тоси новая забота. Сквозь загнутый ветром уголок кисеи в комнату пробралась зловредная муха – овод – и закружилась над маминым лицом. Девочка боится, но нельзя же позволять мухе безобразничать. Тося схватывает со стула свои мотыльковые штанишки и машет на злую тварь, пока та, задетая пуговкой, не слетает на пол. Сама виновата… Там на веранде на клеёнке капли варенья и крошки бисквита, – непременно ей надо кусать маму или мула… Вот и ползай теперь раненая на полу, пока не выметут колючим веником в лес.

Купальный халат в углу, похожий на бедуина из детской книжки, порозовел на солнце. Если посмотреть сквозь пальцы, бедуин превращается в цветущую яблоню. Но только на минуту. Тося по-настоящему не умеет «волшебничать». Только во сне. Но проснёшься, и ничего нет, и ничего не помнишь, будто с одной звезды на другую упала.

Почему никто не встаёт? Примус сонно блестит на столике, – он тоже ждёт, чтобы его разбудили, подлили в чашечки спирта, накачали воздух… Зашипит голубенькой коронкой газ, забулькает в чайнике вода, заворчит мама, будет, как всегда, искать мохнатую тряпку, чтобы схватить горячую ручку. Спят. Тося прислонилась к стенке, подобрала под себя ножки и, боком, томная, как котёнок в тёплых стружках, зарылась опять в подушки. Прохлада заструилась сквозь кисейку, коснулась ресниц. Шмель ударился о мамину цитру, и светлый рокот поплыл-поплыл… Смолк или ещё звенит? Ни за что не уследишь. Что ж, если никто не хочет вставать, стоит ли растирать глаза и бодриться, – второй утренний сон всё равно ведь сильнее.

 
* * *

Ушки холодные, румяные, крепкие, – мать только что их вымыла студёной водой из колодца. Ветер забавляется – пушит льняные волоски над бровями сквозным одуванчиком. Глаза, прозрачно-синие кукольные стекляшки, серьёзны: кто знает, о чём думает маленькая девочка, когда она утром пьет на веранде какао? Быть может, ни о чем, быть может, над светло-коричневым озером в чашке носится в купальных штанишках лебедёнок и мешает Тосе пить…

– О чём ты думаешь, Тося? – спрашивает её бородатый гость, отрываясь от газеты.

Ни за что на свете Тося на такой вопрос не ответит. Да и гость спросил от нечего делать, перевернул страницу и даже не ждёт ответа.

Перед девочкой круглая сдобная булочка, посыпанная сахарными блёстками. Совсем как игрушечный детский хлеб, хотя и взрослые очень его любят. Ест Тося по-своему: кусочек себе, кусочек бульдожке под столом, не ошибётся до последней крошки. И хотя несправедливые взрослые учат её каждое утро: «Ешь сама, что ж ты чужую собаку сдобной булкой кормишь?» – девочка, как от овода, отмахнётся ложечкой от скучных слов и продолжает своё.

После какао она свободна до самого обеда. Далеко уходить нельзя, но и вокруг дачи, когда ходишь по ниточке-невидимке, немало забавного. Муравьи подбирают со ступенек сахарные крупинки. У них под пнём подземная лавочка: всё уносят туда. Дачники осенью разъедутся, и у муравьёв запас на всю зиму. Осы облепили под вереском банку из-под сгущенного сладкого молока. Не только дети, кошки, собаки, ящерицы и всякая мелкая тварь, летающая и ползающая, любит сладкое. Крайняя оса, с перехватцем на талии, как у балерины, сосёт свою капельку без конца. Как у неё живот не разболится? Вздрогнет, оторвётся, отдохнёт и опять за своё.

Ос и пчёл девочка не боится. Если их не трогать, не мешать им пить и есть, ходить среди них серьёзно и важно, – они не обидят. Бульдожка и тот это понимает: стоит перед ульем, серым домиком, вывалив язык, и с любопытством смотрит вместе с Тосей, как копошится пчелиный народ на своём крылечке у тёмной щёлочки. Но по низким шершавым кустам расстилается грязная паутина, и в ней всегда узким втянутым устьем вход. Там живут огромные светлопузые пауки. Пройдёшь близко, наступишь на хворостинку, и из норки выскакивает сердитый противный разбойник: сунься-ка ближе! Тося всегда вежливо, стараясь не шуметь, обходит такие кусты. И шершней она боится: когда взрослые гонят залетевшую злюку из комнаты кто лопатой, кто старыми штанами, девочка зарывается в висящее на стене платье и ждёт, пока представление кончится.

Любит она шум. Не тот, что подымают люди, когда спорят на веранде в восемь голосов сразу, или ссорятся, перебрасываясь картами, или поют рыхлыми голосами непонятные песни, – а когда шумят на свободе деревья, тростник, море. Сосна гудит на ветру гулко и широко; тряхнёт зелёной гривой, залопочет и опять низко-низко зашипит, будто парус по можжевельнику тащат. Тростники внизу у ручья посвистывают, слово ласточки на лету, пищат, просят ветер, чтобы не трепал их, не заставлял кланяться до земли. А сквозь зелёные лесные голоса вдруг: бух-бу-бух. Это море шлёпнулось о песок, обрушило толстую волну… И отходит назад, волочит шлейф по гравию. Тося слушает. У старого каштана свой шум: шелестит, будто сквозь сон бормочет. А нижние лапы молча и плавно покачиваются. До них ветру не пробиться.

Гость злится – ветер унёс деловое письмо в лес. Мама злится, – ветер «действует ей на нервы»… Нервы – это когда дрожат губы и достаётся всем… И Тосе, и стакану, который стоит не на месте, и бабочке, влетевшей в комнату. Злится и бабушка: ни один пасьянс не удаётся, ветер путает все карты… И только Тося спокойна. Прищурив глаза и заложив худые ручки за спину, стоит она на камне и смотрит в чащу. Где ветер? Какой он? Пепельные волосы, толстые щёки… Ходит по вершинам деревьев, трещит и дует во все стороны. Чтобы внизу не болтали, чтобы человеческого белья между стволами не развешивали, чтоб в лодках среди залива не кричали, чтоб рыб крючками не мучали…

Наслушается Тося лесного скрипа, шуму и шорохов и, как собачка, начинает кружить среди камней и кустов. Ищет тишины. Есть такие складки на скате холма, в русле высохшего ручья, за старыми пнями, куда ветер не добирается. Маленькой девочке немного и нужно, притаится под вереском в ямке из-под вывороченной сосновой пятки и точно на бесшумном острове поселилась. Вдали перекатывается гул, а вокруг неё безмолвное гнездо: цикады где-то в вышине глухо точат свои ножницы, лохматые ветки не шелохнутся. А если повесить перед глазами на колючем шиповнике синий фартучек и глубже усесться в ямку, – вот у тебя и свой лесной домик, и все муравьи застилают вокруг хвоей все тропинки, чтобы никто до тебя не добрался. Такой приказ отдаёт им маленькая девочка.

Так тихо сидит Тося, что ящерица доползает с камня на камень до её оранжевой туфельки и недоумённо поднимает острый носик: живая девочка или цветок какой-нибудь невиданный. Но когда издали позовут козье молоко пить, ясно, что девочка самая настоящая: встряхнётся, погладит тёплый камень и, раздвинув камыши, пойдёт ровными шажками на призывный голос. Молоко тёплое и так вкусно пахнет тмином и шерстяным шарфом. Первую половину чашки Тося выпивает как следует, а потом начинает медленно сосать сквозь зубы. Молоко пузырится, Тося мотает головой и пофыркивает: она уже не Тося, она козлёнок… Так легче и приятней допить вторую половину чашки.

* * *

Взрослые купальщики сидят на пляже в тёмных очках, все они – и мужчины, и женщины – стали немножко похожи на Бабу-ягу. Скрестили по-паучьи лапы, пересыпают из горсти в горсть песок. Разговаривают. Но Тосе очков не нужно: чем ярче переливается в воде перламутровая чешуя, тем ей веселее и уютнее. Складывает загоревшие ручки, тихо восхищается и не насмотрится. Вон голубая дорожка протянулась к мысу, чистая и ясная, а по бокам танцуют солнечные пчелки и золотые иглы. Почему дорожка не сливается с пёстрой огненной водой? Или под ней лежат полоской лазурные камушки? Или стайки васильковых рыб проплывают пассионом, пара за парой, под водой, просвечивая сквозь прозрачную зыбь?

Из-за скал выплывает кораблик. Белыми наволочками вздулись паруса. Ни одного человека. На Тосю никто не смотрит, – она подымает на камышинке свою оранжевую туфельку. Это – привет. И ясно видит, только она одна и видит, как поварёнок, негритянский мальчишка, ей в ответ машет связкой бананов. «Плывём на Корсику. Будь здорова! На обед баранина с рисом и кисель…»

Как там у них, должно быть, хорошо, на плавучей даче под прохладными парусами… Поварёнок молча чистит медную кастрюлю. Тося обмахивает его пальмовым веером, чтобы ему было прохладнее, а корабельный барбос, добродушно посматривая на новую пассажирку, прилежно ищет на животе морскую блоху. Паруса растаяли, затонули в молоке далеких облаков…

– Тося, купаться! Что ж ты сидишь, как принцесса…

Разве принцесса станет сидеть одна без свиты, на старом полотенце, обхватив пальцами острые коленки, и думать о каком-то поварёнке? Но Тося не возражает. Слова каждый день меняются: то она дичок, то недотрога, то принцесса… Пусть. Она послушно идёт в море. Холодная влага лизнула пятки, студёный поясок подымается выше до бёдер, до края трусиков… Тося ласково гладит воду, обливает себе плечики светлым морским стеклярусом. Становится на коленки и делает вид, будто плавает… Чудесно! Песочного цвета игольчатые рыбки проплывают под водой, – им никогда не бывает жарко… Налево под скалой, где вода под прохладной тенью зеленей малахитовой бабушкиной брошки, у них дом. Но в светлые солнечные часы не сидеть же им, рыбьим малышам, там, среди подводных стеблей с большими серьёзными рыбами…

Солнце пропекло насквозь резиновый колпачок, но коленки дрожат. Надо выходить. Маленькая, маленькая сидит Тося в белом волосатом халатике на песке, под большой соломенной шляпой, словно тихий суслик, и отогревается. Слизнула с губы горько-солёную морскую каплю, вздохнула. Надвинула шляпу по самую пуговку-носик и сквозь гнёзда плетенья смотрит: в каждой сквозной дырочке крохотная панорама – клочок неба и моря и сбоку сосновая лапа. Будто японская картинка.

Рейтинг@Mail.ru