bannerbannerbanner
Так [не] бывает

Сборник
Так [не] бывает

Полная версия

Анна Лихтикман
Медленно-медленно

Бывает, что кто-нибудь из них никак не хочет уходить и требует, чтобы позвали Симу. И тогда к нему подходит Роман и объясняет, что представление окончено, Сима уехала домой, а он может прийти завтра, если захочет. Сима никуда не уехала, разумеется, а сидит у себя, и выследить ее проще простого. Но такие парни, к счастью, редко догадываются пройти несколько метров по пляжу, туда, где стоят наши вагончики. Иногда мне их жалко, этих парней. Сидел человек – никого не трогал, но Сима решила, что он будет с ней танцевать, и вот он уже идет за ней, как загипнотизированный. Нет здесь, конечно, никакого гипноза. Она просто спрыгивает со сцены и подходит к кому-нибудь из таких. Парень, один из тех, кого мне обычно жалко, не вполне понимает, что происходит, но встает как миленький. Сима тем временем отступает, протянув к нему руки и словно растирая в щепотях корм, который сыпется на песок. И вот уже этот чудак, похожий на изумленного голубя, идет по дорожке из невидимых хлебных крошек.

Если я сижу в этот момент рядом с Хаимом, то он обязательно говорит: «На коду пошло». Хаим – единственный среди наших, кто работал в настоящем театре. «На коду пошло» – это оттуда, это означает, что приближается конец. Забавно все-таки звучит, словно не о представлении речь, а о погоде. Так говорят: «Похолодало» или «Штормит». Словно не от нас зависит, что там происходит, на сцене. Я сказала «на сцене», но это не совсем сцена, лучше уж я сразу предупрежу, чтобы вы не навоображали всякого. Да и театр наш – не похож на настоящий театр. Это квадратный участок пляжа, огороженный фанерными щитами. По периметру тянется балкон, который поддерживают деревянные стропила. Там установлены усилители и прожектора и там же сидят музыканты. В середине огороженного квадрата установлен дощатый помост, на котором выступают артисты, а вокруг – стулья в три ряда – это наш зрительный зал. Поскольку настоящей сцены у нас нет, то того, что называют «за кулисами», у нас тоже нет. Закончив выступление, актеры попросту убегают за фанерные щиты, в темноту.

В середине представления Хаим обходит зрителей со шляпой, но стоит ему закончить, как заходят новые люди. «Как назло! – говорит Хаим. – Только пустил шляпу, и – волна». Опять словно о погоде. Среди новой волны находятся все-таки люди с принципами, которые во что бы то ни стало хотят заплатить, и тогда кто-нибудь из наших предлагает им купить диски с песнями.

Когда меня спрашивают, где работает моя мама, я говорю: «На Кошачьем Пляже». Пусть думают, что она официантка в кафе или продавщица там, на ярмарке. Про театр я молчу. Раньше говорила, как есть, но потом надоело. Вначале человек охает да ахает, как, мол, удивительно: мама в театре работает, а потом выспрашивает и обязательно начинает мне объяснять, что наш театр – не театр, актеры – не актеры, а сцена – не сцена. Как будто я ему врала, что у нас здесь Гранд Опера. Разумеется, все наши, кроме Хаима, пришли бог весть откуда. Вот хотя бы Роман. Он неплохо жонглирует, но больше все-таки чинит и строит, если нужно. И выпроваживает Симиных голубей, когда они слишком назойливы. И тащит, что потяжелее: декорации, прожектора. Раньше у него была другая профессия, но он ушел к нам. Я рассказала про это нашей новой классной и напугала ее тогда до полусмерти. Я сказала, что дядя Роман бросил свое прежнее ремесло, потому что ему надоело выжигать глаза. Училка эта новая аж затряслась: «Выжигать глаза? Господи, девочка, что ты говоришь такое?!» Мне, конечно, понравилось, что я ее так впечатлила, – люблю, когда само собой получается; но я представила, что это может плохо закончиться, и объяснила. Роман работал когда-то программистом, и ему надоело выжигать себе глаза кодом. Это он так говорит, когда его спрашивают, как ему живется. «Паршиво, конечно, живу, но поверь, это лучше, чем выжигать глаза кодом». Так что тогда, с новой классной, обошлось – она успокоилась.

Надо, конечно, думать, что говоришь, потому что Кошачий Пляж – то еще место, и совсем не для детей, если честно. Так что не удивительно, что время от времени сюда приползают социальные работники. Одно хорошо: теток этих за версту видно, и когда такая подходит к вагончику, то к ней выходит моя мама. Мама знает, как с ними говорить, она в юности тоже на что-то психологическое училась. А вот музыке мама не училась никогда, получается – она не настоящая певица. Зато она ведет весь вечер. Она сидит на балконе, рядом со скрипачом, аккордеонистом и барабанщиком. Да, у нас весь вечер живая музыка. И живые танцы. Сима, конечно, лучше всех. Иногда я ее за это ненавижу. В начале сезона они с мамой разучили «Босую» – вот тогда-то я ее и возненавидела. Стоило маме затянуть «Выходит босая» – как Сима запрыгивала на помост, на нашу сцену, которая не сцена, и начинала танцевать. И что-то в этом такое было, из-за того, что она как в песне, прямо вот так и выходила – босая. Мне в этот момент казалось, что я опускаюсь в горячую ванну. Не знаю, как объяснить… По-моему, так нельзя. Мы когда-то подобрали здесь, на пляже, котенка-подростка. Взяли его, чтобы подкормить, пока не наберется сил, очень уж тощим был. Так вот, котенок этот был жуть какой блохастый. Я набрала в тазик воды, развела там шампунь и окунула его в пену. Он вначале дико испугался и стал вырываться, но я придерживала его, так что только башка была снаружи, и постепенно почувствовала, что он обмяк: ему понравилась горячая вода, и он больше не царапался. Он вообще, кажется, балдел – так ему было хорошо. Блохи, кстати, начали спасаться и вылезли ему на голову, где было сухо, а я их ловила – получалось, что кот еще получал и массаж головы: двойной кайф. И тут я увидела его взгляд. Понимаю, что смешно звучит, но это был настоящий взгляд, и в нем было счастье и стыд. Тогда-то мне и показалось, что так нельзя. Человек, ну или там кот, сам должен добывать себе удовольствия. Нельзя никого силком окунать в горячую ванну, да еще и придерживать. Ну это я фигурально, конечно, – того кота надо было отмыть, ничего не поделаешь.

Так вот, я о Симе. Как-то раз, когда она закончила танец и спрыгнула вниз, на песок, то натолкнулась на меня. Обычно, когда Сима заканчивает выступать, и убегает за фанерные щиты, лицо у нее, как у тех деревянных скульптур, которые когда-то устанавливали на кораблях: улыбается, смотрит куда-то вперед, а не видит ничего. Потом уже, когда пробежит по песку несколько шагов, – начинает видеть. Так вот, Сима спрыгнула с помоста, но на этот раз почему-то меня сразу заметила. Говорит: «Ты что, Мышка, что случилось, ты почему так смотришь?» Ну и как я ей объясню про горячую ванну, котенка и все такое? Но вот что удивительно: Сима сама додумалась. Поняла, что это все слишком, и под «выходит босая» начала выходить в мягких черных туфлях, расшитых бисером, а дальше – все как и раньше: куча браслетов на ногах и руках, бусы с колокольчиками. И вот тогда все сразу стало как надо – идеально. Мама сердится, когда я говорю «идеально». Ну ладно, пусть будет «прекрасно».

Мама еще злится, когда я рассказываю чужим про наших. Я ведь могу увлечься и приврать для красоты, а ей потом приходится отбиваться от соцработников. Но про Симу я ни слова сейчас не придумываю, так вот: она много лет была замужем за змееловом. Никакой особой экзотики, кстати, не было в их жизни. Сима говорила, что там, где они тогда жили, змеелов – это что-то вроде сантехника. Заползла в дом змея – вызывают его, он приезжает. Мне все кажется, что Сима оправдывается, когда так об этом говорит. Словно разговаривает не с нами, а с родственниками мужа, которые до сих пор ее обвиняют. Они считают, что это из-за нее он погиб. Он ведь, как и Роман, когда-то работал в офисе, а потом, наверное, ему тоже расхотелось выжигать себе глаза кодом. При чем здесь Сима, чем она виновата – не понимаю.

Муж Симы любил пустыню. Он часто сажал в машину собаку и уезжал туда, побродить. Там он и встретил свою змею. Видимо, он пытался ее поймать, не наступил же он на нее, в самом деле? Теперь уже не узнать, а Бялка не расскажет. (Это собаку так звать: Бялка – она теперь живет здесь.) В общем, та змея его укусила. Ну укусила и укусила, казалось бы. Змеелова среди ночи разбуди – он без запинки перечислит, какая из змей как выглядит. Это очень важно: знать, какая именно тебя укусила, чтобы в больнице подобрали правильную сыворотку. Так вот, в том-то и дело, что Симин муж прекрасно разглядел ту змею. Это была какая-то супер ядовитая гадюка, самая опасная из всех. На самом деле она не ядовитей других. Тут дело вот в чем: она – очень редкая. Настолько редкая, что в больницах не хранят сыворотку от ее яда. Такой вот замкнутый круг. Так что даже если успеешь добраться до больницы, нет в этом уже никакого смысла. Сима говорила, что у ее мужа была очень хорошая голова. Это в смысле, что соображал он быстро и четко, не зря же работал когда-то программистом. В общем, когда змея его укусила, он достал телефон, позвонил спасателям и подробно объяснил, где его найти. Спасатели ему говорят: «Мы выезжаем, объясните подробнее потом, когда мы будем в дороге». А он им: «Нет уж, ребята, сосредоточьтесь как следует и слушайте сейчас. Не будет потом никакого «потом». Я объясняю вам, откуда забрать мое тело». И когда они приехали, то так все и было, как он сказал. Забрали тело и Бялку, которая сидела рядом. Вот такие дела с этими змеями.

Иногда на Симу «находит». Ей кажется, что где-то на задней скамье сидит мать ее мужа или кто-то из его родственников. Мы об этом довольно быстро догадываемся: она то и дело опасливо посматривает в дальний угол, и не спрыгивает на песок прикармливать своих голубей, а танцует, не сходя с помоста. И тогда кто-нибудь из наших пробирается на балкон, в том месте, где он нависает над «родственником», и начинает топтаться там, чтобы доски скрипели, а вниз сыпались опилки. Наш балкончик с виду довольно хлипкий, стропила начинают раскачиваться, так что «родственник» довольно быстро уходит, ворча что-то про дешевый балаган и технику безопасности. Но иногда Сима после этого все равно до конца вечера танцует плохо. Она становится жесткой, как доска. Сразу видно, что у нее широкие плечи и она совсем не красавица, и лицо у нее длинное, и глаза маленькие.

 

У меня есть подружка, Сиван. Она старше меня на целых два года. Так вот, она говорит, что я совсем ребенок и во многое не врубаюсь. Ну и во что это я не врубаюсь, интересно? Чего не вижу? Что Роман колется? Что гимнасты приторговывают дурью? Знаю об этом, конечно. Знаю и о том, что иногда кто-нибудь из Симиных зачарованных голубей выходит-таки наутро из ее вагончика и бредет по пляжу, стараясь не набрать песка в туфли. Ну и что? Тоже мне, новость.

Но, по правде говоря, я, конечно, сомневаюсь, так ли уж я разбираюсь во всем, как мне хотелось бы. И я имею в виду не какие-нибудь там леденящие душу тайны, а простые вещи. Вот, например, взгляды, которыми наши обмениваются во время выступления. Хаим иногда переглядывается с мамой, сидящей на балконе, и я понимаю, что это значит: «Внимание! Стараемся, друзья, среди публики большая шишка». А бывает наоборот: «Провернем по-быстрому, надоело все до чертиков». Или, бывает, мама переглядывается с Симой, когда та танцует с кем-нибудь: «С этим осторожней, не заводи его, он псих». Все эти их штуки я знаю, как змеелов – своих змей, но есть одна, которую никак не пойму.

Не могу точно сказать, когда это случается. Иногда даже, как ни странно, после команды «провернем по- быстрому». Вроде уже и вступление урезали, и Роман мотает головой, мол, сегодня жонглировать не буду, давайте уже на коду. И в мамином голосе, когда она запевает «Босую», слышится скука, и Сима вспрыгивает на помост, тяжелая и кургузая, как черная куропатка. Вроде всем ясно – не самый удачный вечер. Но потом что-то происходит. И вот мне интересно, как и когда они все договариваются, даже не переглядываясь? Как получается, что с этой минуты вдруг никакого «провернем по-быстрому», а наоборот, что-то замедляется, и, кажется, от движений Симы все вокруг сгущается, как заварка вокруг чайного пакетика. И медленно-медленно вся ночь заваривается – оранжевая, коричневая. И самое удивительное, что в голове у меня в такие моменты все очень четко и ясно, как у программиста, но как мне при этом удается пропустить момент, когда Сима скидывает туфли и оказывается босая? Она идет по песку, проходя между стульями, и сразу несколько зрителей – мужчины, женщины – встают со своих мест и начинают танцевать. И никого из них не жалко.

И еще одна странность вот в чем, и она происходит днем, когда наш театр был бы закрыт, если бы был театром, а не просто кусочком пляжа, огороженным фанерными щитами. Любой может зайти к нам, только смотреть здесь днем не на что: сцена пуста, стулья свалены в кучу. В общем, когда до вечернего выступления еще прорва времени, и все заняты своими делами, или сидят по вагончикам, тогда, случается, под нашим тентом появляется человек. Человек спрашивает, куда делись те певица и танцовщица, которые здесь выступали неделю назад. Чудесные исполнительницы старой песни, где они? – он хочет их видеть. И тогда к нему выходит Хаим и объясняет, что состав труппы в этом сезоне не менялся, все кто был, те и остались, и пусть приходит на выступление сегодня же вечером.

«Нет, – говорит человек, – я уже неделю сюда хожу: те артистки, которых я запомнил, – с тех пор их здесь не было».

И тогда к нему выходят мама или Сима и предлагают купить диск – на нем все наши песни записаны в настоящей студии, все в лучшем виде.

«Нет, – говорит человек, – я купил ваш диск и внимательно все прослушал – но там нет песни, которую у вас в тот раз пели».

И тогда к нему выходит кто-нибудь из гимнастов или клоунов – поболтать, покурить – и человек все твердит про песню, которой нет на диске, и никто с ним не спорит. А потом все пожимают плечами и расходятся. А он остается, Роман его не выгоняет. Жалко, что ли, пусть торчит здесь, сколько душе угодно, если ему делать нечего – кому он мешает? И человек этот сидит в тени стульев, собранных в кучу. Сидит себе и сидит, и тогда к нему выходит Бялка и кладет голову ему на колени.

Екатерина Перченкова
Дом куплю, в котором страшно

Отпуск, вот он, родной.

Отпускает сразу, как только прощальный хвост электрички исчезает за солнечным сосновым поворотом. Дальше я пойду пешком. Через кусочек леса вдоль станции, потом через поле, большое-пребольшое, сначала по грунтовке, а после по тропинке; потом по краю деревни Анциферово мимо старого памятника с жестяной звездой наверху, мимо заросшего темного пруда, а потом еще по одной тропинке – и будет дом. Мой.

По правде – он чужой пока, но в будущую пятницу станет мой. Там уже живет мой чайник. И моя теплая кофта. И Янка моя, золото, тоже там живет уже с четверга.

Счастье мне будет сегодня, счастье нечеловеческое – открыть медленную калитку, снять рюкзак, бросить поверх рюкзака джинсы и пропылившуюся футболку – а во дворе жестяная бочка с дождевой водой, живой водой, мягкой, плывучей: окунусь в нее – и стану легкой, стану местной, переоденусь в бежевый мягкий сарафан, в дом войду босая по теплым ступеням в облупившейся зеленой краске, а дома Янка, и ужин, и вино молодое – кислятина, но забавная, к тому же можно водой разбавить; вот, везу две бутылки.


Господи, как я люблю, когда все получается согласно задуманному… Вот она, калитка. Вот подается упрямая пружина, и дверь открывается – медленно и тяжело. Вот бочка, и вода в ней как задумано – теплая, этой самой бочкой пахнет, и деревней, и летом. Я сажусь на корточки, чтобы погрузиться в воду с головой, голову там, в жестяной глубине, поднимаю, открываю глаза – и сквозь прозрачное вещество воды вижу круглые зеленые яблоки наверху. Такие яблоки, прямо как звезды со дна колодца.

Переодеваюсь во дворе, сарафан из рюкзака мятый – и бог с ним, что мятый, зато мягкий, зато ноги босые, и вода с волос течет между лопаток, и лето, лето мое драгоценное, и дом, и отпуск.


Ужином в доме не пахнет: Янка, понятное дело, привезла с собой немножко интернета и сидела всю ночь, а теперь дрыхнет до вечера. Я затаскиваю на веранду рюкзак и шмотки, оглядываюсь, и все мне нравится, и все здесь мое родное. И тканый серо-розовый половик, и два громоздких кресла, и старинный советский буфет, в котором за стеклом вместо посуды рядами стоят журналы – «Наука и жизнь», «Новый мир», еще один с черным корешком, не пойму какой. Не станет же хозяйка увозить их, когда продаст мне дом?

А на подоконнике живет бронзовый зеленый Пушкин. Не весь, а только бюст на подставке. Если хозяйка и его оставит – переселю в дом, на каминную полку. А сосед у Пушкина из породы суккулентов, в громадном керамическом горшке, заслуженный такой: уже одеревенел – или окаменел даже – по стволу и роняет в горшок темные круглые листья.


Я открываю дверь в комнату и вижу Янку.

То есть я вижу стол, на котором сидит Янка. У нее на голове белая косынка, а в комнате темновато – вот белая скатерть, вот косынка, а она между ними, сидит и не говорит ничего, только открывает рот, увидев меня – то ли для вдоха, то ли для всхлипа.

– Что? – спрашиваю я и сразу вижу пол.

На полу крохотные трехпалые следы – птичьи или вообще не знаю чьи, как будто через комнату вершился великий воробьиный поход. Прямо у моих ног валяется скалка, пол рядом с ней в мелких темных брызгах.

– Я как Мартин Лютер, – говорит Янка, и губы у нее дрожат, и подбородок, и секундой спустя я уже стою у стола и обнимаю ее, а она ревет и ревет и никак не может прекратить, и я снимаю с нее косынку и глажу по голове так старательно, будто хочу выпрямить густые ее черные кудри, и думаю про себя: я не могу, не могу, не могу больше, а сейчас надо будет собирать вещи, и кофту мою в рюкзак, и чайник в пакет, и Янкин ноутбук забирать, и на станцию, а я не хочу, совсем не хочу, мне не надо в город, мне не страшно, у меня немножко есть деньги, я вызову ей такси, а сама не могу, не хочу, не…

С ума я сошла, что ли.

Но Янка говорит: все – и выскальзывает из рук у меня, и слезает со стола. И говорит: я пирог хотела сделать. Картофельный. И говорит: я не знаю, кто это были. И говорит: давай пирог все-таки, а то есть хочется. А пока бутерброды можно.

Золотая, я сказала? Нет. Янка у меня, похоже, железная.

Мы ведем себя так, как будто ничего не случилось.

Это все город. Нам с Янкой пока что нечем особенно бояться: город нас выжал до капли, высосал и оставил две полупрозрачных оболочки, которые в ближайшие три недели только должны были наполниться заново – солнцем, лесом, полем, речным песком, стрижами, черникой, первыми грибами – колосовиками с бледными шляпками, первыми зелеными яблоками, красными закатами, дымной ночной росой, ложащейся на травы.

Или нет, это все дом. Теперь-то должно быть нормально, я же приехала. Янка здесь чужая, а я почти своя, потому что почти купила дом. Они же – кто бы ни были – не дураки своих трогать.

И даже спать мы разошлись по разным комнатам.


А ночью Янка наверху вскочила и куда-то побежала, хлопнула дверью, пронеслась по лестнице, вернулась и хлопнула дверью снова. Потом был такой звук, как будто на втором этаже открывают окно, а потом как будто что-то тяжелое рухнуло на пол. Потом такой, как будто что-то – тоже тяжелое – со всей дури впечатали в дверцу шкафа. И я схватила топор и побежала к Янке…

…а она спала. И ничего не слышала. И окно у нее было закрыто. И шкаф на месте.

И я не стала ее будить.

За ночь кто-то разрезал остаток картофельного пирога на четыре куска и разложил их по углам стола. А посередине стола вывалил банку аджики прямо на скатерть, а саму банку разбил у двери.

– Это точно не домовой, – уверенно сказала Янка, – было бы слишком глупо.

Я согласилась.

Мы навели порядок и пошли за черникой. Черный кот, неспешно перешедший нам дорогу сразу за калиткой, вызвал у Янки приступ истерического хохота. Потом она обнаружила, что забыла переобуться в сапоги – а мы собирались лазить через канаву, – и ей пришлось вернуться.

– Я в зеркало посмотрелась, – сказала она, догнав меня в поле, – и еще на ступеньки соли насыпала. Не знаю зачем. Просто подумала, что так надо. Понимаешь?

Я понимала еще как. Я сама утром наплескала колодезной водой в окна – сначала снаружи, потом внутри дома, потому что так было надо. Просто мы там были не одни. И надо было как-то учиться жить вместе.


Черники было мало, зато я нашла два здоровых и совсем не червивых колосовика, а Янка семейку маслят, на двоих с картошкой – самое что надо. На канаве мы нарвали зверобоя и иван-чая, а по пути обратно сделали крюк, зашли в магазин в Анциферово и купили торт «Чародейка».

А дома оказалось, что моя прекрасная дождевая бочка лежит на боку, и вся вода из нее утекла под крыльцо. И это было уже серьезно. Правда, серьезно: воды в нее помещалось – на две ванны хватило бы. И сила, чтобы повалить ее, нужна была нечеловеческая.

– Это ничего, – легкомысленно сказала Янка, – привыкнем.

Мы пообедали, убрали чернику в холодильник, замочили грибы в ведре и пошли в сад.

Янкино легкомыслие было всего лишь частным проявлением особой разновидности героизма: надо полагать, это она так – прямо на моих глазах – бросилась в омут с головой, думая, что как-нибудь само уладится и обвыкнется. Она всегда так делала. Например, имея тридцать лет от роду и восемь лет проработав в хорошей конторе, бросила все и решила стать художником. И стала, что удивительно. То есть научилась зарабатывать этим, хотя пахать ей пришлось чуть ли не вдвое больше, чем мне в офисе.

По этой самой причине весь остаток светлого дня мы совмещали приятное с необходимым: я приобретала красивый летний загар, а Янка сидела в яблоневой тени с планшетом, карандашом и горой бумаги, диктуя мне, в какую сторону повернуться, куда отвести руку и на сколько градусов приподнять подбородок.


Жизнь налаживается, – думали мы.

Янкин ноутбук лежал разбитый посреди веранды, а с кухни пропали все стаканы и чашки, мы пили вино из горла и думали: жизнь налаживается.

Подумаешь, чашки.

Подумаешь, ноутбук.

– А завтра, – сказала Янка особенным вкрадчивым голосом, – можно спать до двенадцати.

– Ага, – сказала я.


Но до двенадцати не удалось, я не знаю, сколько времени было – уже не темно, синева в окнах, – когда Янка почему-то оказалась в моей комнате внизу и трясла меня за плечи, и лицо у нее было белое и страшное; из всех ее слов я расслышала только «бежать!» – и потащила было ее за руку к двери, но Янка изо всех сил волокла меня наоборот, захлебываясь рыданиями и повторяя: нельзя, нельзя, туда нельзя! – и мы оказались на кухне, и Янка сказала: в подвал! – и я объясняла ей, что нет никакого подвала, есть крошечный погреб, а все остальное пустой фундамент, и вот мы уже спускались по лестнице в погреб, и вот оказались в подвале, которого вроде бы не было, и вот перед нами была деревянная дверь в стене, и я дернула ее на себя изо всех сил, потому что надо было бежать, – и тут в дверь впечаталась Янкина растопыренная ладонь.

 

– Бочку, – сказала она, – я гвоздем пробила. Когда переобуваться ходила. А потом вошла первой и просто набок ее положила, пустую. А остальное еще проще.

– У тебя получилось, – сказала она, – ты прости, пожалуйста, но мне очень надо было, чтобы у тебя получилось.

И отстранила меня от двери. И открыла ее. И захлопнула за собой.


Была половина шестого, за соседскими огородами чернел лес, трава у крыльца была мокрая, и крыльцо мокрое, но я все равно сидела на крыльце и мерзла, потому что потом можно было вернуться в дом и согреться, и надо было обязательно пойти и проверить, есть ли подвал; его, разумеется, нет, но проверить все равно надо еще раз, я проверяла четыре раза, это мало, он ведь у меня получился, и в пятницу я куплю дом, это будет мой дом, обязательно.


Потому что однажды Янка, может быть, вернется.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru