Я вновь вижу, как слезы текут из глаз моей матери, – нескончаемый поток, которым изливается горе, переполнившее душу.
Я подхожу к ней, низко опустив голову.
– Мама, – говорю я шепотом, – время пришло. Я умею читать мысли посторонних.
Мамины мысли – как крики утопающего, которому никто не придет на помощь. Мне хочется стать на колени, чтобы принять на себя этот водопад печали. Или поцеловать мамины глаза. Или еще как-нибудь запечатать источник горя. Но что делать, если причина этого бедствия – во мне самом?…
Отныне я – Натан Проклятый.
На следующую ночь, уже под утро, отец разбудил меня, ласково проведя рукою по лбу. Час пробил.
– Натан, вставай!
Я забился поглубже под одеяло.
– Ты написал письмо? – сдавленным голосом спросила мама.
– Запечатал. Лежит на столе.
– Ты уверен, что иного выхода нет?
Отец долго молчал, а потом снова потормошил меня, повторяя:
– Натан, вставай!
Меня одели как можно теплее. Дали тысячу советов и наставлений. Приготовили тяжелую сумку, набитую едой. На столе разложили большую карту, на которой черной линией был прочерчен маршрут, а красные крестики отмечали этапы пути. «Здесь, – объяснял отец, – тебе нужно будет нанять извозчика… Тут ты сядешь на поезд… Потом пойдешь пешком вот сюда… Ты уж прости, денег у нас маловато». Мне предстояло пересечь пол-Европы. А ведь еще вчера мама вздрагивала при мысли, что мне нужно перейти главную улицу.
Папа дал мне список людей, у которых я могу остановиться. Здесь меня примет дядя Боргтен. Там мне предоставит кров кузен Минх. На одной из остановок мне не к кому было обратиться, и отец гордо сказал: «Я уверен, ты сам со всем справишься!» Мама сразу же отчетливо представила, как меня пожирает стая свирепых волков.
Название города Вены на карте было обведено большим красным кружком.
– Твой путь ведет сюда, – сказал папа. Он взял маму за руку и прошептал:
– Так нужно. Для него, для нас…
Мама зарыдала еще пуще.
– Адрес написан на этом конверте, – продолжал он. – Берггассе, 19; насколько я знаю, очень красивый дом. Отдай это письмо тете Марте – это двоюродная сестра мамы, добрая женщина, она тебя примет, как родного. Про ее супруга говорят, что он суров, но справедлив. Это знаменитый и всеми уважаемый ученый. Не вздумай вести себя с ним, как с Гломиком Всезнайкой. Он – единственный во всем мире, кто может тебя излечить. Делай все, что тебе скажут. Старайся сосредоточиться. Будь терпелив. И когда он тебе поможет, ты сможешь вернуться к нам – исцеленным.
– Аминь, – едва слышно прошептала мама.
Потом были еще объятия на пороге дома, причитания, молитвы, потоки слез, немножко улыбок. Я уходил, возвращался, уходил снова.
Мама умоляла папу не отпускать меня. Но время поджимало. Мне нужно было уйти из дому до восхода солнца. А туман мало-помалу рассеивался. Последние объятия – и я шагнул в снег за порогом. Но папа догнал меня. И в первый и последний раз услышал я от него: «Я тебя люблю!» – тихий выдох, растаявший в воздухе.
Я хорошо помню, как шел по местечку, кутаясь в пальто, как стыли руки в шерстяных перчатках, как замерзали слезы на холодных щеках. Кое-где уже шел дым из труб. В окнах загорались, огоньки свечей. Хныкали младенцы. Где-то хлопнула открывшаяся дверь. Кто-то темным силуэтом прошел мимо. «Главное, не оглядывайся», – наставлял меня отец. Кто знает, быть может, убийца Мишкаль и Беньямина поджидал меня за поворотом, с ножом в кулаке?
Дома попадались все реже, дорога стала шире, Несколько коров пытались выгрести из-под снега жухлую траву. К городку, где жила Мария, я подошел целый и невредимый. Сделал крюк, чтобы пройти мимо дома моей воображаемой нареченой, надеясь ее увидеть. Я уже был возле самого забора, когда огромный пес с жуткой пастью выскочил из своей будки. Я пустился наутек что было сил, зверюга – за мной. Вскоре я уже слышал его дыхание за спиной. Значит, дни мои окончатся в волчьей пасти. Мое растерзанное тело найдут на лугу. Мои странствия закончатся, едва начавшись, и остается мне единственное слабое утешение, что если псина притащит одну из моих конечностей своей хозяйке, она, может быть, будет хранить ее как память.
Я резко остановился и обернулся. Зверь застыл как вкопанный; мы стояли лицом к лицу, глядя в упор друг на друга. Пес пригнулся, оскалился. Его рычание отдавалось в моих ушах. Сейчас набросится, разорвет… Последняя мысль моя была о Марии. Я представил, как она, улыбаясь, держит меня за руку. И вдруг пес расслабился. Слюна больше не капала с его клыков. Из взгляда исчезла враждебность, рычание смолкло. Он подошел ко мне, потерся о мою ногу, лизнул руку в перчатке, приветливо махая хвостом, после чего повернулся и ушел, тяжело дыша. «Боже пресветлый – подумал я, опустившись в изнеможении на замерзшую землю, – он тоже умеет читать мысли!»
Нашего местечка уже не было видно за легкой дымкой. Как ни странно, моя печаль развеялась. Значит, верно говорят: «С глаз долой – из сердца вон»? Шагать было легко, котомка за плечом не тяготила меня. Теперь я был Марко Поло – или нет, скорее Давид Копперфильд: с таким именем он наверняка тоже был евреем. Весь мир, да что там, десятки миров ждали меня за поворотом дороги. Я встречу мудрых ученых, великих воинов, прелестных женщин. А когда возвращусь – исполненный разнообразной мудрости, истинный покоритель жизни, – люди меня зауважают. Гломик Всезнайка не будет больше дергать меня за уши, Мария станет влюбленно расспрашивать о тонкостях половых отношений. Мы с мамой вновь начнем прогуливаться по полям и лугам. Все станет как прежде…
Я так и не вернулся.
Я никогда уже не вернусь.
Все поглотила пучина времени – все, кроме слабых фитильков воспоминаний, которые мерцают, истлевая. Мы возвращаемся из школы. Мама звонко хохочет, прыгает по квадратикам «классов», которые я начертил мелом. Я протягиваю ей руку, неуклюже подражаю ее движениям…
Увы, мои воспоминания – это вид, который вот-вот вымрет, хоть в Красную книгу заноси. Память порой шалит, приходится выдумывать. Я представляю, как становлюсь рядом с нею в трудный час. Мы идем бок о бок сквозь снег и мороз. Я пользуюсь чудесным даром, которым она меня наградила, чтобы спасти ее от жестоких нападок мира.
Однако меня не было рядом, когда это было ей так нужно. Я ушел прежде, чем орды варваров сорвались с цепи.
Для чего же тогда я остался жив?
Сорок дней и сорок ночей длился мой поход. Я мог бы, наверно, справиться и за двадцать, но на каждом этапе то ошибался дорогой, то проезжал мимо нужной остановки, не в силах оторвать взгляда от какой-нибудь пары ножек. Всему виной мое проклятое легкомыслие и неукротимое желание увидеть то, что у женщин между ногами!
Это была долгая дорога одинокого путника, калейдоскоп сменяющих друг друга пейзажей и лиц. Я видел сочувственные взгляды молодых дам, враждебные глаза стариков, безразличие солдат. Но никто меня не обижал. Никому не было дела до судьбы такого, как я, потерявшегося мальчишки. Люди смотрели поверх моей головы, глухая тревога царила в их душах.
Поначалу я останавливался на ночлег на постоялых дворах или в привокзальных гостиничках. Потом у меня украли котомку, и с тех пор я ночевал в сараях, а то и просто под открытым небом.
К счастью, зима 1932 года не была суровой.
Когда в одно прекрасное мартовское утро доктор Фрейд обнаружил под своей дверью меня, грязного и оборванного, он не выказал ни малейшего удивления. Дядя Зигмунд ожидал меня. Посланец родителей, пересекший горы намного быстрее меня, предупредил о моем появлении. Однако письмо, которое я вручил, дядя прочел с большим вниманием. При этом он покручивал бороду и бормотал: «Любопытно, любопытно…» Я гордился тем, что подобные слова сказаны по моему адресу. И немного волновался. Его солидная внешность не оставляла места сомнениям: этот ученый человек сможет исцелить меня. И когда мой никому не нужный дар исчезнет, я вернусь в родные края с головой, защищенной от ветров и от чужих мыслей. Можно сказать, неприступной.
Герр Зигмунд настаивал, чтобы мы приступили к делу немедленно. Благодаря заступничеству тетушки Марты я получил день отсрочки. Мне приготовили горячую ванну.
Именно там, в ванной комнате венской квартиры, посреди просвещенной Европы, я впервые пережил сексуальное впечатление не в одиночку, а вдвоем. Разумеется, до финала дело не дошло, я не познал тогда ни самозабвенного проникновения в глубины, ни фелляции – ничего, чем тешился в своих фантасмагориях, – моему пенису еще долго предстояло оставаться нетронутой целиной. Но после того как я, раздевшись, скользнул в покрытую пышной пеной воду, к моей спине ласково прикоснулись женские руки – впервые в жизни не мамины! Обернувшись, я встретил взгляд голубых глаз девицы, которая представилась горничной семейства Фрейдов. Длинные, тонкие пальцы прошлись по моему животу. Я понял, что долгий путь проделан не напрасно. Если даже мой проклятый дар не исчезнет, то уж невинности, по крайней мере, я лишусь. Рука горничной слегка коснулась моих бедер. Отреагировал я быстро. Мало того, что со мной приключилась эрекция, какой прежде никогда не бывало, так я еще и подумал, что делается это по распоряжению доктора Фрейда. Известно было, что на сеансах его терапии полагается лежать на кушетке. Возможно, требовался еще предварительный этап – в ванной? В моем воображении возник образ дядюшки Зигмунда, делающего научные заметки в процессе самовозбуждения, дабы сочетать приятное с полезным.
Очарование минуты спугнул стук открывшейся двери. В ванную заглянула тетушка Марта. Личико Тани залилось багрянцем, рука вылетела из воды. Как только дверь захлопнулась, моя блондиночка бежала, забыв смыть мыло с моей спины. Как сказала бы мама, вместе с водой она выплеснула и младенца.
Мое первое свидание с доктором Фрейдом в его кабинете было назначено на восемнадцать ноль-ноль. Около пяти я уже прыгал через ступеньку вниз по лестнице, уверенный, что за малейшую минуту опоздания меня отругают. В гостиной обнял тетю Марту и застыл у входа в святая святых, не осмеливаясь постучать.
– Войдите! – велел глуховатый голос из-за двери.
Может, Старик обладал даром ясновидения?
Я очутился в помещении не слишком тесном и не слишком большом. Там было не так уж уютно, чтобы хотелось побыть подольше, но и желания бежать не возникало.
Сидя в большом кресле, Зигмунд молча разглядывал меня. Я подошел ближе, изобразив на лице радость. Он холодно пожал мне руку, потом пальцем указал на большую кушетку, стоящую у стены. Возможно, таким образом дядя хотел привлечь мое внимание ко всем предметам обстановки? Я заговорщически улыбнулся ему и подхватил игру, ткнув пальцем в сторону вазы на комоде и египетской статуэтки на книжном шкафу. Доктор грозно нахмурился:
– Ложитесь!
Я подчинился, не теряя бдительности. Мне уже приходилось слышать рассказы о стариках, принуждавших юношей доставлять им удовольствие, даже если тем этого не хотелось.
Старик приступил к объяснению правил:
– Вы должны следить за теми образами, которые возникнут в ваших мыслях, и ни одного не отбрасывать. Представьте себе, что вы стоите в купе поезда у окна и описываете пейзажи кому-то, кто сидит сзади. И главное – помните, что вы обещали (хоть я, кажется, ничего не обещал?) быть совершенно откровенным. Не упускайте никаких деталей, даже если по каким-либо причинам вам будет нежелательно говорить о них.
Проблема заключалась в том, что вне кризисных периодов я не испытывал ровным счетом никаких страданий. Но разочаровывать Старика не хотелось, и я, устремив глаза на потолок, попытался сосредоточиться. Поскольку Зигмунд упомянул о поезде, я начал рассказывать о своем путешествии. Проговорив десять минут без остановки, я спохватился, что веду себя крайне невежливо. Мама всегда наставляла меня: «Не забывай, что другие тоже хотят высказаться!» Поэтому я приподнялся и спросил:
– А у вас как дела?
– Если бы вы знали, что мне приходится выносить, – не задумываясь, ответил он, но сразу же спохватился: – Натан, мы здесь лишь для того, чтобы слушать вас!
Надо полагать, доктор и впрямь был значительной персоной, если говорил о себе «мы»…
– Ну а теперь расскажите о своем детстве!
Рассказывать мне было, в общем-то, нечего. Я был обыкновенный мальчик, такой, как все, с родителями, ни в чем не согласными между собой. Он сходились только в одном: их отпрыск должен достичь в жизни невиданного успеха. На следующем этапе рассуждений они снова вступали в спор. Мама полагала, что я должен изобрести вакцину против туберкулеза. Папа считал, что я рожден для того, чтобы вернуть наш народ на историческую родину. Я всячески пытался увильнуть от этой задачи, но мама шла на уступки: «Ну ладно, сперва можешь избавить нас от доли изгнанников, но потом уж обещай мне обязательно заняться вакциной против туберкулеза!» Мой старший брат, ее первенец, умер в санатории еще до моего рождения.
Старик начинал проявлять признаки нетерпения. Он требовал подробного рассказа о пережитом, и притом, по возможности, со скабрезными подробностями. Ну что ж, я рассказал о том ужасном дне, когда, вернувшись домой, услышал стоны, доносящиеся из спальни. Когда дверь скрипнула, все застыло. Я тоже окаменел. Значит, Мордехай говорил правду! В мое отсутствие отец осмелился притираться к маме на той самой кровати, где по вечерам я часто укладывался рядом с ней! Мерзко и отвратительно! Я сделал шаг назад и услышал из-за стены голос мамы:
– Натан, в кухне на столике есть свежие яйца. Если хочешь кушать, можешь одно выпить!
С тех пор даже от запаха омлета меня тошнило.
– Омлет? – пробормотал Старик. – Любопытно…
Мне как-то не улыбалось выставлять свою личную жизнь напоказ перед врачом, который, похоже, относился ко мне как к ярмарочному феномену. Я же вот не спрашивал его, пристает ли он к Тане в чулане… В свои преклонные лета этот Зигмунд явно был парнем хоть куда. Вопросы пола – больше его ничего не интересовало. Я укрепился на позициях неодобрительного молчания и принялся разглядывать кабинет. Это был настоящий хаос бронзовых статуй, африканских масок и иссохших головок мумий на книжном шкафу. Сам Старик, с его мрачным, бледным лицом, казалось, был одним из предметов меблировки.
Еще там было книг видимо-невидимо – уж точно больше, чем в доме Гломика Всезнайки.
– А я вот не люблю читать! – вдруг заявил я.
– Ты не любишь читать? – эхом откликнулся он.
В таком духе разговор мог тянуться вечно!
– Не получается. Мама говорит, что мне не хватает усидчивости…
– Усидчивости?
Ну до чего же занудный тип!
– Да. Только начну читать что-то из Писания, как мне в мысли лезет шепот других учеников или птичий гомон в школьном саду…
– «Лезет», ты говоришь? Вроде тех яиц?
– Примерно. Очень скоро я перестаю различать, где живые люди, а где те, из Писания. Мы все оказываемся в одном мире. Гломик Всезнайка бродит по Синайской пустыне в поисках манны небесной, а я слушаю, как пророк Илия грозит ужасными катастрофами в ближайшем будущем. Страшно неприятно.
– Ну хорошо, друг мой, мы вернемся к разговору утром в понедельник.
Я дошел до двери и обернулся:
– Вы меня вылечите, герр доктор?
– Возможно, это потребует долгих и мучительных усилий, мой дорогой, но мы своего добьемся.
Он махнул рукой, и меня кольнуло смутное ощущение, что душу Старика одолевает враждебность – ничуть не похожая на ту нейтральную доброжелательность, которую он проявлял в начале беседы. Я вышел, не сказав ни слова, но с твердой решимостью раскрыть эту тайну, причем начать прямо со следующего сеанса.
Вена дышала покоем и сладострастием. Рослые женщины – порой мне казалось, будто я попал в царство великанов, – в легких платьях с оборками, каких я в жизни не видел, в больших шляпах, прогуливались под руку с мужчинами, и походка у них была развинченная и высокомерная. На углах улиц поджидали экипажи со строгими кучерами. Даже лошади здесь были не такие, как у нас. Гордая поступь, отличная выучка, ни за что не позволят себе взбрыкнуть или хотя бы заржать не вовремя. Немецкие лошади, одним словом.
Создавалось впечатление, что я брожу по внутренним переходам и монументальным залам колоссального замка. А когда оконные стекла блестели и переливались под лучами солнца, я попадал во дворец Снежной королевы. Так вот каково это царство утонченности, триумф двадцатого века! Здесь можно было чувствовать себя в безопасности.
Однако эту безмятежность ревниво охраняли. Однажды утром, когда мне вздумалось сорвать в каком-то саду красную розу для Тани, из дому выскочил разъяренный субъект и помчался за мной, размахивая палкой и обзывая меня жидовским отродьем. Я обогнул колокольню ратуши и спасся от преследования, вскочив в трамвай. Впервые в жизни на меня обрушилась национальная рознь.
В кабинете Старика я стянул толстенный словарь, чтобы отыскать определение слова «отродье». Однако ничего не нашел.
По воскресеньям я отправлялся на Пратер, отирался в толпе, потом присаживался за столик на террасе какого-нибудь кафе, делая вид, что кого-то жду. Но как только ко мне направлялся официант, я вскакивал и уходил по-английски.
Там было полно эстрадных раковин, где маленькие оркестры играли военные марши под ритмичные и полные энтузиазма рукоплескания зрителей. Но рокот больших барабанов – «бум, бум!» – быстро оглушал меня. Как мог этот утонченный народ выносить такой немелодичный грохот? Было в австрийцах нечто, для меня непостижимое.
В парке были также аттракционы, манежи, певческий зал, тир, где летали механические орлы, и американские горки, на которых глухо громыхал бешено несущийся вагончик. Я становился в длинную очередь желающих свернуть себе шею на горках, горя желанием поучаствовать в приключениях этого великолепного народа; но тут передо мною возникало испуганное лицо моей матери. Ни за что на свете не позволила бы она мне забраться в такой смертельно опасный аппарат. И я продолжал свою прогулку…
А большое парковое колесо обозрения! Оно вращалось так медленно и величественно. Из больших гондол молодые ребята махали носовыми платками крошечным людишкам, оставшимся внизу. Они обнимались. Они улетали в прозрачное небо. Я разорился на билет, и весь город простерся подо мной, со своими восхитительными памятниками, похожими сверху на пирожные, которые можно ухватить двумя пальцами. Я был императором Францем Иосифом, а внизу, подо мной – мои ликующие подданные.
Увы, рано или поздно приходилось возвращаться. И я вновь становился подопытным кроликом в лаборатории доктора Фрейда.
Дом по Берггассе, 19 представлял собою нечто вроде огромной библиотеки, где вместо книг собирались их авторы. Лу Андреас-Саломе была очаровательной женщиной, хотя и несколько ядовитой. Стефан Цвейг? За целый месяц я ни разу не видел, чтобы он улыбнулся. Вальтер Бенджамин напоминал моего отца – добродушное выражение лица, маленькие круглые очки и точь-в-точь такие же усы. Артур Шницлер казался лицемером – настоящий сластолюбец. Эйнштейн ничего не принимал всерьёз. Однажды он шепнул мне на ухо: «Хочешь постичь тайны Науки?» Я с энтузиазмом согласился. «Ну так запомни вот что: на свете ВСЁ относительно… Ну вот ты и стал великим ученым!»
В общем дом Старика представлял собой проходной двор в венском стиле.
Любимой моей гостьей была Мария Бонапарте. Она грациозно проходила по коридору, приветливо целовала меня в лоб, потом не спеша поднималась в гостиную. Глядя снизу, как она взбирается по лестнице, я постиг, в какой мир меня забросили игра случая и божественные замыслы. Губы мадам Бонапарте коснулись моей кожи. Я – еврейский Орленок! Наполеон, каким его увидел Давид…
К несчастью, я должен был каждое утро являться на рабочее место. Переносить убийственную иронию и шумное молчание Старика. Я решил покончить со всем как можно скорее. Признаться чохом во всем. Зигмунда интересовал только секс, и это он хотел получить от меня задаром. Я рассказывал о том, как мастурбирую, о снах, в которых меня беспокоило, каким образом растут груди Марии. Я говорил также о красоте моей матери. Этот поганец мог делать с моими признаниями все, что хотел. Я расписывал млечную белизну ее горла, красоту рук, ее точеные лодыжки, которые порою можно видеть, когда она выходит из ванной. Я обошел молчанием лишь одно: свое проникновение в мысли кузена Блюма. Это была мамина частная собственность. Посторонним вход воспрещен!
Однажды утром, в августе, я лежал, как обычно, на кушетке и пытался сосредоточиться на какой-нибудь подробности в моей жизни, которая могла бы заинтересовать Старика. Какие-нибудь порочные Переживания, мрачные истории, драма детства – что-нибудь, что послужило бы объяснением тому, что Старик ошибочно именовал моими «спонтанными ассоциациями». Увы, в мозгу моем было пусто, как и накануне и во все прошлые дни. Не осталось ни малейших следов отчаяния, ни крупицы скрытых вожделений. Я уже готовился признаться: «Нет, дядя, я никогда не знал, что такое несчастье. Я страдаю только по одной причине – ничтожной по сравнению с теми, которые поверяют вам люди изо дня в день! – от избытка любви, который меня тяготит…» Но вдруг случилось нечто неожиданное – словно гейзер прорвался посреди спокойного моря! В моем мозгу возникла мысль Зигмунда. О, это не был план трактата по психоанализу, это вообще не имело никакой рациональной формы. Я бы назвал это молчанием, но молчанием тяжким, весомым и многозначительным. В нем была усталость и отвращение: Фрейд отчаялся разобраться со мной. Мне довелось прикоснуться к потаенному миру мэтра.
Осознал ли он, что я вторгся в его сознание? Или просто у него возникло предчувствие? Впервые за все время Старик сократил сеанс. Я повернулся к нему, чтобы извиниться. Он держался за челюсть – у него был стальной протез нижней челюсти, который он называл «чудовищем», и все в доме знали, какие ужасные страдания это ему причиняет.
– Ты, наверно, будешь моим последним интересным пациентом перед тем, как этот проклятый рак сгложет меня, – сказал Старик.
С течением времени его мысли становились все яснее, хотя их по-прежнему окутывала некая дымка тайны. Но потом все-таки передо мной предстала голая правда. Я стал совладельцем его сознания.
В конце концов я не утерпел и рассказал про встречу с Блюмом. Слушая меня, Фрейд впервые на моей памяти вскочил; он обошел вокруг письменного стола и снова сел. Сеанс продолжался. Он хотел знать все, с подробностями. Мы вышли за рамки времени, которое мне обычно отводилось. Но ни потеря времени, ни нарушение незыблемых правил больше ничего не значили для него. Старик потерял привычные точки опоры. Его снедала жажда знания.
В дверь негромко постучали. Он не откликнулся.
– Зигмунд, с тобой все в порядке? – послышался встревоженный голос тетушки Марты.
Старик прервал сеанс.
Это было пятнадцатого августа. Я хорошо помню дату, потому что тем утром поздравил с днем рождения Наполеона Марию Бонапарте. Старик был настойчивее обычного. Он стал раздражителен. Мои увиливания и уклончивые ответы уже не удовлетворяли его. Он требовал фактов. Его вопросы крутились вокруг моих видений. Он стремился понять, выявить скрытые механизмы. Войти в мою душу, как бы взломав ее. На мои душевные состояния ему было наплевать. Значение имели только бессовестный Блюм, эпизод с индейкой, моя связь с Беньямином. Зигмунд осадил мою душу и атаковал ее со всех сторон.
Вдруг сердце мое сильно забилось, ладони вспотели. Я закрыл глаза – и внезапно увидел, как по мозгу Старика прошла мысль, от лобных долей до затылка. Зигмунд пытался изгнать ее, но тщетно. Это была навязчивая мысль, наваждение. Он представил себе, что я сижу в кресле, а он лежит на кушетке, не произнося ни слова, и я раскрываю перед ним все глубины его помыслов. Доктор Фрейд нашел наконец равного собеседника. Я стал его профессиональной совестью.
Потом эту мысль вытеснила другая. В амфитеатре, заполненном седобородыми старцами, Старик, в мантии распорядителя торжества, предлагал аплодировать юноше в парадном костюме, словно посвящая его в рыцари. И этим гениальным учеником был опять-таки я!
Спустя два дня я сбежал из дома Фрейдов.