– А теперь молю тебя, Господи Исусе Христе, кому ведомо, что я невинен, да смилуешься надо мной и даруешь мне меньше всего очков: ведь у меня нет ни детей, ни возлюбленной, которые станут плакать по мне!
Вымолвив эти слова, он с такой силой швырнул кости на барабанную шкуру, что те загрохотали.
И все стоявшие перед частоколом пожелали в тот миг, чтобы Ивара Иварссона освободили. Они полюбили его за храбрость и доброту и никак не могли взять в толк, как же это они считали его злодеем.
Почти невыносимо было стоять так далеко, не зная, что выпало на костях. Судья с ленсманом нагнулись над барабаном, чтобы поглядеть, заседатели и присутствовавшие при сем лица знатного сословия подошли поближе и тоже стали глядеть, каков исход. Казалось, все пришли в замешательство, некоторые кивали Ивару Иварссону, кое-кто пожимал ему руку, а толпа так ничего и не знала. По рядам пробежал негодующий ропот.
Тогда судья сделал знак ленсману, и тот поднялся на крыльцо судебной палаты, где его лучше видели и слышали:
– Ивар Иварссон выкинул на обеих костях по шестерке, больше очков набрать нельзя!
Люди поняли, что Ивар Иварссон признан невиновным, и обрадовались. А многие стали кричать:
– Будь здрав, Ивар Иварссон!
Но тут случилось такое, что повергло всех в изумление. Пауль Элиассон разразился громкими криками радости и, сорвав с головы свою вязаную шапочку с кисточкой, подбросил ее в воздух. Это произошло так неожиданно, что стражники не успели помешать ему. Все только ахнули. Правда, Ивар Иварссон был Паулю Элиассону все равно что отец, но теперь, когда дело шло о его жизни, неужто он и вправду радовался тому, что другого признали невиновным?
Вскоре был восстановлен порядок: начальство отошло направо, арестанты со стражниками налево, другие зрители придвинулись поближе к судебной палате, так что барабан снова остался посредине, ничем не заслоненный, и его было видно со всех сторон. Теперь настал черед Эрика Иварссона подвергнуться смертельному испытанию.
Вперед нетвердой и спотыкающейся походкой вышел надломленный и старый человек. Его едва можно было узнать. Неужто это Эрик Иварссон, который всегда размашисто и властно ступал по земле? Взгляд его потускнел, и кое-кто подумал, что он едва ли сознает до конца, какое ему предстоит испытание. Но, приняв в руки кубок с костями, он попытался выпрямить согнутую спину и произнес.
– Благодарение Богу, что брат мой Ивар оправдан, потому что хоть в этом деле я так же невинен, как и он, он всегда был лучше меня. И молю Господа нашего Иисуса Христа, дабы он сподобил меня выкинуть меньше всего очков, дабы дочь моя могла обвенчаться с тем, кого она любит, и жить с ним счастливо до конца дней своих!
С Эриком Иварссоном случилось то, что часто бывает со стариками: вся его былая сила, казалось, ушла в голос. Его слова были услышаны всеми и всколыхнули народ. Уж очень непохоже на Эрика Иварссона было признать, что кто-то много достойнее его, да еще желать себе смерти ради чужого счастья. Во всей толпе не нашлось бы теперь ни единого человека, кто по-прежнему считал бы его разбойником и вором. Со слезами на глазах молились люди Богу, чтобы Эрик выкинул побольше очков.
Он и не потрудился потрясти в кубке кости, а лишь подняв кубок вверх и опустив его вниз, выбросил кости на барабанную шкуру. Глаза его были слишком стары для того, чтобы он мог различить очки на кубиках, и он, даже не удостоив их взглядом, стоял, вперив взор в пространство.
Но судья и другие поспешили к барабану. И все прочли на их лицах то же удивление, что и в прошлый раз.
А толпа, стоявшая перед частоколом, будто поняла все, что произошло, еще задолго до того, как ленсман огласил исход дела. Какая-то женщина воскликнула:
– Спаси тебя Господь, Эрик Иварссон!
И вслед послышался многоголосый крик:
– Благодарение и хвала Господу за то, что он помог тебе, Эрик Иварссон!
Вязаная шапочка Пауля Элиассона взлетела в воздух, как и в первый раз, и все снова ахнули. Неужто он не думает, чем это грозит ему самому?
Эрик Иварссон стоял безгласный и равнодушный, лицо его ничуть не просветлело. Думали – быть может, он ждет, когда ленсман огласит исход дела, но даже когда это свершилось и Эрик узнал, что он тоже, как и брат его, выкинул на обеих костях по шестерке, он остался безучастен. Он хотел было добраться до своего прежнего места, но так обессилел, что судебному приставу пришлось подхватить его, а то бы не удержаться ему на ногах.
Настал черед Паулю Элиассону подойти к барабану, чтобы попытать свое счастье, и все взоры обратились к нему. Еще задолго до испытания все сочли, что он-то, должно быть, и есть истинный преступник; теперь он был, можно сказать, приговорен. Ведь больше очков, чем братья Иварссоны, выкинуть было невозможно.
Такой исход никого бы прежде не огорчил, но тут все увидали, что Марит Эриксдоттер украдкой пробралась к Паулю Элиассону.
Он не держал ее в своих объятиях, ни поцелуя, ни ласки не было меж ними. Она лишь стояла рядом, крепко-крепко прижавшись к нему, а он обнял ее стан рукой. Никто не мог бы с точностью сказать, долго ли они так простояли, потому что внимание всех поглотила игра в кости.
Как бы то ни было, они стояли бок о бок, соединенные неисповедимой судьбой вопреки страже и грозному начальству, вопреки тысячам зрителей, вопреки ужасной игре со смертью, в которую были вовлечены.
Их свела вместе любовь, но любовь более возвышенная, нежели земная. Они могли бы стоять так летним утром у лаза в плетне, проплясав всю ночь напролет и впервые признавшись друг другу в том, что хотят стать мужем и женой. Они могли бы стоять так после первого причастия, чувствуя, что все грехи сняты с души. Они могли бы стоять так, если бы обоим довелось претерпеть ужас смерти, и перейти в потусторонний мир, и встретиться вновь, и постигнуть, что они на веки вечные принадлежат друг другу.
Она стояла, глядя на него с такой нежной любовью! И что-то шевельнулось в людских душах и подсказало им – вот над Паулем Элиассоном и следовало бы сжалиться. Ведь он был юным деревцом, которому не суждено цвести и плодоносить, он был ржаным полем, которому суждено быть вытоптанным, прежде чем ему доведется одарить кого-либо от щедрот своих.
Он молча опустил руку, обвивавшую стан Марит, и вслед за ленсманом подошел к барабану. По его лицу незаметно было, чтоб он хоть сколько-нибудь тревожился, когда принял в руки кубок. Он не держал речь перед народом, как другие, а повернулся к Марит.
– Не бойся! – сказал он. – Богу ведомо, что я так же невинен, как и другие.
После этого он, будто играючи, перетряхнул несколько раз кости в кубке, не останавливая их, покуда они не перекатились через край и не упали на барабанную шкуру.
– Я выкинул на обеих по шестерке, Марит! Я выкинул по шестерке, и я тоже!
Он будет оправдан – иное ему и в голову не приходило, и от радости он не мог устоять на месте. Высоко подпрыгнув, он подбросил шапочку ввысь, схватил стоявшего рядом с ним стражника в объятия и поцеловал.
Тут многие подумали: «Видать сразу, что он иноземец. Будь он швед, не стал бы торжествовать до времени».
Судья, ленсман, заседатели и знатные господа степенно и не торопясь подошли к барабану и стали разглядывать кости. Но на этот раз вид их был нерадостен. Они лишь покачали головой и ни один из них не поздравил Пауля Элиассона с выпавшим ему на долю счастливым жребием.
Взойдя в третий раз на крыльцо судебной палаты, ленсман возвестил:
– Пауль Элиассон выкинул на обеих костях по шестерке, больше очков набрать нельзя!
Толпа заволновалась, но никто не ликовал. Никому и в голову не пришло, что тут есть какой-то подвох. Этого быть не может! Но всем было боязно и как-то не по себе, поскольку Божий суд ничуть не прояснил суть дела.
Значило ли это, что все трое были одинаково невиновны, или это значило, что все они были одинаково виновны?
Люди увидели, как ротмистр Лёвеншёльд поспешно подошел к судье. Вероятно, хотел сказать, что Божий суд так ничего и не решил, но судья угрюмо отвернулся от него.
Судья с заседателями направились в судебную палату и стали держать совет, а тем временем никто не осмелился ни пошевельнуться, ни даже прошептать хоть слово. Даже Пауль Элиассон, и тот держался смирно. Казалось, он понял наконец, что Божий суд можно истолковать и так и этак.
Суд снова появился после краткого совещания, и судья возвестил, что уездный суд склонен толковать Божий приговор таким образом, что всех трех обвиняемых следует признать невиновными.
Вырвавшись из рук стражей, Пауль Элиассон в величайшем восторге опять подбросил свою шапочку, но и это было несколько преждевременно, так как судья еще не кончил речь:
– Но это решение суда надлежит представить королю через гонца, которого нынче же должно снарядить в Стокгольм. Обвиняемым же следует пребывать в темнице, покуда его королевское величество не утвердит приговор суда.
Однажды осенью, лет тридцать спустя после той достопамятной игры в кости на площади перед судебной палатой в Брубю, Марит Эриксдоттер сидела на крыльце небольшой свайной клети в усадьбе Стургорден, где она жила, и вязала детские рукавички. Ей хотелось связать их красивым узором в полоску и в клетку, чтобы они доставили радость ребенку, которому она собиралась их подарить. Но она не могла припомнить какой-нибудь узор.
После того как она долгое время просидела на крыльце, рисуя спицей на ступеньке узоры, она пошла в клеть и открыла сундук с платьем, чтобы найти какой-нибудь образчик, по которому могла бы связать рукавички. На самом дне сундука она наткнулась на искусно связанную шапочку с кисточкой, узорную – со множеством всякого рода квадратиков и полосок; после некоторого колебания, она взяла шапочку с собой на крыльцо.
Вертя шапочку во все стороны, чтобы разобраться в узорном вязании, она заметила, что шапочка кое-где трачена молью. «Господи боже, немудрено, что шапочка испорчена, – подумала она. – Прошло, верно, самое малое тридцать лет с той поры, как ее носили. Ладно, что я хоть удосужилась вытащить ее из сундука и вижу теперь, что с нею сталось».
Шапочка была украшена большой и пышной разноцветной кисточкой, и в ней-то моли, видимо, и было раздолье. Стоило Марит встряхнуть шапочку, как нитки полетели во все стороны. А кисточка, так та даже оторвалась и упала к ней на колени. Она подняла кисточку и стала разглядывать, сильно ли она попорчена и нельзя ли ее снова прикрепить, однако при этом она вдруг заметила, что среди нитей что-то сверкнуло. Нетерпеливо раздвинув их, она обнаружила большой золотой перстень с печаткой и с алым камнем, накрепко вшитый в кисточку грубыми холщовыми нитками.
Кисточка с шапочкой выпали у нее из рук. Никогда прежде не доводилось ей видеть этот перстень, но ей вовсе не было нужды разглядывать королевские инициалы на камне или читать надпись на перстне, чтобы узнать, что это за перстень и кто был его владелец. Опершись о перила крыльца, она закрыла глаза и так и сидела, тихая и бледная, словно была при смерти. Ей казалось, что сердце у нее вот-вот разорвется от муки.
Из-за этого перстня отцу ее Эрику Иварссону, дяде ее Ивару Иварссону и жениху ее Паулю Элиассону пришлось расстаться с жизнью, а теперь ей суждено найти тот перстень, накрепко вшитый в кисточку Паулевой шапочки!
Как же он туда попал? Когда же он туда попал? Знал ли Пауль о том, что перстень зашит в кисточку?
Нет! Она тотчас же заверила самое себя, что он никак не мог знать об этом.
Она вспомнила, как он размахивал этой шапочкой и подбрасывал ее ввысь, думая, что и его и стариков Иварссонов оправдают.
Картина эта стояла перед ее глазами, словно все случилось только вчера: огромная толпа людей, сначала исполненная ненависти и вражды к ней и к ее близким, а под конец поверившая в их невиновность. Ей вспомнилось великолепное темно-синее осеннее небо и перелетные птицы, которые сбились с пути и беспокойно метались над площадью, где шел тинг. Пауль видел их и в тот миг, когда она прижалась к нему, он шепнул ей, что скоро его душа будет метаться в небесах, словно маленькая сбившаяся с пути птичка. И он спросил ее, дозволит ли она ему прилетать и гнездиться под кровельным желобом усадьбы в Ольсбю.
Нет, Пауль не мог знать, что воровское добро спрятано в шапочке, которую он бросал ввысь, глядя на великолепное осеннее небо.
То было на другой день. Сердце ее судорожно сжималось всякий раз, когда она вспоминала о нем, но теперь ей во что бы то ни стало нужно было вспомнить все до конца. Из Стокгольма пришел указ, что Божий суд следует истолковать так: все трое обвиняемых равно виновны, и их надлежит казнить через повешение.
Она была там, когда приговор приводили в исполнение, была ради того, чтобы люди, которых она любила, знали, что есть на свете человек, который верит в них и скорбит о них. Но ради этого едва ли было надобно идти на холм висельников. После Божьего суда расположение духа у людей стало иным. Все те, кто окружал ее перед солдатским частоколом, были теперь добры к ней. Люди судили да рядили меж собой, а потом решили, что Божий суд следует истолковать так: все трое обвиняемых невиновны. Ведь старый генерал дозволил всем троим выкинуть по две шестерки. Стало быть, и толковать тут больше нечего. Генеральского перстня никто из них не брал.
Когда вывели троих крестьян, раздался всеобщий страшный вопль. Женщины плакали, мужчины стояли, сжав кулаки и стиснув зубы. Говорили, что быть, мол, приходу Бру разоренным, как Иерусалиму, потому что там лишили жизни трех безвинных мужей. Люди выкрикивали слова утешения приговоренным к казни и глумились над палачами. Множество проклятий призывалось на голову ротмистра Лёвеншёльда. Говорили, будто он побывал в Стокгольме и по его вине приговор Божьего суда истолковали в ущерб обвиняемым.
Но, во всяком случае, все люди вместе с Марит считали подсудимых невиновными и верили им, а это помогло девушке пережить тот день. И не только тот день, но и все остальные дни – доныне. Если бы люди, с которыми ей доводилось встречаться, считали ее дочкой убийцы, она не в силах была бы вынести тяготы жизни.
Пауль Элиассон первым взошел на маленький дощатый помост под виселицей. Сперва он бросился на колени и стал молиться Богу; потом обратившись к стоявшему рядом с ним священнику, стал о чем-то молить его. Затем Марит увидела, как пастор снял с его головы шапочку. Когда все было кончено, пастор передал Марит шапочку и последний привет Пауля. Он послал ей шапочку в знак того, что думал о ней в свой предсмертный час.
Как ей могло даже взбрести на ум, что Пауль подарил бы ей на память шапочку, если бы знал, что в ней спрятано воровское добро? Нет, уж коли было что надежное на свете, так только одно: Пауль не знал, что перстень, который был надет на пальце у покойника, – в шапочке.
Быстро нагнувшись, Марит Эриксдоттер взяла шапочку, поднесла ее к глазам и стала внимательно разглядывать. «Откуда могла взяться у Пауля эта шапочка? – подумала она. – Ни я, да и никто другой в усадьбе не вязал ее ему. Должно быть, он купил ее на ярмарке, а может статься, сменялся с кем-нибудь».
Она еще раз перевернула шапочку, рассматривая узор со всех сторон. «Когда-то эта шапочка была, верно, красивая и нарядная, – подумала она. – Пауль любил всякие нарядные уборы. Он всегда бывал недоволен, когда мы ткали ему серые сермяжные кафтаны. Он хотел, чтобы сермягу ему всегда красили. А шапочки он любил чаще красные, с большой кисточкой. Эта наверняка пришлась ему по вкусу».
Отложив шапочку, она вновь оперлась о перила, стремясь перенестись в прошлое.
Она была в лесу в то самое утро, когда Ингильберта испугали насмерть. И видела, как Пауль вместе с ее отцом и дядей стоял, склонившись над трупом. Оба старика решили, что Ингильберта нужно перенести вниз, в долину, и отправились нарубить ветвей для носилок. А Пауль на миг замешкался, чтобы рассмотреть Ингильбертову шапочку. У него разгорелись на нее глаза! Шапочка была узорчатая, связанная из красной, синей и белой пряжи, и он незаметно сменял ее на свою. Он сделал это без всякого дурного умысла. Может, он просто хотел немного покрасоваться в ней. Его собственная шапочка, оставленная им Ингильберту, уж конечно была не хуже этой, но не так пестра и не так искусно связана.
А Ингильберт зашил перстень в шапочку, прежде чем отправиться из дому. Может быть, он думал, что за ним будет погоня, и потому пытался спрятать его. Когда он упал, никому и на ум не пришло искать перстень в шапочке, а Паулю Элиассону и подавно.
Да, стало быть, так оно все и случилось. Она могла бы поклясться в этом, но нужно все же убедиться до конца.
Марит положила перстень в сундук и с шапочкой в руках пошла на скотный двор, чтобы потолковать со скотницей.
– Выйди-ка на свет, Мэрта, – крикнула она в темную глубь хлева, – да пособи мне с узором, а то одной никак не сладить!
Когда скотница вышла к ней, Марит протянула ей шапочку.
– Я знаю, что ты мастерица вязать, Мэрта, – сказала она. – Я хотела перенять этот узор, да не могу в нем разобраться. Глянь-ка сама! Ты ведь искусница в этом деле! Куда мне до тебя!
Скотница взяла шапочку и посмотрела на нее. Видно было, что она очень удивилась. Выйдя из тени, отбрасываемой стеной хлева, она вновь стала осматривать шапочку.
– Откуда она у тебя? – спросила Мэрта.
– Она пролежала у меня в сундуке много лет, – ответила Марит. – А зачем ты меня спрашиваешь?
– Затем, что эту самую шапочку я связала моему брату Ингильберту в то последнее лето, когда он еще был жив, – сказала скотница. – Я не видала ее с того самого утра, как он ушел из дому. Как могла она попасть сюда?
– Может, она свалилась у него с головы, когда он упал, – ответила Марит. – И кто-то из наших работников подобрал ее в лесу и принес сюда. Но уж коли эта шапочка растравляет тебе сердце, может, ты и не захочешь снять для меня узор?
– Давай мне шапочку, и узор будет у тебя к завтрашнему дню, – сказала скотница.
В голосе ее послышались слезы, когда, взяв шапочку, она пошла назад на скотный двор.
– Нет, не надо тебе снимать узор, раз тебе это так тяжко, – сказала Марит.
– Ничуть мне не тяжко, коли я делаю это для тебя.
И в самом деле, не кто иная, как Марит, вспомнила о Мэрте Бордсдоттер, оставшейся одной в лесу после смерти отца и брата, и предложила ей пойти скотницей в свою усадьбу Стургорден в Ольсбю. И Мэрта никогда не упускала случая выказать ей благодарность за то, что Марит помогла ей вернуться к людям.
Марит снова отправилась на крыльцо свайной клети и взяла в руки вязанье, но ей не работалось; опершись, как прежде, головой о перила, она силилась придумать – что же ей теперь делать.
Если бы кто-нибудь в ольсбюской усадьбе знал, как выглядят женщины, отказавшиеся от мирской жизни ради затворничества в монастыре, он сказал бы, что Марит походит на такую женщину. Лицо ее было изжелта-бледным и совсем без морщин. Пришлому человеку почти невозможно было б сказать – молода она или стара. Во всем ее облике было нечто умиротворенное и кроткое, как у человека, который отрешился от всяких желаний. Ее никогда не видали беззаботно-веселой, но и очень печальной тоже никогда не видали.
После постигшего ее тяжкого удара Марит ясно ощутила, что жизнь для нее кончена. Она унаследовала от отца усадьбу Стургорден, но ясно понимала, что если захочет сохранить ее за собой, ей придется выйти замуж: ведь усадьбе нужен хозяин. Желая избежать замужества, она уступила все свои владения одному из двоюродных братьев совершенно безвозмездно, оговорив себе лишь право жить и кормиться в усадьбе до конца дней своих.
Она была довольна тем, что так поступила, и никогда в том не раскаивалась. Опасаться, что дни потянутся для нее медленно и праздно, не приходилось. Люди уверовали в ее житейский ум и доброту, и стоило кому-нибудь захворать, как тотчас посылали за ней. Дети тоже очень льнули и ластились к ней. В клети на сваях у нее всегда бывало полным-полно малышей. Они знали, что у Марит всегда найдется время помочь им управиться с их маленькими горестями.
И вот теперь, когда Марит сидела на крыльце, раздумывая, что ей делать с этим перстнем, на нее напал вдруг страшный гнев. Она думала о том, как легко мог б отыскаться этот перстень. Почему генерал не позаботился о том, чтобы перстень был найден? Ведь он все время знал, где перстень, теперь-то Марит это понимала. Но отчего же он не устроил так, чтобы Ингильбертову шапочку тоже обыскали? Вместо этого он позволил казнить из-за своего перстня троих невинных людей. На то у него была власть, а вот заставить перстень выйти на свет божий – не было!
Поначалу Марит было подумала, что ей нужно пойти к пастору, рассказать ему все и отдать перстень. Но нет, этого она ни за что не сделает!
Ведь так уж получилось: где бы ни появлялась Марит – в церкви ли, в гостях ли, с ней обходились с величайшим почтением. Ей никогда не приходилось страдать от презрения, которое обычно выпадает на долю дочери лиходея. Люди были твердо убеждены в том, что тут совершена величайшая несправедливость, и хотели искупить ее. Даже знатные господа, встречая, бывало, Марит на церковном холме, непременно подходили к ней перемолвиться несколькими словами. Даже семейство из Хедебю – разумеется, не сам ротмистр, а его жена с невесткой – не раз пыталось сблизиться с Марит. Но она всегда упорно отвергала эти попытки. Ни единого слова не сказала она ни одному из жителей поместья со времен Божьего суда.
Неужто же теперь она выйдет на площадь и громогласно признается в том, что хозяева Хедебю отчасти были правы? Перстнем, как оказалось, все же завладели крестьяне из Ольсбю? Может, даже заговорят о том, что они-де знали, где перстень, вытерпели арест и дознание, надеясь, что будут оправданы и смогут продать перстень.
Во всяком случае, Марит понимала, что честь ротмистра, а заодно и его отца, будет спасена, если она отдаст перстень и расскажет, где его нашла. А Марит не хотела палец о палец ударить ради того, что принесло бы пользу и выгоду Лёвеншёльдам.
Ротмистр Лёвеншёльд был теперь восьмидесятилетний старик, богатый и могущественный, знатный и почитаемый. Король пожаловал ему баронский титул, и не было случая, чтобы его постигла какая-нибудь беда. Сыновья у него были отменные, жили, как и он, в достатке и удачно женились…
А человек этот отнял у Марит все, все, все, что у нее было.
Она осталась одна на свете, обездоленная, безмужняя, бездетная, и все по его вине. Долгие годы ждала она и ждала, что его постигнет злая кара, но так ничего и не случилось.
Вдруг Марит вскочила, очнувшись от своего глубокого раздумья. Она услыхала, как по двору быстро бегут детские ножки; наверное, это к ней.
То были двое мальчиков лет десяти-одиннадцати. Один был сын хозяина дома, Нильс, другого она не знала. И, уж конечно, они прибежали попросить ее в чем-то помочь.
– Марит, – сказал Нильс, – это Адриан из Хедебю. Мы с ним были вон на той дороге и гоняли обруч, а потом повздорили, и я разорвал его шапочку.
Марит молча сидела, глядя на Адриана. Красивый мальчик, в облике которого было нечто кроткое и ласковое. Она схватилась за сердце. Она всегда испытывала боль и страх, когда видела кого-нибудь из Лёвеншёльдов.
– Теперь мы снова дружим, – продолжал Нильс, – вот я и подумал: дай-ка я попрошу тебя, может ты починишь Адриану шапочку, прежде чем он пойдет домой.
– Ладно, – сказала Марит, – починю!
Взяв в руки разорванную шапочку, она поднялась, собираясь войти в клеть.
– Должно быть, это знамение свыше, – пробормотала она. – Поиграйте-ка еще немного на дворе! – сказала Марит мальчикам. – Скоро будет готово.
Прикрыв за собой дверь в клеть, она затворилась там одна и стала штопать дырки в шапочке Адриана Лёвеншёльда.
Снова прошло несколько лет, а о перстне по-прежнему не было ни слуху ни духу. Но вот случилось так, что в году 1788 девица Мальвина Спаак поселилась в Хедебю и стала там домоправительницей. Была она бедной пасторской дочкой из Сёрмланда, никогда прежде границ Вермланда не переступала и не имела ни малейшего понятия о том, что творится в поместье, где ей предстояло служить.
В самый день приезда ее пригласили к баронессе Лёвеншёльд, чтобы доверить весьма странный секрет.
– Мне представляется самым правильным, – сказала хозяйка дома, – сразу же открыться вам, барышня. Надо сказать, у нас в Хедебю водятся привидения. Нередко случается, что на лестницах и в галереях, а иногда даже и в господских комнатах встречаешь рослого, дюжего человека, одетого примерно как старый каролинец – в высокие ботфорты и синий форменный мундир. Он предстает совершенно неожиданно, когда отворяешь дверь или выходишь на лестничную площадку: и не успеешь даже подумать, кто это, как он тут же исчезает. Он никого не обижает, и мы даже склонны думать, что он благоволит к нам, и я прошу вас, барышня, не пугаться, когда встретите его.
Девице Спаак шел в ту пору двадцать второй год; была она легкая и проворная, на редкость искусная во всякого рода домашних делах и работах, расторопная и решительная, так что где бы она ни вела хозяйство, все шло у нее как по маслу. Но она безумно боялась привидений и никогда не нанялась бы в Хедебю, если бы знала, что они там водятся. Однако теперь она уже приехала, а бедной девушке, право же, не пристало быть особо разборчивой и пренебрегать таким хорошим местом. Поэтому она сделала баронессе реверанс, поблагодарила за предостережение и заверила ее, что не даст себя запугать.
– Мы даже не понимаем, зачем он здесь бродит, – продолжала хозяйка дома. – Дочери считают, что он походит на дедушку моего мужа – генерала Лёвеншёльда, которого вы видите вон на том портрете, и они обычно называют привидение Генералом. Но вы, барышня, разумеется, понимаете, что никто и не подумает сказать, что по дому бродит сам генерал – он-то, очевидно, превосходнейший был человек. По правде говоря, мы и сами не можем все это понять. И если среди прислуги пойдут какие-нибудь пересуды, у вас, барышня, надеюсь, хватит ума не прислушиваться к ним.
Девица Спаак еще раз сделала реверанс и заверила баронессу, что никогда не допустит среди прислуги ни малейших сплетен о господах; и на сем аудиенция была окончена.
Девица Спаак была, конечно, всего-навсего бедной экономкой, но поскольку она была не из простых, то ела за господским столом, как и управляющий с гувернанткой. Впрочем, миловидная и приятная, с миниатюрной и хрупкой фигуркой, светловолосая, с розовым, цветущим личиком, она отнюдь не портила вида за господским столом. Все считали ее добрейшим человеком, который смог сделаться полезным во многих отношениях, и она сразу же стала всеобщей любимицей.
Вскоре она заметила, что привидение, о котором говорила баронесса, служило постоянным предметом разговора за столом. То одна из молодых баронесс, то гувернантка объявляли:
– Сегодня Генерала видела я, – и объявляли таким тоном, словно это было каким-то достоинством, которым и похвастаться не грех.
Дня не проходило без того, чтобы кто-нибудь не спросил ее, не встречался ли ей призрак, а поскольку Мальвине постоянно приходилось отвечать «нет», то она заметила, что это повлекло за собой некоторое пренебрежение к ней. Будто она была хуже гувернантки или управляющего, которые видали Генерала несчетное множество раз.
И вправду, девице Спаак никогда не доводилось так свободно и непринужденно общаться с привидением, как им. Но с самого начала она предчувствовала, что дело это добром не кончится. Их в Хедебю ожидает страшнейший испуг. Она сказала самой себе, что если этот являвшийся им призрак и в самом деле существо из другого мира, то это, бесспорно, какой-нибудь несчастный, который нуждается в помощи живущих, чтобы обрести покой в могиле. Экономка была особа весьма решительная, и будь ее воля и власть, в доме учинили бы строжайший розыск и доискались бы до самой сути этого дела, вместо того чтобы оно служило постоянным предметом беседы за обеденным столом.
Но девица Спаак знала свое место, и ни единое слово в осуждение господ никогда не сорвалось бы у нее с языка. Сама же она избегала участвовать в общем подшучивании над призраком и хранила в тайне все свои дурные предчувствия.
Целый месяц прожила девица Спаак в Хедебю, прежде чем ей довелось увидеть призрака. Но однажды утром, спускаясь с чердака, где она пересчитывала перед стиркой белье, экономка встретила на лестнице какого-то человека, который посторонился, дав ей пройти. Было это средь бела дня, и она вовсе не думала ни о каких привидениях. Она только удивилась: что делать чужому человеку на чердаке, и тут же вернулась назад, чтобы осведомиться, за какой надобностью он здесь. Но на лестнице не было видно ни души. Экономка, полная решимости схватить за шиворот вора, снова поспешно взбежала по лестнице, заглянула на чердак, обыскала все темные углы и клеть. Но нигде ни единой души не было, и она внезапно догадалась, что произошло.
– Ну и дура же я! – воскликнула она. – То был, конечно, не кто иной, как Генерал!
Ну, разумеется! Ведь тот человек был одет в синий форменный мундир, точь-в-точь как старый генерал на портрете, и на нем были такие же огромные ботфорты. Лица его она разглядеть как следует не смогла: казалось, будто серая туманная дымка окутала его черты.
Девица Спаак еще долго оставалась на чердаке, стараясь прийти в себя. Зубы у нее стучали, ноги подкашивались. Если бы ей не надо было думать об обеде, она никогда бы и с чердака не спустилась. Она сразу же решила сохранить в тайне все, что видела, и не дать другим повод подшучивать над собой.
Меж тем Генерал у нее из головы не шел, и, должно быть, это наложило какой-то особый отпечаток на ее лицо, потому что едва все уселись за обед, как сын хозяина дома, девятнадцатилетний юноша, только что приехавший из Упсалы на рождественские каникулы, обратился к ней со словами:
– Сегодня вы, барышня Спаак, видели Генерала! – и сказал это напрямик, так что у нее не хватило духу отпереться.
Девица Спаак разом почувствовала себя важной персоной за господским столом. Все забросали ее вопросами, на которые она, однако, отвечала как можно короче. К несчастью, ей не удалось отпереться от того, что она немного испугалась, и тут все неописуемо развеселились. Испугалась Генерала! Кому такое в голову придет!
Девица Спаак уже не раз обращала внимание на то, что барон с баронессой никогда не принимали участия в подшучивании над Генералом. Они только предоставляли свободу действий другим, не мешая им болтать. Теперь же она сделала новое наблюдение: молодой студент отнесся к этому гораздо серьезнее, нежели прочая молодежь в усадьбе.