bannerbannerbanner
Я, Есенин Сергей…

Сергей Есенин
Я, Есенин Сергей…

Полная версия

Есенин

Умер Есенин! Это трудно сказать вслух. Это так же трудно сказать, как «нет больше песни… Умерли березовые рощи, вечернее косое солнце, розовая дорожная пыль»…

* * *

Пустой коридор одной из «гостиниц для приезжающих». Дверь настежь. За круглым столом посередине милиция составляет протокол, а тут же на полу, прямо против дверей, лежит, вытянув ноги и запрокинув лицо, Сережа Есенин. Уже тускнеющие, но все еще золотые волосы разметались по грязному полу среди сора и растоптанных окурков.

И невозможно осознать до конца, что вот здесь, душной вчерашней ночью, умер поэт. Самый простой, самый настоящий, пришедший в наш табачный дым оттуда, из забытых нами рязанских солнечных полей. Мы затравили его своим чадом и ресторанными скрипками и ничего не могли ему дать взамен его простой правды о свежевспаханном поле, о жеребенке на косогоре у телеграфных столбов. Алкоголь тек в его жилах густой и отравляющей песней.

Но была в этой песне такая ветровая воля, такой полевой простор, что дух захватывало и слезы подступали к горлу…

Сережа Есенин! На загроможденном сугробами многоэтажном дворе положили мы тебя, завернутого в простыню, на мерзлые чухонские дровни. Кто-то сказал возчику: «В мертвецкую Обуховской больницы!» Лошадь тронула с места, и повезли тебя, полуодетого, без шапки в морозную муть по скрипучим улицам равнодушного города.

Умер Есенин. Умерла песня. Еще будут «читать» стихи, еще будут «произносить» их с эстрады, но «петь» уже не станет никто. Новые, машинные ритмы вошли в нашу жизнь, ритмы бодрого, дружного кругового усилия. Одинокий, затерявшийся в полях прохожий, Есенин в последние годы пел только о себе и для себя. Пел, потому что песенный воздух зудил грудь и просился на волю.

Пусть и останется он навсегда в нашей памяти одиноким путником душистой полевой межи, бедный рязанский паренек с голубыми, как его деревенская речка, глазами!

Прощай, Сережа, – песня, сгоревшая на ветру!

28 декабря, 1925
Всеволод Рождественский

Цветок неповторимый

(У гроба Сергея Есенина)
 
Его душа жила, страдая.
Страдая, в вечность отошла…
 

Вот, что я записал в своем дневнике, когда узнал о смерти Сергея Есенина – и вспомнил: передо мной стоит скромный, белокурый мальчик, – до того робкий, что боится даже присесть на край стула, – стоит, молча потупившись, мнет в руках картузок.

Его привел ко мне (помнится в 1911 г.) репетитор моих детей – Владимир Евгеньевич Воскресенский – «вечный студент» Московского ин-та, народник, служивший корректором при типографии Сытина.

«Я к вам поэта привел, – сказал Воскресенский – и показал несколько стихотворений, – это вот он написал – Сергей Есенин!..»

Не помню, какие стихи он принес. Но я сказал поэту несколько сочувственных слов.

А молодой поэт стоял, потупившись, опустив глаза в землю.

Имя Сергея Есенина тогда еще ничего никому не говорило.

Вспоминается вторая встреча, – это было тогда, когда в Москве ставились «временные» памятники поэтам – Кольцову, Никитину, Шевченко.

При открытии памятника Кольцову Сергей Есенин – молодой, задорный, смело читает свое стихотворение, стоя у подножия памятника. И как сейчас вижу его фигуру с поднятой смело головой, слышу его голос, бросающий в толпу новые слова:

 
О Русь, взмахни крылами,
Поставь иную крепь!
С иными именами
Встает иная степь.
 
 
По голубой долине,
Меж телок и коров,
Идет в златой ряднине
Твой Алексей Кольцов…
 
 
А там, за взгорьем смолым
Иду, тропу тая,
Кудрявый и веселый,
Такой разбойный я…
 

И тогда не я один, а многие почувствовали, что к нам пришел новый Кольцов.

* * *

Встретился я с Сергеем Есениным и в голодный 1920 год. В. Л. Львов-Рогачевский устраивал в какой-то столовой в Петровских линиях литературные вечера; на один из таких вечеров Сергей Есенин и я были приглашены в качестве участников; за это нам выдавали – дорогие в то время – обеды и какую-то плату.

Мы читали перед обедающей публикой; стихи Есенина были радостные, бодрые, полные огня и жизненности, а в антракте он мне сказал:

«А знаете ли, из ваших стихов мне очень нравится одно стихотворение, я его помню», – и прочитал нежно, задушевно восемь строк моего стихотворения, заканчивающегося размышлениями о смерти.

Так вот еще когда Сергей Есенин думал о смерти!.. В его стихах часто самые сильные переживания связаны с мыслью о смерти.

* * *

И вот теперь он, словно тот прежний робкий мальчик из типографии Сытина – он словно прислушивается к тишине, окружающей его гроб.

Тревожно бьются от ветра траурные флаги у Герценовского Дома и у Дома печати, по ограде которого протянута широкая лента с надписью:

«Тело великого русского национального поэта Сергея Есенина покоится здесь».

Моросит снежок. Оттепель.

А толпа длинной темной лентой тянется далеко по тротуару и терпеливо ждет очереди, чтобы подойти к гробу своего поэта и взглянуть на него в последний раз.

* * *

И еще одна последняя встреча с ним – самая близкая к роковой развязке, – это уже не тот робкий мальчик, каким я его знал раньше. Теперь ему все нипочем.

Такое впечатление он производил на всех окружающих.

Он смел, самонадеян, горд, – как будто он поборол опасного врага – жизнь, – и она ему не страшна.

Но все это только так кажется, – все это только внешнее. Но если присмотреться, какая глубокая грусть в его голубых глазах.

Подходят к гробу, всматриваются в измененные смертью черты лица поэта.

Когда умер Пушкин, Тютчев сказал:

 
Его, как первую любовь,
России сердце не забудет!
 

А Сергей Есенин, уходя, сказал про себя, что память о нем будет жить

 
Как о цветке неповторимом!
 
30 дек. 1925
Иван Белоусов

Лирический роман Есенина[11]

I. Друзья, критики, читатели

Как о цветке неповторимом

С. Есенин

В эти – все еще траурные – дни много пишут о Есенине. Друзья пытаются закрепить его живой человеческий облик, и непримиримым, но и бессильным протестом против разрушительной смерти звучат их воспоминания о том, какие у Есенина были синие – синее чем небо! – глаза, как золотились его волосы, как он писал и что читал, какой был у него голос и какой костюм, как он жил и с кем водил дружбу, что думал о людях, о поэтах, о стихах. И почти все эти воспоминания ценны двойною ценностью: как реликвия и как материал для литературоведческих реконструкций. И все же куда могущественней, куда магически действенней всех воспоминаний несколько строчек самого поэта. Мы уже не верим, что поэты бессмертны в своих творениях, – творения умирают так же, как умирают творцы, – но пока живут и звучат для нас стихи Есенина, в каждой его книжке «и над каждой строкой, без конца» встает его целостный, слитный образ, тот образ, который лишь раздробленно доступен был восприятию друзей и еще раздробленней сохранился в их воспоминаниях. И для того, чтобы воссоздать, хотя бы в смутных очертаниях, этот образ Есенина-поэта, нужно быть другом, но нужнее – читателем.

Критики пытаются осмыслить мировосприятие поэта, связать это мировосприятие с социальными условиями, усмотреть в есенинском творчестве симптом эпохи, отображение борьбы нового быта со старым, причислить его либо к певцам уходящей деревни, «деревянной Руси», либо к представителям деклассированной богемы, к выразителям ее упадочных настроений и проч. и проч. Но совершенно очевидно, что объяснения эти – в большинстве своем даже весьма стройные (как всякая схема) – бессильны объяснить самое главное в есенинском творчестве – тайну художественного воздействия на нас, читателей-современников: если Есенин – певец уходящей Руси, то как он мог стать любимым поэтом новых поколений, молодой смены? если он представитель деклассированной богемы, то как он мог стать властителем сердец всей читающей его России? если он выразитель упадочных настроений, то разве все мы – упадочники?

Противоречия вопиют. Расчисленные и стройные схемы грозят обрушиться, – и вот приходится их поддерживать контрфорсами оговорок: да, Есенин поэт уходящей Руси, но уходящая Русь слишком еще много места занимает в СССР; да, Есенин – представитель деклассированной богемы, но богема, к сожалению, играет все еще большую роль в нашем новом быте; да – выразитель упадочных настроений, но надо признаться, что упадочные настроения проникают даже в среду нашей передовой молодежи (а к тому же в его стихах звучат иногда и бодрые ноты). Последние годы прошли под знаком Есенина – это факт, и это требует объяснений. Но нельзя же принять объяснения, состоящего сплошь из одних только оговорок.

 

И не поможет ссылка на талант Есенина, на лирическую заразительность его стихов: ведь талантлива же Анна Ахматова, и даже куда уверенней и непогрешимей скользит ее перо по бумаге. Есенина воспринимают не только как талантливого поэта, – его воспринимают, прежде всего, как поэта-современника.

Совершенно очевидно, что критики поторопились с квалификацией Есенина и каждый из них, спеша выполнить свои обязанности критика, не воспользовался своими правами читателя. Между тем, образы живут и строчки звучат лишь в читательском восприятии.

Читательское восприятие целостно и конкретно. А потому, если критика, минуя читателя, пытается взять у поэта материал для своих обобщений, выхватывая из его стихов даже самые, казалось бы, характерные строчки, даже очень настойчиво звучащие темы, – весь этот материал рассыпается тут же в руках. Тематика, которая из всего художественного творчества кажется, обычно, наиболее доступной и удобной для критических обобщений, – совершенно преобразуется, деформируется в общем художественном плане произведения, в сочетании с композиционными особенностями, с элементами стиля и т. п.

Если такова уже судьба и задача критика – поверять алгеброй гармонию, то не надо ли начинать с того, что прислушаться к гармонии?

II. Герой лирического романа

Буйство глаз и половодье чувств.

С. Есенин

Кажется, правильно будет сказать, что за последнее время ничьих стихов не ждали с таким интересом, как стихов Есенина. И не только потому, что в них, в этих стихах, находили художественное, поэтическое (значит, облегчающее душу, просветляющее ее) выражение своих собственных настроений и дум «все, кто в пути устали», – ко всякому новому стихотворению Есенина прислушивались в последние годы, как к вести о его судьбе, судьбе того Есенина, который вставал перед воображением читателя в каждой строчке, в каждом восклицании, в каждом настроении, в каждой думе поэта (хотя быть может – даже наверное! – не совсем похож этот Есенин на того, кого называли при жизни Сергей Александрович).

Поэт, в большинстве стихотворений своих, даже не рассказывает о себе, – он просто показывает себя, как умеют показывать своих героев некоторые мастера романа.

Среди читателей Есенина – иные знали его лично, многие видели на улице, в кафе, на эстраде, в редакции, большинство же знало только его книги. Но всем знаком образ московского озорного гуляки. Потому что поэт запечатлел его в своих стихах, позволил оглядеть его там с головы до ног – от золотистого куста головы до модной пары избитых штиблет.

Мы видим не только раз навсегда зарисованный образ, – он движется у нас перед глазами:

 
По всему тверскому околотку
В переулках каждая собака
Знает мою легкую походку,
 

– с наивным самодовольством сообщает Есенин. Но он имел право гордо утверждать, что его походку знали не только в тверских переулках, а знали по всей России. Уличный повеса, улыбающийся встречным лицам, пленительно улыбался со страниц своих книг и надолго запомнился в этой своей улыбке каждому из нас, его читателей.

Образ поэта живет, меняет свои очертания, – и разве не у нас на виду посерело золотое сено волос, поблекли синие глаза?

Мы видим поэта в жутком логове кабака, слышим, как он, заплетаясь языком, обрывает песней и слова, и мысли:

 
Ты Рассея моя: Рас…сея…
Азиатская сторона,
 

узнаем, что пропащим сыном возвращается он «в ту сельщину, где жил мальчишкой», неожиданно вдыхаем в его стихах благоуханный ветер Персии, – но везде, и на московских изогнутых улицах, и среди голой равнины, и у стен Хороссана улавливаем мы один, знакомый и родимый облик; в пьяных спорах («Не ругайтесь! Такое дело…»), в лукавых уговорах разговорчивой тальянки, в через силу веселом свисте, в рыданьи разливных бубенцов, в ненужных, непонятных для его восточной возлюбленной, но таких нужных самому поэту воспоминаниях, рассказах про Русь, про поле, про волнистую рожь при луне, про рязанские раздолья – звучит русская национальная стихия, мятущаяся, полная противоречий и в то же время тоскующая о всепримирении. «Если черти в душе водились, значит, ангелы жили в ней», – поясняет поэт, но насколько глубже и трагически-убедительней всех этих пояснений, всех грустных раздумий, оценок и признаний – образ самого поэта, отображенный в его стихах.

И когда Есенин говорит: «Эти волосы взял я у ржи», – мы готовы ему поверить – до того наглядно-национален весь облик.

Облика этого не искажает даже европейский модный костюм: в городском щеголе мы узнаем простодушного обитателя предместья, мечтавшего «по-мальчишески, в дым» – о богатстве и знатности.

Из отдельных рассеянных по стихам характерных особенностей складывается в восприятии читателя единый образ, пред нами возникает герой лирического романа – по мере того, как из отдельных эпизодов, ситуаций, мотивов сковывается непрерывная цепь, по мере того, как отдельные темы оказываются объединенными одной, единой и всепоглощающей темой.

III. Уходящее хулиганство

Твой иконный и строгий лик

По часовням висел в рязанях.

С. Есенин

В «Москве кабацкой» впервые явственно и не случайно прозвучала у Есенина тема любви. Но не случайно переплелась эта тема с темой хулиганства. Грустной лирике любви предшествуют раздумья поэта о своей черной гибели, о смерти «на московских изогнутых улицах», о пропащей кабацкой гульбине, над которой чадит мертвячиной, нежным признаниям предшествует рожденное отчаяньем решение:

 
Брошу все. Отпущу себе бороду
И бродягой пойду по Руси,
 

надрывный крик под желтую грусть гармоники: «Май мой синий! Июнь голубой!» После таких стихов понятнее любовь хулигана:

 
Это золото осеннее,
Эта прядь волос белесых,
Все явилось, как спасенье
Беспокойного повесы.
 

Перед нами одна из типичных эпических ситуаций. Рядом с образом героя возникает образ героини, мы видим златокарий омут ее глаз, подернутых усталостью и кротких; стеклянный дым волос; строгий, как на иконах, лик; легкий стан и нежную поступь; знаем ее возраст:

 
О, возраст осени! Он мне
Дороже юности и лета;
 

ее прошлое:

 
Чужие губы разнесли
Твое тепло и трепет тела.
 

И она – не далекий адресат его стихов, встающий лишь пред воображением поэта, – она наглядно, так же, как и сам герой, присутствует в этих стихах, герой беседует с нею, смотрит ей в глаза:

 
Потому и грущу, осев,
Словно в листья, в глаза косые,
 

может сказать, обращаясь к ней: «Дорогая, сядем рядом». Создается иллюзия развертывающегося действия. Но встреча героя с героиней, его любовь – не отдельный, обособленный, завершенный в себе эпизод, – это одна из глав целого романа; от этой встречи протягиваются нити в прошлое и будущее героя. И в общей композиции этой главы так многозначительно звучат, казалось бы, такие неудачные, лирически-невыразительные, почти безвкусные строчки:

 
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить,
 

их мы воспринимаем так же, как и слова действующих лиц в обыкновенном романе: не как ценное само по себе выражение обособленной лирической эмоции, а как симптом переживаний героя. В разгульных, кабацких стихах Есенина мы не столько искали созвучий с нашими собственными настроениями, сколько ждали от них вестей о судьбе лирического героя; так и здесь, в этих любовных стихах мы не столько ищем оформления для своих собственных переживаний (что нового, еще неоформленного другими сказал в них о любви поэт, если отбросить конкретную ситуацию и конкретного героя?), – мы тоже ждем от них вестей о судьбе героя. Сам поэт связывает свою любовь с настойчивым глубоким раздумьем о своей судьбе. И когда он говорит возлюбленной:

 
Твой иконный и строгий лик
По часовням висел в рязанях,
 

– здесь не простое, зрительно-убедительное сравнение, недаром дальше идут покаянные строчки:

 
Я на эти иконы плевал.
Чтил я грубость и крик в повесе.
 

Любовь воспринимается как возврат к утерянному спокойствию. Этим она и нужна поэту, которому

 
Разонравилось пить и плясать
И терять свою жизнь без оглядки.
 

Характерно, что поэт, ощущавший кабацкую бесшабашность и пропащую гульбу как проявление русской, национальной стихии, – в той же стихии ищет исхода, успокоения, к ней хочет приблизиться через любовь:

 
Ты такая ж простая, как все,
Как сто тысяч других в России.
 

Но любовью не завершается круг романа, здесь еще нет развязки: по мере того, как растут слова «самых нежных и кротких песен», растет и грустная уверенность, что эти песни запоздали, что поэту пора встречать неприхотливый приход своего сентября. Если в начале главы, когда в его сердце лишь заметался голубой пожар, когда только мечталось о том, чтобы тонко касаться руки, – имя возлюбленной звучало для героя прохладой, то тем же осенним холодком овеяны все дальнейшие встречи:

 
Ты целуешь, а губы, как жесть,
Знаю, чувство мое перезрело,
А твое не сумеет расцвесть.
 

В этой грустной, непоправимой уверенности – завершение любви, завершение главы, эпизода, но не развязка романа, ибо тема любви подчиняется другой, более сильной, более углубленной теме: читатель следит за судьбой человека, ощутившего в себе брожение какой-то буйственной стихийной силы, мятежной тоски и надломившегося под ее напором.

IV. Возвращение на Родину

Вот так страна!

Какого ж я рожна

Орал в стихах,

Что я с народом дружен?

С. Есенин

Как всем, кто читал есенинские стихи, знаком облик их лирического героя, – так знакома и родина поэта, близкий ему с детства деревенский пейзаж: родные поля, луга и чащи, птичий гомон и щебетня в зеленых лапах лип, звон тополей и – среди хат и кладбищ, разбросанных по родимому краю, – низенький дом, где протекло деревенское детство, белый сад, по-весеннему раскинувший ветви, простой погост. Знаком нам и клен, под которым рос герой, и кирпичная печь, завывающая в дождливую ночь. Сквозь свою непутевую жизнь, сквозь городскую, горькую славу, сквозь чувственную вьюгу любви проносит герой память о рязанском небе. И когда любовь измучила прохладой, он примиренно и грустно мечтает о песнях дождей и черемух, о шуме молодой лебеды.

Вот почему так полно лирического смысла и драматического напряжения есенинское «Письмо к матери», – каждая строчка, обращенная к старушке «в старомодном ветхом шушуне», насыщена воспоминаниями, каждое слово воскрешает в нашей памяти прошлое поэта, целый мир его переживаний. И обещание сына – вернуться весною в низенький дом – воспринимается как начало новой главы все того же романа, как дальнейшее развертыванье основной темы. Жажда успокоения, не утоленная любовью, приводит к родимой сельщине – пропащий сын возвращается домой. И там, на фоне мирного, неприглядного быта рязанской деревни повторяется ситуация из «Чайльд-Гарольда», – но ни литературные реминисценции читателя, ни ссылка автора

 
По-байроновски наша собачонка
Меня встречала с лаем у ворот
 

не нарушают органической связи между всем художественным целым лирического романа и грустным признанием героя:

 
Уже никто меня не узнает.
 

Герой возвращается не только в родительский дом, и не только родительский дом кажется ему каким-то иным, не прежним —

 
Здесь жизнь сестер,
Сестер, а не моя,
 

он возвращается на родину, к своей «деревянной Руси», деревня встречает его, как «угрюмого пилигрима». В личной судьбе своей, в отчужденном одиночестве среди родного когда-то села, поэт умеет показать трагический смысл смены поколений:

 
Опомнись! Чем же ты обижен?
Ведь это только новый свет горит
Другого поколения у хижин,
 

– сквозь грустное сознание своей ненужности дает почувствовать всепобеждающую силу новой жизни, сквозь рьяное наяривание комсомольской гармоники дает прислушаться к голосу нашей эпохи.

 

Лирический круг романа расширяется, тема родины осложнена здесь темой революции. Прежняя мягкая незлобивость поэта звучит в этой главе какой-то мудрой, почти пушкинской примиренностью:

 
Цветите юные! И здоровейте телом.
У вас иная жизнь. У вас другой напев.
А я пойду один к неведомым пределам,
Душой бунтующей навеки присмирев.
 

Герой есенинских стихов всегда воспринимался читателями как близкий, родной по крови, – как соотечественник; начиная с этой, второй главы, нельзя уже было не ощущать в нем современника.

11Термин «лирический роман» был употреблен в аналогичном смысле Эйхенбаумом в книге об А. Ахматовой. Однако, думается, наличие явственно-ощутимого, целостного сюжета, каковой мы и пытаемся доказать в своей статье, скорее позволяет применить этот термин к стихам Есенина, нежели к ахматовской лирике, которой более приличествует другое употребленное Эйхенбаумом название – «лирический дневник».
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru