Тридцатилетняя Изольда, при виде юного любовника, почувствовала себя глубокой старухой, вяло, устало, с полной безнадёжностью отмахнулась рукой.
На гулкой лестничной площадке Марат самозабвенно философствовал, повторяя окончание каждой фразы и дожидаясь отзвука эха:
– Возня. А! Вся жизнь – возня. И люди в ней – возилы! М-м-м? Муха? Ходить так и не научилась? – поводил он кошку на задних лапах. – П-пора! Пора! Я уже научился! Да-а-а. Научился. Постоянно на задних! Но – нет. Не умею держать равновесие по жизни. Не умею. Но постоянно. На задних. И она постоянно! – кивнул на дверь. – И – все! Мы! П-постоянно! Все! На задних! Перед кем?! Где?! Достоинство? Где гордость?! Где всё? А? О! Беременна?! М-молодец! А я? Нет, не молодец. Никак не могу забеременеть навсегда творчеством, искусством. Постоянные выкидыши! И я сам – выкидыш – ф-ф-фотох-художник. Через Ху. Ху-дож-ник. Творю! Творю-у-у-у! А чего? Кому? Кому это ну? Кому? Мне? Мне-е-е. Бромпортрет в окурках. Мне?! И мне всё это по! Н-насыпьте брому в рану мне! – с театральным пафосом прогорланил Марат и сбежал – повалился вниз по крутой лестнице.
Беременная кошка на половике жалобно вякнула ему во след:
– Й-я-а-а?
Марат задрал голову:
– А что ты, ж-ж-животное? Ж-жди. Потомства. Я же жду? И ты жди. Разродов. Прощай!
В коридоре квартире затаившийся юноша в простыне чавкал с полным ртом.
– Дай ему, Золя. Выпить, – высказался он, наконец. – Больной. Что взять?
Старуха Изольда, в молодом обличье спящей красавицы, выдержанно, спокойно, безо всяких эмоций, словно окончательно проснувшись, сказала:
– Уйди. Ляг. Прошу. Мальчик. Мой.
Юноша прожевал.
– У тебя газом пахнет, – вздохнул он. – И тараканы. Повсюду.
Под утро горловины питерских дворов взбила пена молочного рассвета. Марат отчаянно колотился в другую дверь, последнюю как надежда. Прогремели ключи в старом замке. Босой, трясущийся от холода Марат осветился тихой радостью.
– Ч-ч-е-е-е-р-рвонец… д-два… з-за б-ботинки, – жалобно простонал он. – Т-такси. Там. В-вниз-з-зу.
Худой, болезненный человек неопределённого возраста, Кирпичиков Прокопий Прокопьевич, типичный персонаж писателя Достоевского, всклоченный со сна, в потёртом драповом пальто, накинутом на голые плечи, отступил в коридор квартиры.
– Проходите, проходите, Марат, вы ж-же озябли! Нельзя же так не беречь себя! – воскликнул он, с бесконечным состраданием истинного интеллигента. Его тоже трясло, но скорее от недомогания и легко растрясаемых нервов. – Т-такси, у п-парадного?
Марат кивнул из последних сил, но потом помотал отрицательно головой. Вымученная улыбка некоторого облегчения перекосила его лицо.
– У ч-чёрного! – уточнил он.
В старинных домах Петербурга по-прежнему были настежь открыты на разные случаи жизни «чёрный» и парадные входы в подъезд. Приход выпившего, грязного, жалкого Марата был как раз тот самый «чёрный» случай.
В безжизненном нагромождении каменных изваяний вечного города нашлась единственная всепрощающая душа. Она поняла и простила свинское состояние мелкого, ничтожного типа, даже не спросив, почему, собственно, молодой ещё человек, не лишённый неких творческих способностей, нажрался, простите, в эту ночь, как скотина, и не соображает, куда приткнуть свою тощую задницу и дрожащую душонку.
– Д-да. У-ч-чёрного, – подтвердил Марат. – М-меня, каж-жется, ув-волили. От… везде.
В пальто, под которым белели солдатские кальсоны с тесемками, Кирпичиков выскользнул из чёрной пещеры подъезда во двор, тут же промочил в луже тапочки.
– Ах, беда, беда! – тихо возмутился он.
Долго препирался у открытой дверцы такси, выкупая у водителя армейские ботинки Марата. Отдавал мятые купюры с трудом, как человек знающий цену даже малым деньгам, в досаде, что не на дело они были потрачены. В окне высоченного третьего этажа высветились седые волосы. Старушка, мама Кирпичикова укоризненно покачала головой.
Хмурился утренний заспанный Петербург. Ничто не радовало глаз, не лето уж будто нынче, а ранняя осень, или поздняя весна. Мохнатым мочалом плыли над домами тучи, цеплялись за трубы, за антенны, переваливались через вершины крыш. Ветер беззвучно подёргивал струны проводов на столбах, выдувал из ржавых водостоков труб унылую мелодию скоротечности жизни.
Тучков мост ленивым котярой потягивался над Малой Невой. Выполз на его спину весёлый розовый вагончик трамвая. Румяной неваляшкой раскачивался в кабине тучный вагоновожатый. Беспечно отхлёбывал из термоса утренний горячий кофе, смачно закусывал бутербродом, даже чавканье полного рта будто было слышно в хлюпанье луж под рельсами. Вагоновожатый радостно улыбался. Улыбался, направо и налево, вперёд и назад, с оглядкой в пустой салон. Весёленький трамвай катился сам по себе. Не всем, однако, было грустно в мрачном городе.
У перил моста перед профессиональной видеокамерой, установленной на штативе, топтались двое: лохматый, низенький и длинный, сутулый в бейсбольной кепке, режиссёр и оператор.
– Успел? Снял? – раздраженно спросил режиссёр.
– Снял, – с неудовольствием ответил оператор.
– Искорки были видны?
– Были, – уныло отмахнулся оператор и проворчал:
– Вторую ночь без сна! Первый трамвай, первый трамвай! Это и есть твоя поэзия Петербурга?! Могли снять второй, третий! Зритель бы ничего не понял. Титр бы дали: ПЕРВЫЙ! На аглицком. И был бы трамвай первым. Мы бы сами назначили его первым.
Оператор негромко и беззлобно ругнулся, продолжил стариковское ворчание, хотя старше режиссёра был лет на десять, при сорока своих годах:
– Закоченеешь тут ихним летом летним. Во, щас попрут, как из улья! И все по кадру будут первыми.
– Кто вчера предложил Биржевой? По нему вообще трамваи не ходят! – возмутился режиссёр.
– Там был самый красивый план! С видом на Биржу, – оправдывался оператор. – А кто не заметил, что рельсы на мосту ржавые и кривые?! Сам ходил, сам смотрел, сам выбирал. В камеру давно заглядывал? Много там видно в чебэшном телике величиной с пятак?! – оператор указал на окуляр видеокамеры.
– Такие мелкие телики смотреть, только глаза портить, – небрежно пошутил режиссёр. – У меня – домашний кинотеатр. Полтора на два. Каждый вечер – сеанс. Для друзей.
– Лишний билетик найдётся? – спросил оператор.
Телевизионщики примирительно посмеялись, подхватили аппаратуру, направились к студийному РАФу, поджидающему у моста.
Розовый вагончик весело протренькал на Петроградскую сторону. Следом за ним, будто прорвало плотину: на Тучков мост вылезали стаи трамваев, расписных, звонких, жизнерадостных.
В утренних сумерках захламлённого коридора, перекошенный со сна и запоя, Марат долго пытался прозвониться по телефону. Аппарат был старым, неуклюжим, чёрным слоником елозил по тумбочке. Палец Марата срывался с диска номеронабирателя, дрожащие руки с трудом удерживали непокорное допотопное устройство. За спиной Марата выстаивал смиренный Кирпичиков. Когда Марат приглушенно ругался очередной неудаче с диском или длинным гудкам в трубке, Кирпичиков сдержанно попросил:
– Тише, пожалуйста. Мама уснула очень поздно.
– Где ж-ж-же ш-ш-шатаются эт-ти тв-ворюги? – возмущённо прошипел Марат. – Пр-росил же с утрева никуда с гостиницы не исчез-зать.
Дозвонился по другому номеру, что близоруко вычитал в драной записной книжке, конспиративным, сдержанным голосом доложил в трубку:
– Трупы сдал, – кивнул хриплому голосу в трубке. – Аванс получил, Да. Уже потратил. На долги. Нет, все долги! Вчера уволился. Невмоготу. Тр-рупы твои снимать – невмоготу. Нет, москали не отвечают. Будут. Уверен, буду вовремя. Не подведут. Как только, так сразу… Когда я подводил тебя, Марягин? Всегда? Не ври!.. Бум! Бум на месте втроём точь-в-точь. Обещаю! – для безропотного друга за спиной пояснил, когда положил телефонную трубку на тумбочку:
– Р-работы всё-равно зав-вались! Б-будем при капусте, Халтурыч. Тока б-боюсь всё напутать – перепутать. Тогда кранты! Не те, так другие порешат и бросят труп в Обводной канал! Так. Не забыть. Тр-рупы и компромат – Маряге. Порнуху – Бебе. Развалюхи – Фикусу. Остальное – себе. Архив творчества.
В полуподвале кафешки – сумрачно и неуютно. Пахло сигаретным дымом и винным перегаром. Валялись под столами комки салфеток, окурки, чей-то грязный туфель сорок пятого размера.
Головной болью занудно трещала люминесцентная лампа под потолком, тускло освещала стойку с хромированным ящиком кофеварки и, для особого шика, с антикварным кассовым аппаратом «National. Kronor», производства 1910 года.
Под навесом ступенек, у входной двери за столиком сидели мрачные Кирпичиков с Маратом. С мокрым платком на голове, с тоской на мятом лице, Марат уныло и тупо разглядывал болезненного товарища, его тонкие дрожащие пальцы. Кирпичиков зябко кутался в допотопное, потрёпанное пальто с ниточками на рукавах, с блаженной улыбочкой юродивого пил кислятину горячего чая. Долго примеривался, неровно раздавил чёрствую булочку пополам. Рассыпал крошки по пластиковой столешнице. Предложил половинку хлебца другу. Марат кисло поморщился, помотал головой, отказываясь. Кирпичиков пожал плечами, с удовольствием съел обе половинки.
К выходу потянуло приторным одурманивающим ароматом молотого кофе. За стойкой, словно на сцене мини-театра, возник бармен, гладко выбритый налысо, в ослепительной рубашке и жилетке. Он расправил оплывшие жирком плечи, покрасовался. Его предовольное лицо во всю голову лоснилось здоровьем и достатком.
– Закусываем?! – басом пошутил он.
– М-мы? – возмутились хором Марат с Кирпичиковым.
– Ладно. Принимаю во внимание ваше трагическое СОСт! Подходи, брат, прими во благо организма, – бармен склонился под стойку.
Марат вздёрнулся, выпрямил спину и застыл, как легавая11 на дичь, вытянул тощую шею из куртки.
Бармен с артистизмом, присущим влюблённым в свою профессию людям, ловко выставил на стойку блюдце, чайную чашечку, звякнул о фарфор ложечкой. Нацепил на край чашечки надрезанный кружок лимона. Замер, ожидая реакции публики. Аплодисментов не последовало. Взмахнув белой салфеткой, бармен исчез за стойкой.
Будто змея под гипнозом тягучей мелодии дудочки факира, Марат выполз из-за стола. Приблизился к барной стойке. В чашечке бликовала коричневая жидкость. Марата раздуло от возмущения.
– Ча-а-ай?!
– Эх, друг ты мой запойный, – прозвучал из кухни голос бармена. – Оба вы няние потеряли.
– Соглашусь. В отсутствии Инев оба Яния затерялись, – самобытно и сложно выразил Марат свое понимание японской философии об Инь-Ян, шумно втянул ноздрями воздух. И расплылся по стойке в улыбке умиротворения. Балансируя, будто канатоходец, он пронёс между столиков чайную ложечку точно к носу Кирпичикова. Глоток коньяка мог достаться товарищу за сочувствие, но всё остальное, простите, болезным, на поправку здоровья. Кирпичиков сморщился осуждающе, отвернулся. Марат, как ребёнок, причмокивая губами, посмаковал из ложечки алкоголь, потом вернулся к стойке, залпом выпил содержимое чашки. Проводил проникающую внутрь живительную влагу ладонью по груди до самого желудка. Бармен с предельным пониманием сопереживал из-за барной стойки.
Марат замер в блаженстве. Дошло по назначению. И согрело. Принюхал выпитое лимоном.
Незначительная, казалось бы, сцена была с блеском отыграна двумя актёрами. Лишь Кирпичиков не включился в игру, остался безучастным зрителем. А зря, ведь это принесло действующим лицам крохотную радость, с которой можно было начинать трудное утро хмурого дня. Марат ожил и порозовел.
Весь смысл в игре и даже не в финале. Финал всегда – конец, хоть радостен, хоть грустен.
– А?! Ну? Как?! – c восторгом воскликнул Марат, подёргал бровями. – Укропыч?! Живём… коль не закопают живьём! – и великодушно поделился добычей, положил лимон на блюдечко Кирпичикову, снова вернулся к стойке в знак благодарности за спасение. Кирпичиков в одиночестве зажевал отрез цитруса, сморщился, покривился, не побрезговал витаминами.
Великодушный бармен тоже остался приятно доволен. А уж как остался Марат! Маленькое милосердие вовремя – лучше большой подачки с опозданием.
– А-а-а! – затянули на два голоса бармен и Марат, мягко вкручивая указательные пальцы в грудь друг друга.
– Вод как! Жизнь! Она и в жилах тепла!– выдал Марат.
Кирпичиков уныло смаковал лимон. Безрадостно было человеку. Похоже, его сегодня съедали свои, нелёгкие мысли, и никак они не вписывались в утреннюю разминку знакомых.
Фасад мрачного массивного здания фатальной неизбежностью надвигался, наваливался сверху, заслонял серое огромное небо. С робостью безответственного человека Марат осторожно и нерешительно подступал к постаменту ступеней входа, сгорбленный, беззащитный, с виду невинный. Но вдруг выпрямился, гордо запрокинул голову, показал фасаду казённого здания белый язык. Поборолся, кривляясь, с тяжёлой створкой двери, боком протиснулся внутрь. Здание зажевало его целиком, проглотило. Стеклянная чёрная вывеска сбликовала отражением проскользнувшего трамвая и застыла, холодная, бездушная, будто памятная табличка надгробия.
Марат потащил тяжёлый кофр с фотоаппаратурой наверх. Переступал по ступеням широкой мраморной лестнице тяжко, будто всходил на эшафот. Вгляделся в туман старинной амальгамы зеркала, пригладил жёсткие, растрёпанные вихры, оскалил неровные зубы. Состроил наивную, безвинную рожицу. Нате, мол, кушайте меня всего, виноватого, но покорного.
Унылые коричневые стены казенного здания и непрозрачные, пыльные стёкла огромных окон угнетали. Люди отрабатывали в подобных заведениях всю свою жалкую жизнь и почитали это весьма достойным занятием. Марат, как человек, мнящий себя творческим, презирал пустых чаёвников, но вынужден был таскаться к подобным конторским сидельцам на поклон за мизерной, но постоянной зарплатой. Это мнимое зарплатное постоянство, вероятно, завораживало, усыпляло людей, способных на большее, но не рискующих потерять ту малость, что обеспечивала им надёжное положение нижней прослойки общества.
Раскручивание неудержимой бандитской экономики в стране только начиналось. Подобные, тихие постсоветские заведения судорожно приватизировались директорами, их замами и родственниками, доживали в тишине и малом достатке последние свои годы. Вскоре они сдадутся в аренду на милость победителя, уступят кабинеты молодым, нахрапистым, с евроремонтами и кулерами, с единственными принципами кошелька и воронёного ствола. Получив в рот палец, молодые волки – рейдеры откусят руку дающего по локоть. В лучшем случае, по инвалидности отправят акционеров на покой.
К середине девяностых директоров, их замов или уговорят продать за бесценок акции госзаведений, или постреляют в колодцах питерских дворов. Кому-то удастся сбежать на Запад, попытать счастья, купаясь в заокеанской демократии.
Текущий год Марат откровенно и бессовестно халтурил, повсеместно, в том числе, и за государственный счёт. Числился внештатным фотографом сразу в нескольких конторах. Съёмки криминальных трупов нынешней ночью переполнили его ранимую личность омерзением. Он решительно отказался от сего невыносимого занятия. Но в остальной «халтуре» Марату работалось легко и свободно. Он приобретал и тут же терял заработанные деньги, но, чувствовал, однако, как возвращается к нему былая юношеская работоспособность, уверенность в своём мастерстве. С возрастом Марат сбросил спесь способного юнца, не гнушался любыми заработками, чтоб поддерживать постоянный тренаж, иметь рублёвку-мелочёвку на пропитание, а то и валюту на широкие разгулы в компаниях и глубокие загулы в одиночестве.
Вновь появлялся кураж в работе и в отдыхе. Марат загорался от любой бытовой сценки, от любой мало-мальски примечательной ситуации, и мог угробить на случайный уличный эпизод все тридцать шесть кадров Кодака, дорогущей плёнки, которую год назад он растягивал на две-три «халтуры».
Теперь, даже в самых банальных свадебных фотографиях Марат находил пару-тройку снимков, живых и забавных, весёлых и грустных, драматичных, трагичных, комичных, но совершенных по композиции, по случайным световым решениям, но, главное, обострённых в отражении истинных человеческих чувств.
Недели две тому назад ему категорично отказали в оплате за работу. Среди прочих снимков во Дворце Бракосочетаний, что на Английской набережной, молодожёны обнаружили парочку удивительно выразительных снимков, намеренно отпечатанных фотографом большими по формату. На одном из которых, перед самым решающим моментом, когда зачитывался «торжественный приговор», молодые предавались последним, невольным, «свободным» чувствам и воспоминаниям: мрачный жених хищно косил глаза, заглядывался на хорошенькую свидетельницу, особенно его привлекали её оголенные ножки под колокольчиком миниюбки; просветлённая невеста, вся в белых рюшечках, оборочках и занавесочках, скромно потупила головку, слегка обернулась к милому юноше, стоящему рядом со свидетелем, который в свою очередь страстно пожирал взглядом юную прелестницу – малолетнюю сестрёнку невесты. Таких перекрёстных взглядов насчитывалось столько, сколько человек было на снимке. Даже пожилой отец жениха плотоядно пялился на миловидную мамочку невесты. Единственным, кто проникся ответственностью момента, оставался отец невесты: он печально и задумчиво посматривал на кучерявый затылок своей дочери, на её тонкую шейку под прозрачной фатой, видимо, давно с грустью оценив дикую фальшивость всей ситуации этого конкретного брака. Хорошее дело ведь браком не назовут.
Марат рассмотрел этот драматизм и комизм ситуации ЗАГСа лишь после глянцевания фотографий. Посему увеличил и напечатал примечательные снимки ещё раз, выделил световыми пятнами выразительные глаза, гримасы персонажей сего трагикомического действа.
У молодожёнов случился первый семейный раздор и скандал. Досталось и фотографу… вернее, не досталось заработанных денег. О чём Марат нисколько не сожалел. Упомянутый снимок венчал шикарный свадебный цикл фотографий мастера, неизвестного пока всему миру… и его окрестностям.
Надо признать, в личном архиве фотохудожника, в картонных папках, коробках, в пакетах, в багетах накапливались вполне пристойные материалы и терпеливо дожидались триумфального шествия по выставкам и печатным изданиям. Хотя сам Марат, беспечный холостяк и жуир12, трудоголик, мот и транжира, по правде сказать, мало заботился о своём творческом Завтра. Сегодня! Только реальное Сегодня было для Марата источником вдохновения для продолжения жизни и нынешнего жалкого существования. Быть может, надеялся он на судьбу или случай, быть может, думал он, когда-нибудь снова, вдруг, как в юности, придёт внезапное признание и успех. Пока творческие устремления и желания самой жизни ещё не остыли. Но к случайному успеху надо быть неслучайно готовым и при первой же возможности вывалить из пропылённых загашников на ошалевшего от восторга зрителя всё своё мастерство и талант.
На одной из множества, внушительных двустворчатых деревянных дверей широченного коридора была закреплена табличка под стеклом. Золочёными буквами на ней значилось «Комитет постоянной и временной занятости».
Через захламленную конторскими столами приёмную в кабинет под табличкой «Исполнительная дирекция», с казённой мебелью, пыльным фикусом и пятнистой лысой головой за громадным конторским столом, Марат вошёл смело, но затхлый запах кошек и вечного архива сразу вернул его к мутной реальности. Внештатный фотограф сник, скромно присел, утонул в пружинных рытвинах драного, дерматинового дивана. Нежно шелестело радио под потолком. Важный Лысый прятался за баррикадами папок и был неприступен, как секретный в своей ненужности архивариус.
Чиновник был занят очередной перекладкой бумаг из одной папки в другую. На глянцевой розовой лысине, натруженной шляпами и носовыми платками, красовались узоры потных волос и старческих коричневых пигментных пятен.
Марат не выдержал длительного маринования незначительной значительностью чиновника, нагло раздвинул допотопную преграду из картонных папок, подсунул на стол чёрный пакет.
Лысый в упор не замечал присутствия «внештатника», мурчал себе под нос арию из легкомысленной, старомодной оперетки «Фиалка Монмартра».
Марат болезненно икнул, спрятал страдальческое выражение за графин с рыжей водой, отчего лик его исказился кривой мордой сатира. После долгих передвижений и вчерашних возлияний пить хотелось нещадно. Он с удовольствием хлебнул бы сейчас любую, даже эту отвратительную мутную жидкость. Марат сипло прокашлялся. Его «лёгкое» дыхание коснулось, наконец, порога чувствительности Лысого. Тот длинно и значительно высморкался.
– Долго шёл, – сурово пошутил чиновник.
– М-м-м, – промычал Марат, пробурчал в своё обычное оправдание: «метро развело, мосты затопило, кошки родились, пра… пра бабушка тово…»
– Каво? Таво? – передразнил чиновник.
Марат вяло передёрнул плечами. Не хотите, мол, не верьте. Он с лёгким презрением, наконец, посмотрел на своего вынужденного, временного шефа, Тимофея Юрьевича (сокращённо ТимЮр), со звучной фамилией Урбанов. Взглянул в его водянистые глаза с неприязнью, но без ненависти.
Ненависть – это сильное чувство. Даже за все свои унижения в этом мрачном заведении Марат такого чувства не испытывал. Тщедушный мужичок шестидесяти с лишним лет, метр шестьдесят со шляпкой, ТимЮр был, по рассказам штатных сотрудников, сам когда-то пухлым розовым юношей с горящим взором. Во студенчестве смело мечтал о воплощении своих грандиозных архитектурных проектов: стадионов для массовых зрелищ и ПКиО13 с гипсовыми уродами советского периода, но положил в итоге на всё своё буйное архитектурное вдохновение тяжёлой могильной плитой – типичные хрущёвские пятиэтажки, их панельные, промерзающие насквозь питерские вариации.
Перейдя на руководящую работу, ТимЮр достиг своих предельных карьерных высот. Теперь жалкий чиновник был способен лишь исправно нумеровать, раскладывать по стеллажам и полкам бездонного архива документы о великолепных дореволюционных достижениях петербуржских зодчих. Неприступное, недоступное архивное кладбище приходилось каждый год перед очередной комиссией из Главка перенумеровывать, перепрятывать по подвалам заведения с каждым новым директором и забываться в тихом щенячьем восторге преисполненного долга до новых распоряжений Сверху.
Лет двадцать как в хозяйстве Урбанова было всё учтено и заинвентаризировано. Всё, до единого фронтончика Питера, до единой кариатидки. Но каждый год усердный чиновник ТимЮр, под новыми и новыми прозвищами: Лысан, Утюг, Фикус и тому подобное, от новых и новых мелких служащих терпеливо проводил очередной грандиозный переучет своего архивного хозяйства, с непроходящей энергией советского исполнительного неврастеника.
Марат с отвращением наслаждался позорным видом самодовольства на фальшивой маске озабоченности архивной крысы, однако успел вовремя перегримасничать, угодливо улыбнуться под суровым взглядом мелкого начальства.
Лысый вывалил на стол содержимое чёрного пакета.
– Порнография! – выкрикнул он фальцетом.
– Где?! – Марат привстал, нервно передёрнулся от испуга. Взглянул на россыпь фотографий на протёртом сукне столешницы и вздохнул с облегчением, убедился, что с похмелья ничего не перепутал, всё точно и по адресу доставил: архитектуру – Фикусу ТимЮру, криминал – «следаку» Марягину, порнографию – тайным заказчикам. Марат отвалился к спинке дивана расслабился на колких пружинах.
– Фу-у-у, клин, напугали. Нельзя же так, господин Урбанов, нервировать творцов. Ну, да, лёгкий недодёр случился. Не вытянул по свету. Вы ведь просроченную бумагу дали. Вот серость в ответ и получили. А плёнка? Срок годности вашей архивной плёнки закончился с холостым выстрелом «Авроры» в семнадцатом году! Серебро на фиксы растащили крысы. Да и темно, серо в Питере постоянно, вы же знаете. Даже в белые ночи. Как же с такими единицами фотографировать, когда на улицах нет людей, и никто не мешает? Так что, единиц ваших, ТимЮр, – не хватает! А своих нет, чтоб купить. Не хватает для жизни самому. Единиц. Условных.
– Как ты меня назвал?! – взвился чиновник.
– Как? – мило и невинно улыбнулся Марат.
– Как? Как?! – настаивал Урбанов.
– Как-как… Да никак, – тяжко вздохнул Марат. – Уважительно. Просто сократил, Тимофей Юрьевич.
– Я те сокращу! – пригрозил Урбанов. – Я без сокращений сорок лет работаю на государство! Единиц ему не хватает, так твою фо! Ночи, не хай мать, в городе белые. А у тебя – одна темень?! Плёнки? Бумага? А это что? Обрезано кое-как. Края – завалены! Стены – тоже везде в развале и кривые?! А это? – чиновник выпучил бычий глаз в увеличительное стекло. – Что это? Матерщина? А тут – свастика?! Да ты куда ж, не хай мать, смотрел, фотограф?! У тебя весь мрамор на фасадах размалёван, так твою фо!
– У меня?! – искренне возмутился Марат и вспорхнул руками.
– Все сроки с тобой профо! Макет держим! Типографию держим! Убрался с глаз моих! Два дня даю! Переснять! Два!
Марат смиренно не поднял головы.
– Три, – тихо потребовал он.
– Вон! – прохрипел чиновник.
– П-па-а-апрашу, – надуло и приподняло с дивана Марата. Ему захотелось топнуть ногой, грязно выругаться. Он даже резво и гордо вздёрнул головой, но сдержался. Как говорится, взял себя в руки. Утёр нос и поддёрнул штаны. Пора было уносить ноги. Пока не лишили малой материальной халтуры. Нет, не время ещё для бунта. Не протрубила ещё труба Архангела. Хотя пора было уже выдавливать из себя по капле раба! Но как? Через какое место?
Марат с повинной головой поплёлся на выход.
– Никаких авансов! – просипел чиновник вслед и задохнулся в астматическом кашле.
– Па-а-ашел ты! – тихо проворчал Марат, уже за дверью страшного кабинета. – А пошёл я. Чего они все такие ужасные эти чинарики, не понимаю?