Но все равно главным событием 1948 года для всех троих стало ожидание: они ждали, пока год пройдет и наступит январь, тот самый месяц, на который седовласый старорежимный доктор с пергаментной пятнистой кожей и тихим голосом назначил роды.
– Восьмая неделя, – сказал он смущенной Оленьке. – Отсчитайте еще тридцать две, и будет вам искомая дата.
Они отсчитали – сначала на глазок («тридцать две недели – это восемь месяцев»), а потом уже по календарю, чтобы уж точно не промахнуться. Получился январь 1949-го, и они стали ждать.
Оленька ждала ребенка так же, как изо дня в день ждала с работы Володю: сидела у окна и смотрела на улицу, точь-в-точь как сидят на подоконнике кошки, следя глазами за пролетающими птицами. Стаял снег, появились первые листочки, зарядили весенние дожди, потом настало лето, душное и пыльное, к августу пожухла и повыгорела зелень, а потом ветви окрасились алым, желтым и багровым – пришла осень, за ней – зима. Когда в ноябре выпал снег, Оленька поняла, что они почти замкнули круг, еще немного – и пройдет год с тех пор, как они приехали в этот город, а еще через полтора месяца – год, как они живут в этой квартире, а потом наступит май, и тут уже будет год, как она узнала, что ждет ребенка. Столько маленьких юбилеев, умилялась Оленька. Но прежде, чем круг замкнется, случится главное событие, единственное, которое еще много-много лет они будут отмечать каждый год, – день рождения ее ребенка, их ребенка. Сейчас остается только ждать, и Оленька сидела у окна и смотрела на улицу, словно ребенок мог прийти, как приходили домой муж и сестра.
Женя и Володя ждали иначе, хотя их жизнь была подвластна почти тем же сезонным ритмам. Шесть дней в неделю – лекции, семинары, практикумы, затем воскресенье, следом все повторяется, пока не наступает время зачетов, а потом экзаменов, и в конце концов в последнюю неделю июня перед ними вдруг оказывались два восхитительных летних месяца, непривычно выбивающиеся из их жизненного ритма. Володя принимал вступительные экзамены и прорабатывал в библиотеке два новых курса, которые собирался прочесть осенью, а Женя гуляла с Оленькой по набережной Волги, глядя, как старые, еще дореволюционные пароходы лениво крутят колесами в теплой сонной воде. Они обсуждали, как назовут ребенка, уверенные, что придумают имя, а Володя сразу согласится. Спорили долго и наконец решили, что девочка будет Светой, а мальчик – либо, как хотела Женя, Валерой, либо, как хотела Оленька, Борисом.
Им казалось, у них еще много времени, чтобы решить окончательно, но однажды ноябрьским вечером, когда они втроем, как обычно, сидели за столом и Женя читала вслух Чехова, Оленька вдруг скорчилась, схватившись за не-такой-уж-огромный живот, – и вот уже «скорая» увозит ее в городскую больницу, а Женя и Володя переглядываются смущенно и тревожно.
На следующий день Женя, размахивая студбилетом мединститута, прорвалась к заведующей отделением. Сухая поджарая женщина в тяжелых роговых очках недовольно буркнула:
– Прекратите истерику! Вы же будущий врач! Полежит у нас недель пять-шесть и родит как миленькая! Все будет нормально с вашей подругой!
– Она мне сестра, – зачем-то сказала Женя, и заведующая в ответ пожала плечами: мол, и с сестрой тоже будет нормально, какая разница, кто она вам?
Возвращаясь домой, Женя впервые за все эти месяцы подумала: как мы будем жить вчетвером? Захотят ли Оленька с Володей, чтобы я осталась? И этот младенец… вдруг он будет маленький, красный и орущий? Я ведь вообще-то не очень люблю детей.
Без Оленьки дома стало пусто. В первый же вечер Женя по привычке приготовила ужин на троих и теперь каждый день одергивала себя: нас же двое! Это было непривычно: в Москве она жила втроем с Оленькой и тетей Машей, в Куйбышеве – с Оленькой и Володей. Когда она жила вдвоем? Еще до войны, когда была маленькой грустной девочкой, – с мамой в крохотной коммунальной комнатушке.
Теперь квартира кажется неожиданно просторной, а по ночам Женя все вслушивается – не раздастся ли сонное дыхание сестры, к которому она так привыкла за эти шесть лет?
Но нет, Оленька спит в больничной палате, и по ночам только восемь других беременных слушают ее посапывание, совсем им не нужное, ничего для них не значащее.
Впервые за много лет Женя жила с кем-то вдвоем; впервые в жизни – вдвоем с мужчиной. По вечерам, ужиная, они рассказывали друг другу о том, что случилось за день, пар поднимался над стаканами сладкого чая, лампа под бумажным абажуром слабо качалась, и их тени скользили по протертым обоям, залезали на выщербленный стол, устало замирали на полу.
Они и сами не помнили, кому первому пришла в голову идея к возвращению Оленьки сделать в квартире ремонт. Речь, конечно, не шла о настоящем, серьезном ремонте – нет, хотя бы переклеить обои, прибить у входа крюки для пальто, выделить в комнате уголок, где будет стоять кроватка. Несколько дней оживленно обсуждали план: вот представь, возвращается Оленька и – ух ты! Я даже не узнаю нашу комнату! Когда это вы все успели? – впрочем, глупый вопрос, времени полно, еще несколько недель.
– Послушай, – волновался Володя, – а вдруг ей не понравятся новые обои?
– Понравятся, – отвечала Женя. – Я знаешь как давно с ней живу? Что я, вместо нее обои не выберу?
Выбирать, правда, было особо не из чего: в промтоварном было всего два вида обоев – синие с ромбами и багрово-красные с вертикальными золотыми полосами, как праздничные знамена. Женя, разумеется, выбрала синие – к тому же они были и дешевле.
– Красивые, – кивнул Володя, рассматривая вечером развернутый на столе рулон. – Надеюсь, Оленьке действительно понравится.
– Понравится, поверь мне.
– Знаешь, – сказал Володя, помолчав, – мне иногда кажется, что она у меня сама – как ребенок. Может, это потому, что я все-таки ее старше, а может, потому, что только мы стали жить вместе, как она и забеременела…
– Она всегда такая была, – сказала Женя. – Большой ребенок. Девочка, о которой надо заботиться. И возраст тут ни при чем – я ее вообще на год младше.
– Ну, ты – это другое дело! – Володя широко улыбнулся, и, как всегда от его улыбки, внутри у Жени что-то ёкнуло и расплылось теплым счастливым пятном. Она тоже слабо улыбнулась в ответ, и у нее сразу пропало желание рассказывать, с каким трудом она донесла до дома эти десять злосчастных рулонов, которые, как выяснилось, куда тяжелее, чем она думала в магазине.
Ремонт назначили на воскресенье. Тахту вытащили на середину комнаты, стол и стулья запихнули на кухню, тем самым отрезав себе путь к раковине. Володя снял с плиты кастрюлю с клеем, Женя расстелила на полу первый рулон, завязала на голове цветастую косынку, вооружилась кистью и сама себе показалась похожей на какого-то пирата из кино.
– Начали! – скомандовала она.
Только начав клеить обои, они сообразили, что никогда даже не видели, как это делается. В конце концов все получилось, но до того полрулона обоев было безнадежно испорчено, а Володя перепачкал в клее майку, и пришлось ее снять, так что теперь он ходит голый по пояс, будто они выбрались на пляж или собираются купаться. Женя то и дело поглядывает на Володю, видит, как он тянется вверх, чтобы выровнять верхний край, и под его загорелой кожей перекатываются крепкие мышцы. Женя смотрит и любуется, хотя ей немного неловко, как всегда в те моменты, когда она должна напоминать себе, что Володя – Оленькин муж, отец Оленькиного ребенка.
Я хотела жить с ними вместе – вот и живу, говорит себе Женя, а большего мне и не надо, но тут Володя трогает ее за плечо, и Женя быстро опускает голову, чтобы Володя не увидел, как она краснеет.
Что же это такое, думает Женя. Мы живем почти год в одной квартире, а стоит ему меня коснуться, у меня кровь приливает к щекам и кружится голова. Это же просто невозможно, это глупо, это стыдно, но что же я могу поделать?
Что поделать? Женя знает ответ. Когда родится ребенок, я уйду, думает она. Никто даже ни о чем не догадается, всем понятно: здесь и для троих мало места, а вчетвером – совсем никуда. Вернусь в общежитие, буду приходить в гости. Я смогу, я сильная. Да и вовсе я не хочу жить в квартире с ребенком, вообще не люблю детей.
Она приняла решение, и теперь ей гораздо легче. Женя еще раз проводит кистью по куску обоев и протягивает его Володе.
К обеду комната почти закончена. Женя пробирается на кухню разогреть вчерашние щи. Володя курит у открытого окна и рассказывает, что в ближайшие годы химия наверняка предложит синтетический клей, точнее, много разных клеев для разных случаев жизни.
– Скажем, обои он к стене приклеивает, а майку – нет.
Женя смеется:
– Посмотрим-посмотрим, успеет ли твоя химия к нашему следующему ремонту.
– А когда у нас запланирован следующий ремонт? – интересуется Володя.
– Тут все от вас зависит, – отвечает Женя. – Как отправится Оленька рожать нам следующего ребенка, так и будет нам следующий ремонт.
С большим трудом они втискиваются на заставленную кухню, Женя разливает суп по тарелкам.
– А вот помнишь, – говорит она Володе, – ты в Москве все про синтетику рассказывал, говорил, что хочешь делать новые полимеры? Тебе в твоем институте удается?
Володя как-то мрачнеет.
– Знаешь, – отвечает он, – я решил завязать с наукой.
– Чего это? – удивляется Женя.
Володя некоторое время молча ест, потом говорит:
– Вкусные у тебя щи.
После обеда они возвращаются в комнату. Я бы хотела, чтобы этот день никогда не кончался, думает Женя, жалко даже, что у нас такая маленькая квартира, – но тут Володя цепляет мокрым куском обоев свои штаны, деликатно ругается вот же черт! – и Женя говорит:
– Да уж, пока одни химики изобретают синтетический клей, другие только одежду пачкают!
Володя берет следующий кусок обоев и, прикладывая его к стене, спрашивает:
– Вот ты помнишь Валентина Ивановича?
– Твоего однокурсника?
– Не совсем, – говорит Володя. – Мы познакомились на химфаке, но он тогда уже закончил аспирантуру, он лет на пять меня старше.
– Выглядит, будто на все пятнадцать, – вспоминает Женя.
– Это потому… короче, потому, что у него такая работа. Он мне рассказал, что, когда закончил химфак, его и группу других талантливых ученых специально отобрали для секретных работ… поселили где-то под Казанью, и там они и работали – и до войны, и во время войны.
– А что они делали?
– Ну, я не спрашивал. – Володя пожимает плечами. – Понятно, что какое-то оружие. Если учесть, что сейчас Валентин занимается гидридами и окислителями, видимо, сам он делал топливо для наших «катюш» или других ракет.
– Понятно, – машинально отвечает Женя, хотя ей непонятно – ни что такое гидриды и окислители, ни, главное, почему у Володи такой напряженный голос. Он даже говорит тише, чем обычно, хотя вроде бы никаких секретов, обычный треп про знакомых.
– И Валя, когда мне это рассказал, объяснил, что, наверное, его снова туда скоро пошлют.
– Разве это не хорошо? – недоумевает Женя.
– Как тебе сказать… – отвечает Володя, продолжая прилаживать к стене все тот же несчастный кусок обоев. – Он же там живет взаперти, на строго секретном производстве. Ни семьи, ни друзей, ни переписки.
– А отказаться можно?
– Отказаться нельзя, – только и говорит Володя.
Женя смотрит ему через плечо и видит, что он продолжает разглаживать обои на стене, раз за разом проводя рукой по одному и тому же месту, и с обоев уже слезает верхний слой бумаги.
– Эй! – восклицает она. – Ты что творишь-то? Давай, следующий кусок пора клеить – или этот отдирать, если ты в нем дырку проковырял.
Володя оборачивается.
– Ты не поняла, – говорит он. – Это был ответ на твой вопрос. Про науку.
– А как?.. – начинает Женя, но осекается: у Володи серое, незнакомое лицо.
– А вот так. Нет никакой разницы – гидриды с окислителями или синтетические материалы. Кто же знает, что им завтра понадобится? А мне так нельзя – у меня Оленька, у меня ребенок вот-вот родится. Как я там буду без них, взаперти? Вот я и решил – лучше останусь просто преподавать. Уж преподаватели нигде, кроме институтов, не нужны. Авось и пронесет.
– Я думала, тебе нравится преподавать.
– Мне нравится, но мне в жизни много что нравилось, да не всем, к сожалению, удается заниматься.
– Я помню, – вспоминает Женя. – Ты говорил, что в школе хотел быть не ученым, а…
– Тс-с-с! – Володя прикладывает палец к ее губам, и Женя понимает, что еще секунда – и она поцелует этот палец, а потом, наверное, схватит Володю за руку и будет целовать ее, целовать, пока… но тут Володя убирает руку и совсем обыденно говорит: – Ладно, давай лучше обои доклеим, хватит уже, поговорили.
Господи, думает Женя, как хорошо, что я уже все решила. Еще пара недель – и все.
Пройдет много лет, и Женя увидит по телевизору знакомое круглое лицо, очки в тонкой оправе, а закадровый голос сообщит о награждении крупного советского ученого Валентина Ивановича Глуховского очередным орденом за работы, связанные с освоением космоса и повышением обороноспособности нашей страны. А еще через четверть века Андрей придет в богатую академическую квартиру, чтобы взять у патриарха советских ракетных войск интервью для глянцевого журнала, тщившегося казаться военно-историческим. Валентину Ивановичу будет уже под девяносто, но он напористо и воодушевленно расскажет молодому журналисту, в какое время ему довелось жить, как ковался ракетный щит Страны Советов и как толково Лаврентий Павлович организовал рабочий процесс. Интервью пройдет незамеченным, но лет через семь Андрей увидит анонс ток-шоу «Берия: кровавый палач или эффективный менеджер?», вспомнит свою статью и устыдится. К тому моменту сам Валентин Иванович уже пару лет как торжественно упокоится на Новодевичьем кладбище – хотя умри он двадцатью годами раньше, похороны были бы попышней.
Заведующая все-таки ошиблась: пяти-шести недель Оленька не вылежала, родила через четыре, в самом конце декабря, – вполне, впрочем, здорового, крепкого малыша. Володе позвонили в учебную часть, поздравили с сыном и строго-настрого наказали раньше завтрашнего дня не приходить: к роженице все равно не пустят, и даже к окну она сегодня не подойдет. Володя хотел было бежать искать Женю, но сообразил, что не знает, в каком корпусе мединститута у нее сейчас занятия. По дороге домой зашел в винный, долго выбирал между водкой и бутылкой фруктового вина; вспомнив, что Женя водку не пьет, взял вино.
Вечером они выпили эту бутылку, почти не закусывая. Женя быстро опьянела и, только когда оставалось на самом донышке, вспомнила, что забыла сказать самый главный тост. Подняв стакан с буроватой жидкостью, она торжественно произнесла:
– Ну а теперь – за здоровье маленького Бориса!
С лица Володи сбежала улыбка.
– Его не будут так звать, – сказал он.
– Почему? – спросила Женя и даже почти протрезвела от удивления.
– Потому что я не хочу. – И Володя поставил недопитый стакан на стол.
– Хорошо, – сказала Женя, – пусть тогда будет Валера. Это устраивает?
– Конечно, – ответил Володя и сам провозгласил: – За Валеркино здоровье!
И когда они выпили остатки вина, Женя подумала: да, она все решила, она не передумает, но все же как ей будет не хватать этих вечеров за круглым столом, особенно вот этих, последних, когда они с Володей вдвоем, только он и она.
Туманным декабрьским утром Женя и Володя стоят у окон горбольницы. Зябко, с неба крупными хлопьями падает белый липкий снег. Время от времени Володя прикладывает руки ко рту и что есть силы орет: «ОЛЕНЬКА, ОЛЕНЬКА!» – но потом начинает кричать просто «ОЛЯ! ОЛЯ!» – так короче, и сейчас в снегу он напоминает Жене белого медведя, добродушного белого медведя из какого-нибудь мультфильма; он кричит «ОЛЯ!» снова и снова, и наконец через полчаса Женя замечает за стеклом второго этажа какое-то движение, а потом створки распахиваются и появляется Оленька – осунувшаяся и сияющая от счастья новым, незнакомым Жене радостным светом. Оленька машет рукой, на мгновение исчезает, а потом возвращается со свертком, тычет пальцем куда-то вглубь намотанных пеленок, но тут прибегает нянечка, пытается закрыть створки, и вдруг до Жени доносится слабый мяв, будто в Оленькином свертке не мальчик, а котенок. Не сводя глаз с закрывшегося окна, Женя берет Володю за руку. Его ладонь – теплая и шершавая, и неожиданно Володя крепко, почти до боли, сжимает холодные Женины пальцы. Женя стискивает его руку, а в ее ушах все еще звучит слабый детский вскрик.
И вдруг она понимает, понимает пронзительно и обреченно: все уже случилось, случилось прямо сейчас, случилось, стоило ей услышать этот голос, жалобный и беззащитный. Да, она полюбила этого младенца, этого ребенка, этого мальчика, полюбила сразу и навсегда.
Растерянная Женя стоит, стоит, держа за руку чужого мужа, под мягко опускающимся снегом, в белом больничном саду, стоит и повторяет: Валера, Валера, словно хочет поскорее привыкнуть к этому имени.
Июльским днем 1949 года Женя и Володя сидели на берегу Волги. Володя нервно теребил в руках папиросу «Казбек», никак не решался зажечь. Потом сунул обратно в мятую пачку (джигит на фоне горы – очевидно, Казбека), повернулся к Жене и снова заговорил. Женя никак не могла привыкнуть к этому его новому голосу – вялому, тихому, слабому. Раз за разом он повторял, что он устал, что за семестр ни разу нормально не подготовился ни к единой лекции, что в сессию – ты представляешь, Женька? – заснул, слушая ответ на экзамене по органической химии. Было очень стыдно, до сих пор стыдно… на секунду закрыл глаза – и все.
Женя слушала, кивая и не переставая покачивать коляску – вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз. Валерик, слава богу, лежал тихо, возможно, даже спал, но Женя знала: стоит остановиться, и он тут же проснется, разрыдается, устроит концерт.
Я ведь не жалуюсь, говорил Володя, я ведь понимаю, что и тебе, и, главное, Оле еще труднее! Но ничего не могу поделать – иногда такое отчаяние… а что мы будем в сентябре делать?
Женя кивала, баюкая Валерика: большая взъерошенная птица машет головой. Ей казалось, она может заснуть прямо здесь – слушая Володю, качая коляску. Последние месяцы ей постоянно хотелось спать… им всем постоянно хотелось спать.
Кроме Валерика.
Он почти не спал днем, а если засыпал ночью, то просыпался с зычным, требовательным воплем, и разбуженная Женя нет-нет да вспоминала тихий беспомощный голосок, донесшийся со второго этажа роддома. Может, думала она, младенца незаметно подменили? Вместо тихого подсунули громкого, вместо спокойного – буйного? А может, он специально тогда так тихонечко мявкнул, чтобы подцепить на крючок ее, Женю? Теперь-то ей уже некуда деться, а ведь тогда она была готова уйти…
Это, конечно, глупости. Просто младенец родился слабым, силенок не было, а теперь вырос и окреп, ну и голос тоже – вырос и окреп. А все эти мысли – «подменили», «он это специально» и все такое прочее… – бред, конечно. Она же не Оля, чтобы повторять чушь? Хотя можно ли Олю винить? Сначала – четыре недели в больнице, потом роды, хоть и на пару недель, но все же преждевременные. А затем первые две недели – ни капли молока! Оля совала сосок в рот рыдающему Валерику, теребила, сжимала и массировала большие груди, выпивала литр молока в день, но все напрасно.
Конечно, было специальное молоко из молочной кухни: его по утрам, еще до ухода на работу, приносил Володя. Медсестра, раз в неделю взвешивавшая Валерика, уверяла, что вес в пределах нормы, динамика у младенца хорошая, так что зря вы, мама, огорчаетесь. Для того и есть молочная кухня, чтобы такие, как вы… Договорить ей не удалось: услышав «такие, как вы», Оля разрыдалась.
После родов Оля вообще стала часто плакать. Однажды, вернувшись с занятий, Женя застала сестру в слезах над маленьким зеркальцем.
– Что случилось?
– Не получается, – всхлипнула Оля.
– Кормить не получается? А зеркало зачем?
– Да нет, какое там кормить. – Оля посмотрела в зеркало и дернула лицом. – Вот это не получается, ну, помнишь, я умела носом вот так делать?
Женя рассмеялась:
– Тоже мне, страшная беда! А я уже испугалась!
– Это тебе не беда, – с обидой сказала Оля, – потому что ты никогда так не умела. А я, между прочим, весь девятый класс на это потратила!
– Ладно, Оля, извини, – сказала Женя и вдруг поняла, что после рождения Валерика они больше не зовут Олю Оленькой, будто Володя, когда вызывал жену к окну роддома, дал ей новое имя, которое лучше подходит женщине, которой та стала теперь, после переезда в Куйбышев, жизни в общаге, беременности и родов.
Молоко появилось только в конце января – да так, словно у Оли внутри включился молочный завод, который весь этот месяц скрыто работал и накопил большой запас продукции. Теперь Оля кормила Валерика каждый час, иначе грудь не удерживала молока, и Женя то и дело замечала на платье сестры темные пятна.
– Я себя чувствую какой-то коровой, – жаловалась Оля. – Меня все время доят.
Медсестра посоветовала кормить младенца по расписанию, но Оля не выдержала больше одного дня.
– Нужно мне их расписание, – объяснила она Жене. – Валерик орет, мне мокро, ну его!
Через две недели такой жизни младенец вошел во вкус и уже сам ежечасно требовал еды, почти не делая перерывов на сон. Оля пыталась класть его с собой в постель, чтобы Валерик ел, не просыпаясь, но тут взбунтовался Володя.
– Пойми, – сказал он Оле, – я отлично могу поспать на полу, но вдруг ты задавишь его ночью? Ну, спросонья?
Оля, кажется, обиделась («Как это мать может задавить младенца, что еще за глупости?»), но брать Валерика в кровать перестала – и тогда перестали спать все трое: каждый час их будил детский крик – громогласный, исполненный мощи и уверенности в своих правах. Оля весь день сомнамбулой ходила по квартире и что-то бормотала себе под нос. Она похудела, кошачья грация исчезла, будто Оле вновь стало пятнадцать, но вместо былой кукольной красоты она обрела какой-то странный декадентский надрыв: лицо осунулось, под глазами лежали черные круги.
Володя предложил спать по очереди, а вместо груди давать Валерику бутылочку с детским питанием или сцеженным Олиным молоком, но Валерик, который совсем недавно легко выдувал по сто пятьдесят грамм молочной смеси, теперь наотрез отказывался брать бутылочку. Оле опять пришлось кормить его самой, а остальным – просыпаться каждый час от истошного детского крика.
Когда студенческие каникулы закончились, Женя стала сразу после занятий бежать домой: ей казалось, пока Оля вдвоем с Валериком, с мальчиком что-нибудь случится: она спросонья его уронит или заснет и не услышит криков. Однажды Женя сказала об этом Володе, но он, приглушив свою привычную тревогу, только посмеялся: думаешь, легко его не услышать? Женя ненадолго успокоилась, но однажды еще в подъезде была встречена требовательным воем. Она влетела в квартиру: Оля с неподвижным лицом сидела у окна, Валерик надрывался в кроватке.
– Что случилось? – спросила Женя.
– Ничего, – ответила Оля, пожав худыми плечами, – мне просто все это надоело. Покормила три месяца – и хватит. Пусть ест что хочет. Хоть из молочной кухни, хоть откуда. А я коровой больше работать не буду.
– Это как? – не поняла Женя.
– Очень просто. Не буду кормить – и все. Говорят, через несколько дней молоко само пропадает.
Вечером Володя попытался Олю уговорить, но она дернула щекой и отвернулась к окну:
– Если хочешь, сам корми. Или вон пусть Женька покормит. У нее сиськи тоже есть, хоть и маленькие. Но, говорят, можно рассосать.
Женя почувствовала, как слезы приливают к глазам.
– Я бы рада… – начала она, но замолчала, чтобы не разрыдаться.
Всю ночь Женя и Володя по очереди укачивали истошно орущего Валерика. Оля лежала лицом к стене – наверное, тоже не спала, но виду не подавала. Утром Женя прибежала к открытию молочной кухни и – о радость! – когда она вернулась, Валерик взял бутылочку.
– Я его переупрямила, – сказала Оля, по-прежнему глядя в стену.
В ее голосе Жене послышалось мрачное удовлетворение, смешанное с каким-то непонятным отчаянием. Со спины Оля напоминала поломанную куклу, брошенную в углу детской.
– Вот и хорошо, – сказал Володя ненатурально бодрым тоном, – теперь сможем дежурить посменно и хоть немного высыпаться.
– На меня не рассчитывайте, – сказала Оля, – я свое отдежурила.
Женя рассмеялась: она хорошо знала Олины интонации и все-таки надеялась, что это шутка.
Но нет, Оля не шутила: она перестала подходить к Валерику и теперь весь день лежала лицом к стене, ковыряя пальцем узор на обоях. Диван стоял как раз напротив листа, испорченного Володей при ремонте. Дырка разрасталась с каждым днем, и, глядя на нее, Женя думала, что надо было купить обоев про запас, чтобы не переклеивать все.
Дни, когда она жила вдвоем с Володей, Женя старалась не вспоминать. Это было давным-давно и казалось вымыслом, почти сказкой. Целый месяц вдвоем с мужчиной, которого любила, почти как муж и жена. Это было чудо. Оно случилось однажды – и больше никогда не повторится.
Как-то раз Женя задремала, кормя лежащего в кроватке Валерика, – совсем ненадолго, возможно, всего на мгновение, но и этого мгновения хватило, чтобы увидеть: они с Володей стоят посреди разложенных обоев, только на этот раз обнажена по пояс Женя, Володя тянется губами к ее соску, а она обхватывает руками его голову, изо всех сил прижимая к груди.
Валерик уронил соску и заплакал, Женя очнулась. Оля с дивана смотрела пристально, подозрительно, и на секунду Женя испугалась, что сестра увидела этот сон вместе с ней.
– Извини, Валерик, я тут вздремнула, – нервно улыбаясь, сказала она и поправила соску.
Оля молча отвернулась – она вообще теперь мало говорила.
Приближалась летняя сессия. В любую свободную минуту – то есть когда не спала и не нянчила Валерика – Женя открывала учебник, но обычно засыпала, не прочитав и полстраницы. Разрываясь между ребенком и институтом, она снова и снова винила себя за лень и слабоволие.
В апреле Женя заметила, что не всегда помнит, где была только что: так она догадалась, что иногда засыпает на ходу. Дни проходили в тревожном сумраке между сном и явью, моменты осознанного бодрствования были редкими и внезапными, во время одного из них она увидела, что уже несколько минут тычет соской в раскрытый учебник анатомии, и тут же разрыдалась так громко, что Валерик из кроватки посмотрел на нее с удивлением и, кажется, даже с уважением.
Но, может, почудилось.
С кухни прибежал Володя, обнял, погладил по взъерошенным волосам, спросил:
– Ты что, боишься не сдать сессию?
Женя кивнула, всхлипывая.
– Ну, так не сдавай, – сказал он, – возьми академ. Зимняя сессия у тебя неплохая, объяснишь ситуацию, все поймут. В крайнем случае – я позвоню.
– А так можно? – спросила Женя, боясь спугнуть растекавшуюся по телу теплую спокойную волну.
– Конечно, – пожал плечами Володя. – Извини, я раньше не догадался сказать. Тоже не высыпаюсь, наверное.
За две недели Женя обо всем договорилась в деканате, и оттого, что больше не надо было думать об экзаменах, весь май ее переполняло счастье – немного неуместное, если учесть, что Володя до позднего вечера принимал зачеты и лабораторные и спали они по-прежнему несколько часов в день.
Потом наступила сессия, за ней – каникулы. Вдвоем справляться с Валериком стало куда легче, но Женя знает: осенью Володя вернется в свой институт, и потому сейчас, когда он говорит «я просто не понимаю, что мы будем делать в сентябре», Женя поднимается и отвечает:
– Пойдем домой. Нам Валерика через полчаса кормить.
Ей кажется: еще одно слово о сентябре – и она разрыдается.
Они идут вдоль берега Волги, левой рукой Володя катит коляску, а правой неожиданно берет Женю под руку.
– Спасибо тебе, – произносит он. – Я думал, если об этом не поговорю, то просто сойду с ума.
Последние недели Оля вела себя так тихо, что, вернувшись, они даже не сразу понимают, что ее нет дома: только старый халат валяется на диване, там, где обычно лежит она.
– Господи, господи, – нелепо, по-стариковски причитает Володя, – куда она ушла, в чем же она ушла?
Женя открывает шкаф: все на месте, кроме самых любимых Олиных туфель и купленного прошлым летом шелкового платья, изумрудно-зеленого, с огромными красными маками.
– Господи, – растерянно повторяет Володя, – что ж она вырядилась, как в театр? Где нам теперь ее искать?
– Может, заявить в милицию, пусть помогут? – предлагает Женя.
– Нет, милиции не надо, – неожиданно спокойно отвечает Володя. – Только милиции нам и не хватало.
Надеть шелковое платье! Самые любимые туфли! Расчесать волосы, чтобы спадали на плечи светлой волной! Взять с собой только ключи, ни коляски, ни сумки… выйти на улицу, просто так, без цели.
Что может быть лучше!
Оля, бывшая Оленька, идет по городу, и ей кажется – она в Москве. Вместо псевдорусских башенок Драмтеатра она видит Исторический музей, вместо цилиндрического клуба имени Дзержинского – клуб завода «Каучук», а скупые конструктивистские плоскости превращают Дом Красной армии в ее дом на Усачевке.
Родная Москва прорастает сквозь Куйбышев, превращая город изгнания в вечный и неизменный город Олиной судьбы, город, где она была счастлива, беспричинно, безответственно счастлива, не зная тогда, что будет изгнана, что будет мыкаться по общежитиям, не зная, что чужое существо, по какой-то нелепой ошибке считающееся ее сыном, заявит права на ее тело и ее жизнь.
Оля вспоминает последние полгода – ей кажется, это был один безбрежный черный день, глухой, как беззвездная ночь, пронизанный отчаянием, прочерченный болью.
Но сегодня светит солнце, ветер развевает светлые волосы, можно забыть прошлое и глазеть по сторонам. И вот шаг за шагом этот город, весь год казавшийся Оле нелепостью, недоразумением, местом добровольной ссылки, предстает перед ней таким, каким его любят местные: полузабытой, почти мифической Самарой, сквозь которую прорывается к будущему новый Куйбышев-град с его конструктивистскими зданиями, научными институтами, промышленными производствами. Не город купцов, а город ученых, рабочих, врачей. Тайная, запасная столица СССР, не случайно принявшая правительство во время войны.
Оля идет по набережной, прохожие улыбаются, она улыбается в ответ. Когда-то, давным-давно, именно так она и познакомилась с Володей. Она была тогда совсем молодой и глупой; сегодня она бы ни за что не позвала незнакомца к себе домой.
Оля смотрит, как лучи заходящего солнца окрашивают багровым низкие облака, и вдруг понимает: уже настал вечер. Пора возвращаться, говорит она себе и идет домой – небрежно и легко, словно юная девушка.
Оля открывает дверь: Женя кормит Валерика, Володя сидит за столом, подперев круглую голову руками, и встает, завидев Олю: