bannerbannerbanner
Наблюдатели

Сергей Саканский
Наблюдатели

Полная версия

23

Сегодня кто-то позвонил в дверь, я пошла, простоволосая, открывать, наверняка уверенная, что это соседка пришла за луковицей, но – каково же было мое потрясение – на пороге с тросточкой, с черным дипломатом, такой же, как в воскресенье у Меньшиковых – стоял Жан. Я чуть было не закричала, с головой выдав себя. Я еле удержалась на ногах, меня шатало, из меня текло. Никогда никакой мужчина не был мне так глубоко желанен.

Я с ужасом вспомнила, что ела за обедом чеснок, много чеснока… Я с ужасом подумала, что под левым крылышком носа притаился у меня невыдавленный прыщик…

Но почему? Зачем он пришел?

Это остается для меня загадкой!

Он пришел не ко мне – к Микрову! Профессор пригласил его в кабинет, потребовал сварить кофе, и они проговорили около часа.

Микров пьет из своей любимой чашки, с уродливой глазурью аиста, несущего в клюве гроздь винограда, и я, разлив кофе, плюнула ему в эту синюю чашку, затем вытащила из носа козявку и бросила туда еще и козявку, но и этого мне показалось мало: тогда я погрузила пальцы в вульву и измазала край его чашки соком своим, соком – вот тебе, вот!

Соком, который во мне породил другой человек…

Когда, наконец, мужчины вышли (хотя, мужчиной, в прямом смысле, я бы предпочла называть лишь одного из них), все оказалось еще загадочнее, чем сначала. Остановившись в прихожей, они как-то странно улыбнулись друг другу, и я хорошо уловила эту улыбку…

– Стало быть, курица не птица, – сказал Жан.

– Не птица, – дурным эхом отозвался Микров.

Жан выразительно посмотрел на меня и вышел. Я влетела в свою кухоньку и в изнеможении прислонилась к стене.

Я слышала лифт, в котором спускался мой любимый, и словно какая-то упругая нить тянулась между нами, тянулась, натягивалась, пока не разорвалась…

Убирая со стола в кабинете мужа, я бережно взяла чашку Жана, отнесла на кухоньку – в чашке оставалась жидкая гуща – я опрокинула чашку в блюдце и посмотрела в черном узоре наши пути.

Две дорожки вились, путались, пересекались и сколько-то шли вместе, затем – расходились вновь, чтобы виться, путаться, скрещиваться с другими дорожками… Это и есть наша жизнь – моя и Жана! Слезы навернулись на мои глаза. Внезапно я схватила его чашку и стала ласкать, целовать и облизывать ее. Я обвела языком узкую золотую каемочку, где касались его губы, затем частыми, короткими поцелуями покрыла ручку, где были его пальцы… Я представила, что чашка – это и есть живой настоящий Жан: ноги мои подкосились, мое лоно переполнилось горячей влагой, небывалой силы оргазм несколько раз встряхнул мое тело, и тут же, как назло, на кухню вошел Микров.

Он вполз неслышно и гадко, словно глиста. Возможно, перед тем он несколько секунд внимательно рассматривал меня.

– Что здесь происходит? Ты рехнулась? Чем это ты здесь занимаешься?

– Мастурбацией, мой дорогой! – зло парировала я.

Микров уставился на меня расширенными зрачками.

– Да, да, да! А что ты прикажешь мне делать, если вот уже… – я принялась демонстративно загибать пальцы. – Вот уже девять с половиной недель ты не обращаешь на меня никакого внимания, будто у тебя перманентные месячные.

– О, Боже! – Микров схватился за голову, – какой же я осел!

– Курица не птица, не птица, – звучало во мне крупными толчками, словно некий рефрен, когда Микров, жарко дыша, имел мою законную плоть.

– Курица не птица, Монголия не заграница, – думала я, уже засыпая, и вдруг, словно молнией вспыхнула полностью вся эта присказка советских инженеров:

– Курица не птица, Монголия не заграница, баба не человек!

Вот, оказывается, что имелось в виду… Микров рассказал Жану свою теорию, и слова, произнесенные в прихожей, были именно об этом!

Неужели и Жан заодно с ним? Эта хохмическая теория, согласно которой «…мозг женщины физиологически отличается от мозга мужчины, на клеточном уровне, в невидимой глубине своей. Возможно, мозг женщины способен генерировать мысли лишь на мозге мужчины, как на некой матрице, тогда как собственные его способности…»

Жан, разумеется, пошутил, но пошутил в моем присутствии, переглядываясь с моим законным супругом.

Впервые у меня зародилось какое-то сомнение насчет Жана.

Так ли хорошо я знаю его?

Я повернула голову к голому Микрову: он спал. Не надевая халата, голая, вышла я на кухню, разыскала на мойке чашку, из которой пил мой любовник, и выбросила ее в форточку. Далеко внизу послышался жалобный мелодичный звон.

Голова моя кружилась. Мне было тошно, мучительно. И мне почему-то захотелось от лица мужчины заговорить. Вот так:

Я повернул голову к голому Микрову: он спал. Не надевая халата, голый, вышел я на кухню, разыскал на мойке белую чашку с золотой каемочкой, ту самую чашку, из которой пил мой любовник, и выбросил ее в форточку. Далеко внизу послышался жалобный мелодичный звон.

24

Один человек на свете, один. Он рождается один, он умирает один. Почему же в течение всей своей жизни он должен быть с кем-то другим?

Нет, никогда, сколько бы ни было потрачено напрасных сил, один не расскажет о себе другому ничего.

Никогда другой не поймет одного.

25

Я не люблю человека еще и за то, что он не только отделяет себя от животных, но и ставит себя выше их.

– Смотрите, – говорит он. – Вот я – человек, а вот они – животные.

И указывает на коз, лошадей, бабочек, или вот, кстати, на курей.

Он рассуждает примерно так:

– Я мыслю, следовательно, я существую, я строю города, летаю в космос, к тому же, я изобрел науки, искусства, религии, я прикрываю срам, я, блять, нравственный и духовный, а вот они – обезьяны, овцы, улитки безмозглые – они не мыслят, следовательно, не существуют, не строят они города и деревни, не прикрывают они срам, не нравственны они, не моральны и не духовны.

В этой фразе, которую, не задумываясь, произнесет вам любой человек, останови его на улице, ключевым словом, проходящим, однако, как бы между прочим, является слово срам.

Именно желание прикрыть срам и отличает человека от животного, а все остальное несущественно.

Если животным нужно строить города, они строят их, причем не менее сложные, чем какой-нибудь Париж или Чикаго, а по относительным размерам – гораздо большие. Обыкновенный рыжий муравей в четыреста раз меньше человека, но возводит грандиозное сооружение, порядка метра в высоту и полутора в диаметре. Если все это перевести в человеческие масштабы, то мы получим здание полукилометровой высоты, содержащее сложнейшую систему коммуникаций… Впрочем, большинству животных не нужны никакие города.

Вопрос о том, мыслят ли животные, обмениваются ли информацией, до сих пор остается открытым, несмотря на, казалось бы, грамотно поставленные эксперименты. Если, к примеру, продырявить человеку щеку и вставить ему фистулу, то он будет вести себя точно также как и собака Павлова. Во всяком случае, ничто не противоречит версии о том, что животные мыслят, только вот мыслят о чем и мыслят зачем? О чем и зачем мыслит человек, слишком хорошо известно, прежде всего – увы – самому человеку.

Остается только одно – тысячелетнее стремление прикрыть срам, а срам этот заключается именно в том, что человек ничем не отличается от животного. Это и есть его срам – его тайна.

Религия, культура, нравственность, собственно, мышление и язык, – все это есть лишь побочное следствие этого стремления. Отмежеваться от животных, найти, а затем, ужаснувшись, потерять пресловутое «недостающее звено», снова реанимировать религии, уйти в еще большее мракобесие, и все это лишь для того, чтобы подняться над животными, этими милыми, безобидными созданиями – свиньями, рыбами, курями.

Вот, кстати, о курях. Это животные из класса птиц, который характеризуется наличием крыльев, оперения, двух нижних конечностей, особым, присущим только птицам, строением скелета и головного мозга. Куры произошли от пресмыкающихся и, как сами пресмыкающиеся, они размножаются посредством яиц. Куры, собственно, мало чем отличаются от человека, но человек, убивая их миллионами, попросту их поедая, не признает своего с ними родства, тем самым питая собственную нравственность, то есть, опять же, прикрывая свой срам.

Если же с человека снять его одежду, как сам он ощипывает беззащитную курицу, да поместить его среди курей, коров, каракатиц, то мы увидим, что он ничем уже не отличается от животного. Человек, таким образом – это животное, которое носит одежду, что и есть самое точное и исчерпывающее определение этого существа.

26

Сегодня я начала писать стихи, о, удивительно, после стольких месяцев молчания и пустоты, белого, убийственно снежного холода листа, где мое тонкое перо, словно путник, замерзающий в степи…

Как это здорово сказано!

Откуда, вообще, берутся во мне эти удивительные слова?

Я – мать ваша, слова мои, я родила вас, как не смогла ребенка родить…

Я и не помню: может быть, больше года ничего не писала, я редактировала, конечно, перепечатывала на компьютере кое-то старое, когда редактор «Глаза» настоятельно потребовал прошлой зимой, но новые тексты упорно не хотели рождаться, и вот теперь, как-то так, вроде как-то случайно и неожиданно, взяла старую тетрадку – просто полистать, всплакнуть над былым, над белым, заперлась в туалете, ручку с собой также взяла на всякий случай – вдруг что поправить, и тут, обвалом, водопадом, снежной лавиной – тарара тарара тарара…

Это он, это Жан сделал меня, вытащил из этой гнилой глубокой силосной ямы… Куда ни гляну, всюду ты – стоишь, трепещешь, пламенеешь, и полудикие мечты тарарара рараеешь…

Прости, дорогой, но это наивысшее наслаждение моей жизни, это выше всего, выше самой жизни, выше самого счастья, которое даешь мне ты, и даже выше моей любви к тебе.

 

22 июня

Сегодня я начала стихи писать. Это удевительно. После стольких лет молчания, пустоты… Мне холодно было. Я как не сама была. Склонялась над листом, перо в чернила опускала. И перо было, словно прохожий в степи…

Я – мать своих слов.

Стихи – это дети мои.

Я не смогла ребёнка от мужа родить.

Я от другого мужчины стихи родила.

Я и не помню, может быть, больше года не писала ничего. Я редактировала, конечно, перепечатывала что-то старое на Компьюторе, когда редактор «Глаза» потребовал настоятельно прошлой зимой, но тексты новые не хотели рождаться упорно. И вот теперь, как-то так, вроде как-то неожиданно и случайно, старую тетрадку взяла – полистать просто, над былым всплакнуть, над белым, на кухне закрылась, ручку с собой на всякий случай взяла – вдруг поправить что, и тут, снежной лавиной, водопадом, обвалом, – тарара тарара тарара…

27

Не люблю людей. Курей люблю, собак, лошадей. Людей не люблю, хотя, как ученый, как биолог, я должен беспристрастно относиться ко всем живым существам. Но я не могу ничего с собой поделать и люблю: медведей, оленей, зебр, изюбрей, и не люблю: пауков, осьминогов, людей. Уток люблю, журавлей, вообще – птиц люблю как класс. Людей не люблю. Люблю: кошачьих, тигровых, ракообразных. Не люблю приматов как класс. Люблю голубей, оленей, медведей, зебр, цапель, гусей. Особенно люблю курей. Людей не люблю.

28

Никогда не делай людям добра: не давай людям советов, не устраивай людей на работу, не проси за людей, ни в чем людям не помогай, денег в долг не давай.

Не верь, не бойся, не проси – этот уголовный принцип, пожалуй, распространяется на все человечество. Лучше бы это Христос сказал, а не свое заунывное: Не пожелай ближнему того, что не же…

С каждым новым знакомым сразу поставь себя так, чтобы он понял: ты не заступишься за него, ты не пустишь его ночевать, ты вообще пальцем о палец для него не ударишь.

И тогда он, возможно, никогда не сделает тебе зла.

29

Москва – это не Россия, это – город предателей, бросивших свои родины.

Провинция – не Россия, но тело без головы, поскольку все самое умное, сильное, талантливое – бросило родины и ушло в Москву.

Где же ты – Родина?

30

Не делай добра – не будешь сукин сын, – народная мудрость гласит…

Чем больше ты будешь делать добра, тем больше накопится на тебя досады и злобы: тебя возненавидят – за то, что не смогут или не захотят отплатить добром за добро. Все, что ты можешь – это только добра желать: молча, искренно, тайно…

31

Ты всюду, куда ни гляну. Ты стоишь отражением в стакане, когда я пью вино, сунув в стакан свой нос. Ты трепещешь в пламени свечи. Ты реешь в облаке. Твой облик встречается в час пик по частям, у прохожих мужчин и женщин, у торговки цветами Твои глаза, у милиционера Твой рот, и рука Твоя указывает с рекламного плаката на меня. Весь день я собираю Тебя по частям, словно puzzle, чтобы ночью рассматривать и любоваться образом Твоим.

32

С детства хотелось думать, что за гранью реальности есть нечто, дающее надежду на лучшую участь, но с каждым шагом познания границы этого нечто отодвигались все дальше, пока не уперлись в стену. Порой приходится жалеть, что ты не настолько наивен, чтобы верить в чудеса, что ты слишком хорошо знаешь устройство Вселенной, чтобы верить в Бога. Мир, познаваемый тобой, становится все более материальным, и неизбежное окончание этого процесса – каменный, полностью застывший мир.

И это противно и жалко, и мне бывает нестерпимо жалко себя, в то время как другие, обладающие наивными и чистыми мозгами, живут, как бы тихо напевая себе под нос, живут, как бы с тихой песней собирая puzzle.

А я их всегда разбирал…

В юности я крепко верил в Бога, я носил косынку, чтобы скрыть нательный крестик, вероятно, тогдашняя мода на косынки имела под собой именно эту единственную подоплеку; я разыскал и посетил все храмы Москвы и Подмосковья, что было как своего рода паломничеством, так и элементарной реализацией моего пытливого научного «я»; я молился перед едой и на ночь и, наконец, желая еще больше приблизиться к Богу, желая еще глубже понимать свою веру, я ушел в подробное и доскональное изучение Завета, Ветхого и Нового, и в итоге нашел такое нагромождение несоответствий и нелепостей, такие бесспорные следы работы каких-то творящих вдохновенных разумов, что стало вполне ясно: эта религия была выдумана, выдумана человеком для людей, выдумана с определенными целями, и никакого отношения не имеет, ни, собственно, к Божьему бытию, ни к смыслу бытия человеческого, а занимается не более и не менее, как вопросами человеческого общежития.

И теперь я боюсь прикасаться к чему-либо, словно какой-нибудь царь Мидас, ибо все, к чему бы я ни прикоснулся, неизбежно превращается в истину.

33

Я прихожу, и он, как всегда, отправляет сестру в кино, вернее, она сама – удивительно чуткая девушка – уходит, как только появляюсь я.

– Пойду опять на «Титаник», в третий раз… Поплачу… – вздыхает она в сладком предвкушении близкой грезы – милая, наивная, юная… Как же они похожи!

И едва за нею хлопает дверь, мы сразу бросаемся друг на друга, всюду раскидывая наши одежды…

Его любовь – удивительное, ни с чем не сравнимое состояние. Почти всегда, как только мы начинаем ее делать, я чувствую, как все мои мысли, одна за другой, прочь улетают из головы. Будто бы лихой бородатый дворник в кожаном фартуке весело работает метлой под крышкой моего черепа, разметая, словно кленовые листья, все, что успело нападать во мне за мучительные дни от встречи до встречи… Такой перевернутый дворник, который метет вверх ногами крышку черепа моего…

Хорошая метафора, надо запомнить, записать…

Мой Жан просто опьяняет меня. Я становлюсь раскованной, свободной, абсолютно бесстыжей. Правда, потом наступает что-то вроде похмелья, даже слегка болит голова…

Сейчас особенно сладко: мы движемся медленно, плавно, наверное, уже больше часа не прекращаем это удивительное раскачивание, сонным шепотом переговариваясь, нежно споря о том, что бы такое нам сделать еще, и вдруг, коротко посмотрев друг другу в глаза, крепко и часто бьемся, громко крича, и кончаем одновременно – я сжимаю его своими вумами, как раз в тот момент, когда он начинает изливать в меня обильную, горячую любовь.

И сразу наступает похмелье. Я чувствую горький ком в горле, угрызения… Я представляю дохлого, бледнокожего Микрова, его жалкую, словно детский плевок, капельку…

– Какая же я дрянь, – говорю, грызя ногти. – Ведь он меня так любит.

– Но ведь и я тебя люблю, – искренне возмущается Жан.

– К тому же он муж, как ни крути.

– Неужели? – восклицает Жан. – А я? Разве я не хочу стать твоим мужем?

Я смотрю на него, не веря своим ушам.

– Ты?

– Почему бы и нет? Разве ты откажешь, если я сделаю тебе предложение?

– Предложение? Замужней женщине?

– А что? Детей у вас нет, так что делить особо и нечего. Кто сказал, что брак – это навсегда? Напротив, брак – это временный союз мужчины и женщины, и каждый может…

Но я уже не слышу, что он говорит. Та искра надежды, которая только что блеснула в разговоре, как рыбка на солнце, так же и погасла. Я сижу голая, скорченная, белая – на постели, грызу ногти и повторяю про себя:

– Детей у нас нет. Детей нет. Детей.

О, если бы он знал все до самого конца, какие он тогда нашел бы слова для меня?

34

Эта женщина меня раздражает, мне ее жалко, иногда кажется, будто я все еще люблю ее, в той, конечно, мере, насколько я вообще способен кого-то любить.

Меня раздражает в ней все, от манеры одеваться – в эти пышные, разноцветные, какие-то китайские тряпки, до ее патологической верности даже, ее неопытности в любви (кроме меня, у нее было порядка двух-трех мужчин, и то – каких-то дрянных и жалких), до ее дурацкого, набожного ко мне отношения, рабской покорности, молчаливости, природной тишины…

Я заметил, что она берет мой лаптоп и что-то кропотливо пишет чуть ли не каждый день. Я поначалу обрадовался, подумав, что она снова начала писать стихи, но как-то раз войдя, увидел издали, что текст на дисплее – проза. С помощью специальной программы «Antler», созданной для любопытных мужей, я проверил винчестер и не нашел ни одного нового файла. Следовательно, она сохраняет свои данные на дискете. Уж не начала ли она вести какой-то тайный дневник?

Намедни я вошел в кухню и увидел, как она… Странное зрелище, омерзительное. Правда, иные мужчины даже и деньги платят за то, чтобы только посмотреть на женскую мастурбацию. Я немедленно отнес ее в постель и исполнил свой супружеский долг. Последнее время мне все труднее делать это, притворяться желающим и желанным, притворяться мужчиной, или – еще шире – притворяться человеком.

Позже, когда моя куколка заснула, я долго думал о предложении, которое сделал мне этот молодой человек, Полянский Жан.

Я познакомился с ним в гостях у Меньшиковых, месяца три назад, а на днях, опять же у Меньшиковых, мы встретились во второй раз. Жан – что за дурацкое имя! – доводится двоюродным племянником Алексашке Меньшикову; он приехал откуда-то с Украины и вполне мог бы считаться бедным родственником, если бы не зарабатывал больше, чем все Меньшиковы вместе взятые. Он снимает квартиру в Медведкове и торгует шмотками на базаре, добывая их в Турции или где-то еще. В прошлой цивилизации его бы называли спекулянтом, барыгой, и место его было бы в тюрьме; Меньшиковы и на порог бы не пустили такого родственника, но времена меняются быстрее, чем меняются люди. Впрочем, и люди меняются. В прошлой цивилизации, если бы кто-то предложил мне подобную сделку, я бы вежливо (или невежливо) выставил его вон. А теперь…

Там, на вечеринке у Меньшиковых, за перекуром на кухне, и возникла эта странная идея насчет курей. Мы договорились встретиться, и Жан приехал ко мне сегодня, и вот я уже в сговоре, я член преступной группы, можно сказать. Правда, я не чувствую себя преступником, и это настораживает: неужели и я сам изменился за эти годы, как изменилось все вокруг?

Моя лаборатория занимается проблемами роста уже три года, и вот, недавно, мы, наконец, достигли практических результатов: куры, вскормленные Глазурином-Б, приобретают возможность обратного роста, правда, пока всего лишь на один цикл, после чего куры гибнут. До настоящих результатов, возможно, еще далеко, и эксперимент будет считаться удачным лишь в том случае, когда мы сможем вырастить хотя бы одну партию курей туда и обратно несколько раз, что и станет настоящим ключом к бессмертию. Все это дальние, может быть, даже и неосуществимые проекты, пока же мы можем отвечать лишь за то, что партия взрослых курей за несколько месяцев превращается в партию цыплят. Это и стало зацепкой для предприимчивого Жана.

Дело в том, что данный этап эксперимента уже пройден, надо переходить к следующему, но средств нет, и мы, чтобы не потерять в глазах начальства, будем вынуждены и в следующем году проводить один и тот же эксперимент, а именно: покупать на птицеферме партию взрослых курей и, прикармливая их Глазурином-Б, вновь и вновь доводить их до состояния цыплят, которые потом неизбежно погибают, потому что еще не выверен окончательный состав Глазурина-А.

В век всеобщего предпринимательства начальству пришла идея приторговывать этими мутантами, заключив договор с тремя солидными ресторанами на поставку свежих цыплят. Я посчитал: сумма, выручаемая на этих сделках – того же порядка, что и зарплата всех сотрудников моей лаборатории, казалось бы, чего тут проще – получили и раздали наличными, но деньги упорно уходят в бюджет института, растворяются в нем, и мы сидим уже без кофе, без шоколада, и я теряю лучших своих людей, что называется утечкой мозгов.

Тут-то и появляется Жан со своей идеей. Оказывается, мы можем покупать на ферме не взрослых курей, а непосредственно цыплят, оформляя их (а это Жан берет на себя) как взрослых курей, затем часть цыплят сразу же продавать в рестораны, оформляя их (это возьму на себя я сам) как курей, выживших после эксперимента, остальную часть мы будем выращивать обычным способом, без помощи Глазурина-Б, а затем просто продавать на рынке, что также берет на себя Жан. Кроме того, излишки Глазурина-Б Жан тоже собирается где-то пристроить и выручить за него какие-то деньги, хотя я ума не приложу, кому может понадобиться Глазурин-Б. Таким образом, частично превратив лабораторию в тайную птицеферму, я смогу, наконец, пусть и неофициально – как выплатить зарплату сотрудникам, так и поправить собственное материальное положение.

 

Жан налетел на меня с напором базарной торговки: наглость – вот движитель материального мира, она заменяет смелость, решительность, волю, и часто принимается именно за эти качества. Впрочем, может, и вовсе не существует никакой смелости и воли, а все это – лишь различные модификации наглости.

Когда у Меньшиковых и позже, по телефону, мы договаривались о встрече, суть сделки была для меня еще довольно туманна, и окончательный ее смысл стал ясен только тогда, когда Жан, уже усевшись ногу на ногу в моем любимом кресле, отхлебнув, не успел я и рта раскрыть, кофе из моей законной чашки с аистом, выпалил, часто, чисто маклачески лопоча, суть своего черного дела.

В другое время я бы выставил его вон, или нет, лучше сказать: другой я выставил бы его вон, затопал бы ногами, вырвал из его рук мою синюю чашку… Но этот я молча, не перебивая, выслушал, несколько секунд подумал и… согласился.

Трудно представить, что, в принципе, всему причиной было не что иное, как обыкновенная, склизкая, с зернышко ржи величиной – козюлька.

Впрочем, история знает и гораздо более курьезные примеры, когда насморк, головная боль или понос послужили причинами проигранных сражений, падений царств, государственных переворотов.

С того самого момента, как Жан начал говорить, меня мучила элементарная необходимость высморкаться, я думал только об этом: казалось, как только я открою рот и произнесу хотя бы слово, как все содержимое моего носа окажется на столе. Поэтому, и только поэтому, я выслушал его речь до конца, не вспылил, не погасил пламенного молодого человека энергичным тычком ладони в сторону его лица, как я люблю делать на совещаниях, м-да… Эти несколько минут и остудили меня. Почему, собственно, и нет? Мне предлагают, конечно, мошенничество, но ведь и ничего больше мошенничества – не воровство, не убийство. Да и цель (хоть она и никогда не оправдывает средства) лежит не в плоскости обогащения, а, скорее, в области выживания.

Я встал, прошелся в дальний угол комнаты, размышляя, отвернулся к окну, украдкой выковырял из носа увесистую, жирную козюльку, спрятал ее, незаметно размазав по краю пустой кофейной чашки, прямо по золотой каемочке, погасив алчный сусальный блеск, и лишь тогда впервые подал голос.

– Эта идея мне по душе, – просто сказал я, будто бы речь шла о загородной прогулке и заурядной выпивке.

На обсуждение деталей ушел почти час. Все оказалось просто: от меня требуется лишь подписать накладные на получение взрослых курей вместо юных цыплят, и подписать накладные на отгрузку юных цыплят вместо взрослых курей, разумеется, тщательно проследив за погрузкой-выгрузкой.

Вечер закончился довольно весело: у нас с Жаном, как это часто случается в кругах по ту сторону закона, спонтанно родился как бы некий пароль.

– Курица не птица, – сказали мы друг другу на прощанье, хотя кому как не мне, в сущности, лучше кого бы то ни было знать, что курица – это птица?

Рейтинг@Mail.ru