bannerbannerbanner
Петр I

Сергей Эдуардович Цветков
Петр I

Полная версия

Попросив набить для него трубку, Петр с удовольствием потянул носом душистый дымок, тонкой струйкой бегущий вверх, осторожно затянулся… Через какое-то время он с тревожным наслаждением почувствовал, как его тело стало легче, руки и ноги сделались точно не его, мысли исчезли… Сладкое наваждение! Нет, все-таки немцы славный народ, умеют пожить в свое удовольствие, не то что наши постники-кисляи…

***

Посещения Петром Кукуя сильно не понравились Наталье Кирилловне. Разговор с ней, состоявшийся однажды по этому поводу, был не из легких. Лицо Натальи Кирилловны выражало твердую решимость пресечь зло в корне. Дитя начало пить и гулять! Это в шестнадцать-то лет! И если ему еще удалось с большим трудом доказать нелепость и невозможность ее требования прогнать от себя немцев и больше не знаться с ними, то слова матери о намерении женить его прозвучали словно удар грома и заставили в замешательстве умолкнуть.

Он не сразу вновь обрел дар речи. Жениться? Он не ослышался? Господи, зачем? Однако его поспешные и необдуманные возражения не произвели на Наталью Кирилловну никакого впечатления. Перечить ей бесполезно. Это ее последнее материнское слово. И нечего хныкать и строить умоляющие глазки – она уже все решила. Пора ему взяться за ум и прекратить водиться с пьяницами и еретиками. И потом, чего он так взъерепенился? Жена рая не лишит. А уж она подберет ему такую девицу, что он будет век благодарить свою матушку.

Ее последние слова несколько успокоили Петра. Значит, невесты еще нет и его не потащат к венцу немедленно. А там, глядишь, все и забудется.

Но авось не вывез. Правда, прошло около двух месяцев, прежде чем Наталья Кирилловна вновь заговорила с ним о женитьбе, однако сама тщательность этой подготовки указывала на то, что решение ее неизменно. Да, Петруше не в чем упрекнуть ее – невеста просто загляденье: Евдокия Лопухина, дочь окольного боярина Иллариона Абрамовича.

Правда, она старше Петруши на три годочка, но уж зато красива, смирна, воспитана в страхе Божием и в старых благочестивых обычаях – ей и глаза вверх поднять больно.

Не жена, а истинное благословение дому. Расхваливая Лопухину, она старалась не замечать хмурого молчания сына.

Софья оценила брачные хлопоты Натальи Кирилловны по-своему. Никак Преображенская волчица заботится о приплоде, чтобы закрепить престол за своим волчонком? Может быть, она еще надеется справить это событие всенародно? Нет, ни копейки не будет выделено из казны – пускай волчонок венчается не в Благовещенском соборе, как это принято у московских государей, а где-нибудь в другом месте, втихомолку. Народ должен видеть, что второй царь, собственно, и не царь.

И вот он стоял в небольшой придворной церкви Святых апостолов Петра и Павла, косясь на застывшую слева от него фигуру незнакомой женщины в тяжелом парчовом платье; голова ее, закутанная прозрачным покрывалом, была слегка наклонена вниз, и глаза опущены. Позади молодых Лев Кириллович и князь Борис Алексеевич держали венцы над их головами; двое других бояр – Тихон Никитич Стрешнев и молодой Алексей Матвеев – довольствовались ролью свидетелей и созерцателей венчального чина. Счастливая Наталья Кирилловна и растроганный отец невесты, Илларион Абрамович, в качестве царского тестя переименованный по обычаю в Федора, умиленно смотрели на своих детей. Шла неделя о блудном сыне, и Наталья Кирилловна, то и дело поднося к покрасневшим глазам платок, шепотом повторяла немудреные слова притчи, которую священник читал по Евангелию, лежавшему на аналое: «…сей сын мой был мертв и ожил; пропадал и нашелся»…

Первые же дни (или скорее ночи) медового месяца принесли с собой целый ворох новых чувств и переживаний, среди которых наиболее сильными были яростное вожделение, испытываемое им к мягкому, податливому, беззащитному телу жены, смутно белевшему в темной пропасти постели, и пресыщенная опустошенность и даже страх, подступавшие к нему сразу же, как только его затуманенный наслаждением рассудок начинал сознавать, что их взаимное молчание уже не поддерживается немым красноречием возбуждения. Нужно было говорить, но о чем? Разве между ними есть что-нибудь общее? Утомительно-заботливые вопросы матери о его отношениях с молодой женой, – вопросы, как будто требовавшие в ответ восхищения и благодарности, – ставили его в тупик.

Пытаясь разобраться в том, почему жена продолжает оставаться для него чужой женщиной, Петр и сам настойчиво спрашивал себя, имеет ли он право быть ею недовольным. Конечно, мать права: его Дунька образец супруги, и жаловаться ему вроде бы не на что. Что касается домашних обязанностей, то тут ей, можно сказать, даже нет равных; к тому же послушлива, благонравна, скромна, знает назубок Часослов и Псалтырь, Триоди цветную и постную, Октоих, Минеи, – словом, всегда готова Богу и мужу угодить и дом в добре строить. Между тем все внутри его протестовало против присутствия рядом с ним этой женщины, в своем смирении и послушании предъявлявшей на него такие неслыханные права, какими никогда не пользовалась даже его мать. Она вяжет его по рукам и ногам. Ну в самом деле, не может же он целыми днями просиживать возле нее, целуясь и милуясь с ней до тошноты (чего стоят одни уменьшительные словечки, которыми она взяла привычку именовать его!) и перемежая это занятие чтением столь любезных ее сердцу Миней и Трефолоя или беседами с полублаженными-полусвихнувшимися нищими бродягами, внезапно в ужасающем количестве появившимися на женской половине дворца. А стоит ему побывать на Потешном дворе, как не знаешь, куда деваться от занудных увещеваний никогда больше туда не ходить, ибо она всерьез считает всех иноземцев нечестивыми еретиками, общение с которыми грозит гибелью души и тела в сем веке и будущем. Тут недолго вконец обабиться, превратиться в зайку, птенчика, лапушку – этакого пушистого Петрунчика для домашних утех. Рассуждая подобным образом, Петр начинал злиться – на жену, на мать, на себя…

Весь этот полумедовый-полуполынный месяц, бесконечными метелями и лютой стужей обрекший его на безвылазное заточение во внутренних покоях, Петр не переставал думать о том, как бы ему поскорее вырваться из дворца. Не проходило дня, чтобы он не вспоминал Плещеево озеро, старика Брандта, костяки своих кораблей, теперь уже, наверное, обросшие деревянной плотью. Жалел, что не остался там зимовать, – тогда бы все было по-другому… Эх!..

К счастью, весна наступила рано, весь март победоносно светило солнце, снег быстро осел, сделался грязным и ноздреватым и, наконец, пополз от дворца к Яузе, обнажая черные проплешины раскисшей земли. К началу апреля, когда войско под началом князя Голицына оставило Москву, отправившись во второй поход против хана, Петр уже не мог без зубовного скрежета видеть Преображенские стены и, едва просохли дороги, покатил в Переславль.

На верфи Петр с радостью обнял своих стариков – Брандта и Корта. Они с гордостью показали ему плоды своего восьмимесячного труда: два корабля – фрегат и шхуна – были уже в отделке, дело стало только за канатами, с которыми, как не преминул отметить Брандт, в России обстоит все-таки не совсем благополучно. Петру не терпелось спустить корабли на воду, а тут еще озеро вскрылось как раз ко дню его приезда – хоть теперь же плыви! В Преображенское полетело письмо с требованием, не мешкав, прислать канаты; в противном случае Петр грозил матери задержаться в Переславле на более долгий срок.

Но Наталья Кирилловна тоже решила проявить характер. Вместо канатов Петр получил строгое приказание быстрее вернуться в Москву, чтобы поспеть к 27 апреля – дню кончины брата, государя Федора Алексеевича. Петр знал, что, как царь, он обязан присутствовать на панихиде; а ему было не до панихид и не до покойного брата (царствие ему небесное!). Мать хлопочет из-за Дуньки, понятно. Только бабам может прийти в голову оставить такое жгучее дело из-за панихиды!

Он попытался продлить вольные деньки, отговорившись недосугом. Однако во втором письме тон матери стал еще тверже; вместе с матушкиной грамоткой ударила челом и женишка его Дунька о скорейшем государя ее радости возвращении. Когда нарочный из Преображенского прочитал оба письма вслух Петру, с остервенением тесавшему в это время бревно, он в сердцах воткнул топор в белую, пахнувшую смолой древесину. Отговариваться недосугом и дальше было очевидно нельзя да и совестно перед покойным крестным. Уныло посмотрев на почти готовые к спуску суда и поцеловав Брандта и Корта – уж постарайтесь, отблагодарю! – он отправился в Москву зевать на панихиде.

Получилось ни то ни се – к панихиде он опоздал. Да лучше бы и вовсе не ездил! Правда, он лично отправил в Переславль добрые канаты, зато сам вслед за ними выехал не скоро: мать и жена, обрадовавшись случаю, держали его за полы целый месяц. Когда же он, наконец, вырвался и полетел в Переславль, то как раз успел на нежданную панихиду – мастер Корт, не дождавшись его, преставился за сутки до его приезда.

Петр похоронил старика, как родного, и вечером выпил крепко. Наутро они вдвоем с Брандтом принялись за второй фрегат и в шесть дней завершили дело. Восьмого июня спустили корабль на воду и до поздней ночи веселились на нем вместе с мастеровыми людьми и экипажем, без чинов и церемоний. На другой день боярин Тихон Никитич Стрешнев, приехавший накануне из Преображенского с поручением от Натальи Кирилловны справиться, чем таким важным занят государь Петр Алексеевич, с трудом ожив, повез обратно короткую грамотку, писанную Петром второпях на грязном лоскуте бумаги: «Гей, о здравии слышать желаю и благословения прошу; а у нас все здорово, а о судах паки подтверждаю: зело хороши все, и в том Тихон Никитич сам известит. Недостойный Petrus».

Наталья Кирилловна с недоумением повертела бумажку в руках. Что еще за Petrus? Все немцы проклятые… Так скоро и совсем перекрестят ее Петрушу, не дай Господи! Нет, надо, наконец, переговорить с патриархом и думными боярами, чтобы оградили царский дом от еретиков…

Стрешнев говорил что-то о судах, но она никак не могла взять в толк его слова. Да и не до судов ей: хоть бы их и вовсе не было! Нынче стало известно, что Голицын возвращается из похода, и, как говорят, одержав неслыханную победу над ханом. Сонька совсем зарвалась, сидит в Думе царицей всея Руси, а по Москве слухи бродят один страшнее другого – и все про заговоры и мятежи. Как это Петруша не понимает, что сейчас его место здесь, в Москве?

 

Вошла царица Евдокия, держа очи долу. Поклонилась, спросила, что государь Петр Алексеевич, здоров ли, скоро ли будет назад? Наталья Кирилловна обняла ее, поцеловала в лоб. Петруша, слава богу, здоров и ей кланяется (ведь ни слова бедняжке не написал, стервец!). А домой приедет, никуда не денется – через неделю день ангела покойного государя Федора Алексеевича.

***

Кошка была необычная, степная, дикая; в ней не было ничего от опрятности и вкрадчивой ласковости домашних кисок, напротив, от ее грязно-палевой шкуры разило гнилью, и каждое движение выдавало в ней безжалостного хищника. Едва к ней приближался кто-то из людей, ее продолговатые зрачки вскипали черной кровью, и она молниеносно кидалась всем телом на железные прутья клетки и повисала на них, вздыбив шерсть и яростно шипя.

Эта кошка, доставшаяся казакам при внезапном налете на отряд янычар, была единственным трофеем возвращавшегося московского войска, поэтому ратники, офицеры и воеводы, в одиночку и группами, подходили и подъезжали в обоз посмотреть на нее. Близко к клетке никто не подходил: все уже знали историю о рейтаре, которому излишнее любопытство стоило глаза – лапа животного оказалась длиннее, чем он предполагал.

Князь Василий Васильевич Голицын невольно вздрогнул сам и натянул поводья, чтобы успокоить испугавшуюся лошадь, когда кошка в прыжке глухо ударилась о прутья, тяжело качнув клетку. «Зла, как черт», – заметил кто-то из свиты князя, державшийся чуть поодаль за его спиной. «Зла, как татарин», – поправил говорившего генерал Патрик Гордон. Облаченный в тяжелый нагрудный панцирь и большой шлем с белым султаном, прикрывавший его лоб и щеки, он, несмотря на преклонный возраст, держался в седле необыкновенно прямо, хотя, быть может, и несколько грузно. Его широкое смуглое лицо с небольшим шрамом на правой скуле, ставшее совсем бронзовым от загара, выражало, по обыкновению, спокойную учтивость, и голос звучал бесстрастно-ровно, однако Голицыну показалось, что его слова таят в себе некий намек, даже насмешку. Ну да, наверное, злорадствует про себя. Перед началом похода генерал убеждал князя держаться ближе к Днепру и через каждые четыре перехода воздвигать на берегу небольшие крепости с гарнизоном в несколько сот человек, – уверял, что татары придут в ужас от известий о таком количестве крепостей и занятии всего берега Днепра войсками царских величеств, а у московского войска будет надежно обеспечен тыл; советовал также приготовить заранее понтоны и создать в каждом полку роту гренадер для метания ручных гранат. Все эти советы Голицын тогда самонадеянно отверг, и вот результат: преследуемые татарами полки откатываются к российским южным рубежам по голой степи, им не за что зацепиться, чтобы остановиться и дать отпор наседающему врагу.

Но кто же мог предвидеть, что все кончится таким позорным отступлением? Ведь им было сделано все, чтобы избежать ошибок предыдущего похода. Весь прошлый год он тщательно заготавливал припасы и воинский снаряд для людей, корма для лошадей, заботливо копил силы, несмотря на то что озлобленный хан бросался то на Волынь, то на Украйну, добегал до Полтавы и вывел в Крым десятки тысяч невольников. Гнаться за татарами, чтобы отбить у них пленников, казалось бессмысленным – ведь он твердо рассчитывал пробиться в Крым и освободить разом весь христианский полон, и этот и предыдущий, – сотни тысяч соотечественников и единоверцев, уже не чающих увидеть вновь родные места.

И действительно, внушительный вид 100-тысячного войска при семистах пушках и огромном обозе, собравшегося ранней весной в Сумах, не вызывал сомнений в успехе похода. Необходимо было только как можно быстрее – пока солнце не высушило степь – достичь Карачакрака. Однако затруднения возникали на каждом шагу: степные реки разлились, и приходилось гатить заболоченные берега – версты на две и более. Тут князю пришлось мысленно согласиться с Гордоном, что понтоны и в самом деле не помешали бы. Впрочем, непредвиденные задержки ничему не повредили: когда в середине мая войско по Казикерменской дороге углубилось в степь, она сомкнулась вокруг необозримым океаном молодой, сочной травы, чьи зеленые волны, колыхаясь и постепенно синея, убегали к самому земному окоему; о пожарах не могло быть и речи. Зато спустя несколько дней Голицын смог в полной мере оценить совет предусмотрительного Гордона насчет гренадерских рот. Хан появился в тылу у московского войска внезапно, в полдень, в проливной дождь. Пушкари не успели развернуть неповоротливые орудия, завязшие в грязи, и татары загнали пешие полки и драгун в обоз; только когда, наконец, в их густых толпах стали рваться ядра и гранаты, они отхлынули и остаток дня простояли вдали, на виду у русских. Поскольку хан не возобновил нападения, Голицын счел себя вправе отослать в Москву гонца с вестью о победе.

В конце концов, все складывалось неплохо. После двух переходов московская рать разбила лагерь возле Перекопа – небольшого, домов в четыреста, городишки без укреплений, опоясанного одним рвом, и с внутренним кремлем. Хан стоял рядом – на зеленых берегах Колончака. Было очевидно, что Перекоп не продержался бы и двух часов, и воеводы в голос настойчиво требовали немедленно начать приступ. Но Голицын словно оцепенел. И дело было не в том, что из Москвы пришло известие о предательских переговорах с султаном, в которые вступил польский сейм после неудачного похода короля Яна на Каменец; просто здесь, под стенами Перекопа, находясь у желанной цели, князь впервые задал себе вопрос: а что такое, собственно, Крым? Прежде, на военных советах, дело представлялось таким образом, что главное препятствие – это степь; при этом молчаливо предполагалось как само собой разумеющееся, что прорыв в Крым разом снимет все трудности с обеспечением войска водой и пищей, а лошадей – кормами. Почему же никто (да, генерал Гордон, никто) не сказал ему, что такое Крым? Оказывается, это Черное море с одной стороны и Гнилое – с другой; вода всюду соленая, колодцев нет, а за Перекопом начинается та же степь… Вот в чем заключается главная ошибка, ответственность за которую лежит в равной мере на каждом военачальнике (слышите, на каждом, генерал Гордон), и вот почему войска уже восьмые сутки плетутся назад, окруженные вагенбургом, под воинственный визг гарцующих вдалеке татарских орд.

Выкупив у казаков кошку, Голицын проследовал в свой шатер – великолепное сооружение из бархата и парчи, сделанное в виде крепости, с полотняными башенками наверху. Здесь, за атласным пологом, делившим внутреннее пространство шатра пополам, он устроился поудобнее на мягкой походной кровати немецкой работы и продолжил чтение цифирного письма, доставленного ему сегодня утром от Софьи, – занятие, которое он прервал, чтобы посмотреть на необычный казачий трофей. Положив перед собой шифр, известный только им двоим, князь буква за буквой записывал на листе бумаги постепенно скидывавшие покров таинственности Софьины слова. «Свет мой, батюшка, – читал он, – надежда моя, здравствуй на многие лета! Зело мне сей день радостен, что Господь Бог прославил имя Свое святое, также и Матери Своей, Пресвятой Богородицы, над вами, свете мой! Не хуже израильских людей вас Бог извел из земли египетской: тогда чрез Моисея, угодника своего, а ныне чрез тебя, душа моя! Батюшка ты мой, чем платить за такие твои труды неисчетные? Велик бы мне тот день был, когда ты, душа моя, ко мне будешь. Если бы мне возможно было, я бы единым днем тебя поставила перед собою…»

Голицын остановился. Речиста царевна, настоящая ученица Симеона Полоцкого. Не чернилами – медом пишет. Только он не муха, чтобы на сладкое липнуть… «Единым днем…» А вернись он внезапно – пожалуй, и застанет в ее постельке-то на своем месте некоего чернокудрого думного дьяка? С самого начала похода к нему шли сообщения от верных людей, что Шакловитый в его отсутствие посещает царевнину опочивальню. С одним из таких писем князю прислали гравюру с портретом Софьи и похвальным ей словом, которую дьяк с недавних пор распространял в народе. Этот лист лежал на столике рядом с кроватью, и Голицын, бросив расшифровку, взял его в руки. Гравюра изображала Софью в полном царском облачении, располневшую, неприятно мужеподобную; черных усиков в уголках ее верхней губы, однако, нарисовано не было. Надпись внизу прославляла всероссийскую государыню и самодержицу, которая бунт утишила, монастыри строит и к людям милостива и премудра. «И как ни велика Россия, – читал Голицын, изумляясь бесстыдной бойкости дьякова пера, – но все еще мала пред благочестивой мудростью Божьей милостью вседержавнейшей великой государыней царевной Софьей Алексеевной, не уступившей ни Семирамиде Вавилонской, ни Елизавете Британской, ни Пульхерии Греческой делами славы». Поторопился Федор Леонтьевич с титулами – с коронацией-то опять придется повременить… Но главная непристойность гравюры заключалась в изображении на ее обороте – там был помещен образ святого мученика Федора Стратилата, которому художник придал черты лица Шакловитого, и, конечно, не без его ведома. Так что не требуется и внезапного появления в царевниной опочивальне – имеющий глаза да видит…

И все же Голицын думал о ловком дьяке без ревности. Может быть, ему следует позаботиться, чтобы Федька и впредь ублажал царевнины телеса? Не бог весть какая потеря. Растолстела, как султанша в гареме; и потом, этот ее поздний любовный пыл… На его положении верховного правителя и единственного распорядителя всеми государственными делами это никак не отразится – Софья умна и понимает разницу между державой и постелью. Однако было в этом внезапном приближении Шакловитого нечто такое, что глубоко тревожило князя Василия Васильевича. Не готовит ли Софья новое побиение за Дом Пресвятой Богородицы? Лучшего головореза для такого дела ей, конечно, не найти. А тогда Федька войдет в такую силу, что действительно сделается опасен – куда там князю Хованскому!

С другой стороны, прешпурхский царь скоро достигнет совершеннолетия. И что самое печальное – без таких людей, как Шакловитый, эту задачку с двумя царями, пожалуй, не решить… Эх, почему всех Нарышкиных тогда вместе с боярами не уходили – не над чем было бы теперь голову ломать!

***

В Москве было знойное, душное лето. В Белом городе, в Китае, в посадах и слободах, что ни день, разгорались большие пожары, истреблявшие разом по нескольку десятков дворов, церкви, монастыри… Кареты, телеги, всадники, проезжавшие по улицам, вздымали вместе с клубами пыли пепел, густым слоем лежавший на мостовых, – его легкие хлопья кружили в воздухе, точно серый снег… Царь Иоанн Алексеевич приказал, чтобы в городе не зажигали огня в черных избах.

На панихиду по крестному Петр снова опоздал – аж на четыре дня. Хотел немедленно укатить обратно в Переславль, да не тут-то было – мать и бояре насели на него: останься. Князь Борис Алексеевич Голицын ежедневно приглашал его к себе или сам приходил вечерами и за стаканом венгерского настойчиво втолковывал, что пора положить конец притязаниям Софьи. Случай удобный: оберегатель опять возвращается ни с чем, войско – в том числе и стрельцы – возмущено неудачей и раздражено тяготами похода, Дума ропщет. В общем, Софья теряет поддержку. Государю Петру Алексеевичу следует постепенно брать власть в свои руки. Шаг за шагом теснить ее, отстранять от дел. И начать нужно сейчас, пока она и ее приверженцы в растерянности. Народ должен увидеть, что цари больше не нуждаются в опеке. Петр слушал и досадливо морщился. Что за спешка? Все идет своим чередом, приближается день его совершеннолетия, и Софья ничего не может с этим поделать. Неужели нельзя подождать до осени? Теперь самое время плавать! Князь Борис Алексеевич улыбался, подливал вина. «Потерпи, Петр Алексеевич, – говорил он, ставя на стол опорожненный стакан из богемского стекла и облизывая нижней губой кончики усов, – потерпи, корабли не уйдут. Вот свалим Софью – и будешь делать что тебе угодно: никто тебе, самодержавному государю, не будет помехой».

Все эти разговоры сильно не нравились Петру. Однако сам воздух в Преображенском, казалось, был пропитан тревожным ожиданием каких-то важных перемен, и Петр невольно подчинялся общему настрою. К тому же оказалось, что царица Евдокия брюхата. При встречах с женой Петр, робея, косился на ее округлившийся живот, напоминавший ему вздутый ветром парус, и старался быть лапушкой и котиком, как того требовали ее скромно потупленные глаза и собственное смутное чувство отцовского долга.

Впрочем, не сидеть же ему, в самом деле, во дворце до своего совершеннолетия! Все кругом твердят ему о Софье, об исходящей от нее опасности – хорошо: он покажет всем им, что достаточно одного его слова, чтобы вновь вернуть сестру в терем. Ведь кто она, в сущности? Никто. А он – царь. Его слово – закон. Посмотрим, как она посмеет ослушаться. Итак, решено: он на глазах у всех грозно прикрикнет на Софью – и в Переславль.

 

Для исполнения своего намерения он выбрал 8 июля – день празднования явления чудотворной иконы Казанской Богоматери, когда царская семья принимала участие в крестном ходе со всеми сороками из Кремля в Казанский собор. Софья, конечно, будет на литургии и, разумеется, захочет в нарушение обычая показаться народу. Тут-то он ее и одернет. И действительно, Софья пришла в Успенский собор, – и не вместе с другими царевнами, а отдельно, в сопровождении пышной свиты. Ее наряд, соперничавший по роскоши с царским, поражал своим великолепием. На ее величаво и гордо вскинутой голове покоилась корона ослепительного блеска, искусно составленная из драгоценных каменьев и жемчугов в виде двенадцати башенок, по числу апостолов; по обеим сторонам лица с короны на грудь царевны ниспадали тройные рясы из бриллиантов и неправдоподобно огромных изумрудов, пышущих прозрачным зеленым огнем. Поверх платья из толстого шелка, густо усаженного жемчугами и каменьями, она накинула отороченную черным лисьим мехом мантию с долгими рукавами, с виду простую и безыскусную, но на самом деле сотканную из чрезвычайно дорогой материи. Тяжелое ожерелье закрывало ее широкие плечи и высокую грудь, а с шеи свисала длинная золотая цепь. Появление Софьи в соборе вызвало удивленно-восторженный вздох. Хотя и Петр, и Иван уже находились внутри храма, при первом же взгляде на Софью было ясно – пришла она, настоящая правительница, самодержица.

Началась служба. Петр стоял рядом с братом, кусая губы и дрожа от ярости. К его стыду, величественный вид Софьи произвел впечатление и на него. Да, такую не хлестнешь походя презрительным словом. Пытаясь подбодрить себя, он распалял свою злость. Ишь вырядилась, стерва. Жаба. Корова. Толстомордая бабища. Развратница. И все же вместо желанной решимости он чувствовал только неприятный холодок в животе.

После обедни, когда все царевны, кроме Софьи, удалились во дворец, а патриарх и вслед за ним и другие участники торжественного шествия подняли иконы, готовясь выйти из храма к народу, Петр, побледнев, направился к Софье. Все взгляды устремились на него, и неожиданно в соборе воцарилась полная тишина. Софья удивленно посмотрела на него – и поняла. Гордо выпрямившись, она ждала его, тучная, неподвижная, с застывшим, точно маска, лицом, густо намазанным белилами и румянами.

– Возвращайся с царевнами в терем, – произнес Петр сдавленным голосом, в котором явственно звучала предательская хрипотца, – тебе идти вместе с государями непристойно.

Глаза Софьи смотрели куда-то мимо него. Не отозвавшись ни словом, она взяла из рук Шакловитого образ «О тебе радуется» в поновленном окладе и медленно пошла за крестами и хоругвями, в сиянии смиренного благочестия. У Петра мучительно запылали лицо и уши, правый ус задергался вместе со щекой. Круто развернувшись, он вышел – почти выбежал – из собора и уехал в Преображенское.

Эта стычка не имела видимого продолжения; две последующие недели прошли спокойно, хотя Преображенское и Кремль напряженно следили друг за другом, а в городе судили и рядили, что будет дальше: то ли Софья пойдет со стрельцами на Преображенское, то ли прешпурхский царь со своими потешными конюхами захватит Кремль и заточит царевну в монастырь. Наталья Кирилловна, ее брат Лев Кириллович и князь Борис Алексеевич без конца донимали Петра разговорами, чтобы он ни в коем случае не оставлял их одних, иначе Софья учинит новый мятеж. Теперь-то он убедился, что она спит и видит, как бы подмять престол под свой толстый зад. Петр хмурился, сопел и играл желваками.

Затем, в конце июля, в Москву возвратился князь Василий Васильевич Голицын. Софья приготовила ему пышную встречу – с почетным караулом из боярских детей и стрельцов, колоколами, торжественным молебном. Приказу Большой казны велено было припасти золотые в награду войску и воеводам; главного начального ждала золотая медаль, усыпанная бриллиантами, золотая цепь в триста червонных и деревеньки в Суздальском уезде. Народу было объявлено о неимоверных победах православного воинства над погаными. Победные реляции вручили резиденту венецианскому, посланнику цесарскому, сверх того разослали грамоты восточным патриархам, папскому нунцию в Польше и во все концы света.

И вдруг посреди этих шумных торжеств и упоительных величаний по городу разнеслась весть, что Петр не только не утвердил предназначенные Голицыну и воеводам награды, но и не допустил их самих к руке, когда они пришли ударить челом к нему в Преображенское. Два часа дожидались они в сенях приема – он даже не вышел к ним.

Софья забила тревогу. Тем же вечером она пошла к всенощной в Новодевичий монастырь (был праздник Богородицы Одигитрии Смоленской), окруженная пятисотенными и пятидесятниками всех стрелецких полков. По окончании службы, в четвертом часу ночи, она велела подать себе стул и подозвала стрельцов.

– И так прежде была беда, да Бог сохранил, а ныне опять беду зачинают, – начала жаловаться она на Преображенских. – Годны ли мы вам? Буде годны, вы за нас стойте, а буде не годны, мы с братом Иваном оставим государство и пойдем искать где-нибудь себе кельи.

– Твоя воля! – отвечали стрельцы. – Мы повеление твое готовы исполнить, что велишь, то и станем делать.

– Ждите повестки! – объявила Софья и распустила их.

Ответ стрельцов удовлетворил ее, однако на их лицах она прочитала какое-то смущение. Подозвав Шакловитого, Софья поручила ему переговорить с ними определеннее. На другой день Федор Леонтьевич собрал у себя стрелецких начальных. Угощал вином, втолковывал:

– Всех нас хотят перевести: меня думают высадить из приказа, а вас разослать по городам. Царевну же Лев Нарышкин и князь Борис Голицын называют девкой и хотят извести. Без нее мы все пропали. А всем мутит старая царица. Будьте готовы послужить царевне. Как услышите, что ударили в Спасский набат, бегите в Кремль и, кого велим брать, берите.

Начальные благодарили за угощение, но бунтовать отказались:

– Буде до кого какое дело есть, скажи нам царский указ: мы того возьмем. А без указу ничего делать не станем, хоть многажды бей в набат.

Напрасно Шакловитый убеждал их, что из розыска ничего не выйдет – надо злодеев принять на копья! Готовность подняться за царевну по набату выразили только пятеро начальных: урядники Обросим Петров, Алексей Стрижев, Андрей Кондратьев и пятидесятники Кузьма Чермный и Никита Гладкий.

Минула еще одна неделя. Петр по-прежнему безвылазно сидел в Преображенском, шатался без дела по дворцу, с грустью замечая, как за окнами начинает жухнуть листва в садах. Видно, так и не поплавать ему этим летом на Плещееве. Военные упражнения с потешными тоже заглохли – огненный снаряд хранился в Оружейной палате, а с Кремлем все сношения были прерваны. Теплыми августовскими ночами Петру снились корабли, их благородные очертания, он слышал натужный скрип мачт, радостно вдыхал будоражащий запах пропитанной дегтем древесины…

В одну из таких ночей он был внезапно разбужен постельничим Гаврилой Головкиным, который доложил, что его немедленно желают видеть князь Борис Алексеевич и Лев Кириллович. Говорят, что дело безотлагательное. А с ними два каких-то стрельца – с изветом на Софью…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37 
Рейтинг@Mail.ru