Charles Pierre Baudelaire
Les Fleurs du mal
© В. Дроздков, послесловие, 2017
© О. Сетринд, оформление, 2017
© Издательство «Водолей», оформление, 2017
Эта работа, начатая мною в 1933 году и беспрестанно исправлявшаяся в течение семи лет, конечно, не закончена. Всякий лирический перевод не имеет конца, не может быть совершенен и должен подвергаться исправлениям до конца жизни переводчика.
Тем не менее, я рискую представить на суд читателя этот девятый вариант перевода. Мне кажется позорным, что мы до сих пор не имеем «Цветов Зла» на русском языке полностью, если не считать перевода Эллиса, сделанного с подстрочника, так как переводчик почти не знал французского языка.
Отдельные стихотворения Бодлера переводили многие. Есть переводы отдельных стихов лучше, чем мои переводы, но мой перевод имеет то преимущество, что он полный.
Эллис, как ярый декадент, придал переводимому им Бодлеру черты демонизма и католицизма, словно это не Бодлер, а Барбе Д’Оревильи. Отдельные переводы И. Анненского, В. Иванова и Бальмонта приукрашивали Бодлера мистикой и символическими красотами.
Как это ни странно, но ближе всего понял Бодлера Якубович-Мельшин, сумевший за изображением грязи и мерзости рассмотреть душу поэта, не любующуюся этой мерзостью, а пугающуюся ею, бегущую от нее и взывающую к Идеалу.
Однако слабая поэтическая техника Якубовича превратила стилистически Бодлера в некую «надсониаду»; в послесловии Якубович был вынужден признать, что он прибавлял в своем переводе чуть ли не 30–40 % строк к каждому стихотворению Бодлера, отказался от многочисленных сонетов и зачастую печатал не перевод Бодлера, а подражание Бодлеру.
Не правы те, которые предполагают, что перевод Бодлера должен явиться только учебником для молодых поэтов. Бодлер – это редкий пример ортодоксальной и непримиримой борьбы с окружающей действительностью; Бодлер – это борец за душевную чистоту, это гимн юности и здоровью, это вопль поэта, увидевшего в зеркале жизни себя, больного окружающей пошлостью. И с этой точки зрения Бодлер должен быть не только интересен, но и дорог и близок нашему читателю.
Мне остается сказать несколько слов о принципах моего перевода.
Я старался сохранить в неприкосновенности форму стихов Бодлера, сохранив его размеры, его способы рифмовки, его количество строк. Эти правила, конечно, обязательны для каждого переводчика. Но сохранить их было нелегко, так как форма Бодлера очень изощренна и необычна, а обилие сонетов, этой труднейшей формы, еще более затрудняет переводчика.
Бодлер своеобразен. Он любит инверсии, любит переносы слов из строки в строку, пишет сонеты на две рифмы, часто прибегает к неточным рифмам. Я считал себя обязанным передать нашему читателю эти особенности Бодлера. Мне хотелось дать не «причесанного» Бодлера, а своеобразие поэта, поэтому я не приглаживал образы и выражения и не старался сделать Бодлера «покрасивее» и «подоступнее». Как для того, чтоб понять красоту Вергилия, надо знать латинский язык, так для того, чтобы понять Бодлера, надо изучить его язык.
У нас существует ложная теория упрощенчества перевода в угоду мнимой «читабельности», при которой изумленный читатель предполагает, что Корнель, Мольер, Рембо и Бодлер писали одной и той же «средней» манерой. Мне казалось более правильным сохранить все трудности оригинала. Иначе получается, как правильно отмечает В. Брюсов, «даже не гипсовый слепок с мраморной статуи, а описание этой статуи, сделанное добросовестно, дающее о ней сведения, но не производящее никакого художественного впечатления».
Стараясь сгладить слишком большую смелость и оригинальность Бодлера, переводчики полагают, что читатель – это ребенок, которому надо дать что-то «попроще». Ссылки на то, что разность языков русского и французского требует отступлений, замены одного образа другим, якобы более свойственным русскому языку, есть тоже не что иное, как боязнь не справиться с оригиналом или опека над читателем. Совершенно прав Фет, писавший: «Главная задача в возможной буквальности перевода; как бы последний ни казался тяжеловат и шероховат на новой почве чужого языка, читатель с чутьем всегда угадает в таком переводе силу оригинала, тогда как в переводе, гоняющемся за привычной и приятной читателю формой, последний большей частью читает переводчика, а не автора».
Слепо следуя завету Брюсова и Фета, я ставил своей задачей наивозможнейшую точность, зачастую в ущерб пресловутой и всегда несколько подозрительной «красивой легкости» перевода. Этим я отнюдь не хочу сказать, что мой перевод безупречен. Напротив: я более любого другого вижу его недостатки, но лучше я сделать, очевидно, не мог, и «окрасивив» его, я не улучшил бы, а опошлил бы свою многолетнюю работу.
Текст Бодлера, обычно печатаемый, имеет некоторые разночтения с изданием «F. Ferroud, successeur, Paris, 1910», которое мы предпочли остальным. В этом издании имеются также все стихи, изъятые из первого издания «Цветов Зла» и позже не печатаемые по цензурным соображениям. Чтобы читателю было легче следить за нумерацией стихов, мы перенесли эти изъятые стихотворения в отдельный раздел в конце книги, оставив нумерацию обычного издания. Заранее оговаривая, что всякий перевод неизбежно связан с некоторыми «утечками», мы будем очень признательны за все указания, когда эти «утечки» слишком существенны; в ряде стихотворений имеется возможность различных толкований тех или иных строк; мы будем также признательны за любое доказательство более правильного толкования, так как не считаем эту работу непогрешимой и, кроме того, как признали в самом начале этого предисловия, не считаем ее ни законченной, ни могущей быть законченной.
<1940>
Непогрешимому поэту
всесильному чародею
французской литературы
моему дорогому и уважаемому
учителю и другу
ТЕОФИЛЮ ГОТЬЕ
как выражение полного преклонения
посвящаю
ЭТИ БОЛЕЗНЕННЫЕ ЦВЕТЫ
Ш.Б.
Les Fleurs du mal
Вступление <Au Lecteur>
Нам разрушая плоть, рассудок наш терзают
Безумие, и страх, и скаредность, и вздор.
Собою совести любезный нам укор
Питаем так же мы, как нищий вшей питает.
В грехах – упорны мы, в раскаяньи – трусливы;
За все дела себе мы щедро воздаем;
Мы омерзительным путем, смеясь, идем,
Мечтая пятна смыть своей слезой гадливой.
На изголовьи Зла наш разум усыпляет
Сам Дьявол-Трисмегист; им ум обворожен;
И дорогой металл душевной воли он,
Алхимик и мудрец, до дна в нас испаряет.
И в отвратительном находим мы отраду;
Сам Дьявол держит нас в волнующих сетях,
И сквозь зловонный мрак, позабывая страх,
Мы с каждым днем на шаг подходим ближе к аду.
Как мучимую грудь блудницы очень дряхлой
Целует и сосет развратник и бедняк,
Восторги тайные, спеша, воруем так
И выжимаем их, как померанец чахлый.
Как легион червей, в мозгу у нас толпою
Пируют демоны и топчутся гурьбой.
Лишь стоит нам вздохнуть, – Смерть с жалобой глухой
Нисходит в легкие незримою струею.
Коль яд, насилие, кинжал и даже пламя
Еще не вышили рисунок свой смешной
На жалком жребии, как на канве простой, –
Лишь потому, что мы не с храбрыми сердцами!
Среди шакалов, змей и гадов безобразных,
Средь коршунов, пантер, и обезьян, и псов,
Средь чудищ, где и визг, и вой, и шип, и рев,
В зверинце низменном пороков наших разных, –
Одно всего подлей и гаже несравненно;
В нем жестов грозных нет и воскриков нет в нем.
Оно проглотит шар земной одним глотком
И землю превратит в развалины мгновенно, –
То – Скука! Полня глаз невольною слезою,
Она «хука» дымит, взмечтав про эшафот.
Тебе знаком ли тот изнеженный урод, –
Ханжа-читатель мой, мой брат, двойник со мною?!
1. Благословение <Bénédiction>
В тот самый час, когда, по воле высшей силы,
Поэт был матерью на скучный свет рожден,
Испуганная мать хулу заголосила,
Вздев к Богу кулаки, – и жалобам внял он.
– «О, лучше бы узлом ехидн мне ощениться,
Чем молоком своим посмешище питать!
Я проклинаю ночь, где страсть недолго длится,
Когда во чреве я могла позор зачать!
И хоть тебе избрать меж женщин было надо
Меня, чтоб стала я для мужа невтерпеж,
Хоть, как письмо любви, уродливого гада
Отныне в пламени, конечно, не сожжешь, –
Но ненависть твою, что бременем я чую,
Я вымещу на нем, твоем орудьи злоб,
И это деревцо несчастное скручу я,
Чтоб почек выпустить зловонных не могло б!»
Не в силах уяснить извечный план вселенной
И брызжа пеною и желчью пополам,
Она готовила себе среди Геенны
Костер, назначенный преступным матерям.
Но, охраняемый в невидимой опеке,
Ребенок-сирота луч солнышка впивал;
Во всем, что только пил, во всем, что кушал, – некий
Он нектар розовый с амброзией вкушал.
Беседу с тучкой вел он, с ветерком играя,
И, напевая, шел, и крест тяжелый нес,
И Ангел, шедший вслед, поэта наблюдая,
Что веселей был птиц, сдержать не в силах слез.
Всех возлюбив, поэт встречал лишь подозренья;
От кротости его смелея с каждым днем,
Все слушали: кому свои возносит пени,
Жестокость испытать хотели все на нем.
В его вино и хлеб подмешивали скверны,
И пепел сыпали порой в его обед,
И всё, что трогал он, швыряли лицемерно,
Не ставили свой шаг в оставленный им след.
Его жена твердит на площадях публичных:
– «О! Так как хочет он меня боготворить,
Занятье воскрешу я идолов античных
И, как они, хочу позолоченной быть!
Пресыщусь нардами и мирру воскурю я,
Найду забвение и в пище, и в вине!
Из сердца, что в меня так влюблено, смогу я
Исторгнуть почести божественные мне!
Когда же от забав кощунственных устану,
Всю силу слабых рук я возложу на нем,
До сердца милому проборожу я рану
На когти гарпии похожим коготком.
Я сердце красное из тела мужа выну,
Как из гнезда птенца, что бьется и дрожит,
И на́ землю моей любимой кошке кину
С презрением, чтоб был зверек любимый сыт».
Презрев на небесах великолепье трона,
Благочестиво длань Поэт вверх воздымал,
И, источая блеск, рассудок просветленный
Народы злобные от взора сокрывал.
«Благословен Господь, дарующий страданье,
Лекарство чудное от наших нечистот!
Готовя силы нам для светлого желанья,
Как масло лучшее оно на душу льет.
И твердо знаю я, что место для поэта
Ты средь Архангелов счастливых сохранил
И призовешь меня, Господь, на место это
В день вечный праздника Властей, Престолов, Сил.
Я знаю: только скорбь дает нам сан нетленный,
Не опороченный ни адом, ни землей.
Я подать всех веков и дань со всей вселенной
В венец таинственный вплести обязан свой.
Пальмиры древностной забытые каменья,
Металлы тайные и перлы всех морей,
Что ты, Господь, извлек, – они ничто в сравненьи
С той ослепительной короною моей.
Корона спаяна лучом первоначальным
Святого очага, – и с блеском тех огней
В сравненьи кажется подобием печальным
И тусклым зеркалом огонь людских очей!»
2. Альбатрос <L’albatros>
Для развлечения порой толпе матросов
Случается морских огромных птиц словить,
Дорожных спутников, ленивых альбатросов,
За судном любящих по горьким безднам плыть.
Воздушный царь! Едва на палубные доски
Он брошен, как тотчас становится смешон;
Большие два крыла белеющие – плоско,
Как весла по бокам, влачит неловко он.
Крылатый путник! Стал ты дряблый и неловкий!
Прекраснейший пловец! О, как уродлив ты!
Один матрос сует в клюв трубку для издевки,
Другой – передразнил походку хромоты.
Поэты! Схожи вы с заоблачным владыкой,
Кому смешна стрела, кто близок был ветрам!
Вы также изгнаны на землю, где средь гика
Крыло гигантское ходить мешает вам!
3. Возношение <Élévation>
Чрез озера и горы, долины и шхеры,
Чрез леса, облака и над далью морской,
Выше к солнцу и выше, чем воздуха слой,
За пределы усеянной звездами сферы, –
Ты, мой разум поэта, проворно летишь,
Как отличный пловец, издеваясь над бурей,
В сладострастии невыразимом, в лазури
Ты безмерность пространства, смеясь, бороздишь.
От заразных миазмов стремись далеко ты,
Чтоб очиститься, в высший простор ты взлетай,
Как божественно чистый напиток, глотай
Светозарный огонь, что наполнил пустоты.
Позабыв про врагов и что над бытием
Нашим тяжко довлеют печали пустые,
Счастлив тот, кто сумеет в пространства иные
Вознести себя кверху могучим крылом!
Тот, чьи мысли, подобные ласточке скорой,
В поднебесье стремят свой свободный полет, –
Тот, над жизнью вспарив, без усилий поймет
И вещей немоту, и цветов разговоры.
4. Соответствия <Correspondances>
Природа – это храм; колонн оживших ряд
Невнятные слова порою испускает.
Сквозь чащу символов в храм люди проникают,
За ними символов следит привычный взгляд.
Как эха дальнего сливаются раскаты
В один глубокий гул и мрачный, и глухой,
Обширный, словно ночь иль яркий свет дневной, –
Так соответствуют звук, цвет и ароматы.
Есть запахи свежей, чем тело у ребят,
И зеленей лугов, гобоя звуков резче;
– В других есть торжество, богатство, и разврат,
И откровение незавершенной вещи;
Так амбра с мускусом, бензой и фимиам
Вещают про восторг ума и чувства нам.
5.
О тех нагих веках люблю воспоминанья,
Когда Феб золотил охотно изваянья;
Мужчина с женщиной, проворны и легки,
Вкушали сладко жизнь без лжи и без тоски.
Влюбленно небеса людей ласкали спины,
Здоровье множили высокой их машины;
Сибелла, щедрая в дарах любви своей,
Тогда не числила обузой сыновей;
И, нежностью ко всем исполнена, волчица
Сосцами смуглыми давала всем кормиться.
Мужчина стройный мог, в могуществе своем,
Гордиться красотой и зваться королем
Нетронутых плодов и девственниц, чье тело
Упруго-крепкое укусов захотело.
Когда ж теперь Поэт захочет оживить
Величье прошлое и сможет посетить
Места, где встретится с людскою наготою,
Он холод чувствует, что овладел душою
Пред черным зрелищем, где ужасы живут!
Уроды страшные о платье слезы льют!
Обрубки жалкие! Их торс, корсетом сжатый!
Тела искривлены и вялы иль пузаты!
Их в детстве пеленал нещадною рукой
В свивальник бронзовый бог Выгоды земной.
Вы, женщины, бледны, как свечи восковые,
Распутством съедены; вы, девы молодые,
Наследственно в крови покоите своей
Гнусь плодородия, пороки матерей!
Да, правда: есть краса у нас, племен разврата,
Народам древности безвестная когда-то.
Изъязвленных сердец на лицах след видней,
И чтут его красой изнеженных людей.
Но ложь поэзии больной и запоздалой
Народам страждущим вовеки не мешала
Почтенье воздавать той юности святой,
Чей лоб всегда открыт, взор ясен, вид простой.
Текущую струю собой напоминая,
Ты, Юность, шествуешь, окрест распространяя,
Как синева небес, как птицы и цветы,
Свой аромат, и песнь, и сладость теплоты.
6. Маяки <Les phares>
О Рубенс! Ты – поток забвения, сад лени,
Подушка плоти ты, где плоть любить нельзя,
Но где обильна жизнь и так полна волнений,
Как воздух в небесах и средь морей – струя.
Да Винчи! Зеркало, где мрак глубин несносен;
В нем прелесть ангелов; в улыбке сладкой ртов
Всё тайн полно; они являются из сосен,
Каймящих этот край, из мрака ледников.
Рембрандт! Ты – лазарет, где горький ропот гнета
И лишь распятие украшено одно;
Молитвы плачущих иссушат нечистоты,
И только луч зимы осветит полотно.
О Микель Анджело! Геракл в пустыне дома
Мне явлен; смешан он причудливо с Христом,
А справа, в сумерках, огромные фантомы
Рвут саван на себе протянутым перстом.
Бесстыдство фавново, боксерский гнев обрел ты,
Сумевший показать нам каменщиков боль,
О сердце гордое, о немощный и желтый
Пюже нерадостный, кандальников король!
Ватто! Ты – карнавал; как бабочки порхая,
Сердца известные пылают и снуют;
Свечей легчайший свет и мебель дорогая
На бал кружащийся свое безумье льют.
О Гойя! Ты – кошмар безвестного проклятья,
Где варят к шабашу зародышей в котлах,
Старухи с зеркалом и девочки без платья,
Соблазн для демонов в приподнятых чулках.
Делакруа! Ты – пруд, где бродят злые духи;
Он елей зеленью извечной осенен,
Под небом жалобным фанфары странно глухи
И так придавлены, как Веберовский стон.
Проклятья, жалобы и богохульство смеха,
Восторги, крики, стон, молитвы, наконец,
О повторенное в ста лабиринтах эхо, –
Чудесный опиум вы для людских сердец.
Вы крик, что часовой стократно повторяет,
Приказ, что передан сквозь сотню рупоров,
И зов охотников, что по́ лесу блуждают,
И отблеск в крепостях зажженных маяков.
И доказательств нет прекраснее на свете,
Чем то свидетельство величия людей,
Тот плач, катящийся к столетью от столетья,
Чтоб умереть, Господь, у вечности твоей.
7. Больная муза <La muse malade>
О Муза бедная! Ах! Утром что с тобой?
Виденья полночи зрачок твой населили,
Безумие и страх холодный и немой
По очереди след на лбу пробороздили.
Зеленый ли суккуб иль красный домовой
В тебя из урн любовь и ужас перелили?
Иль лапы властные кошмаров облик твой
В таинственный Минтурн упрямо погрузили?
Я жажду, чтоб твой мозг, вдохнувший аромат
Здоровья, мыслями стал мощными богат;
Кровь христианская размеренно текла бы,
Как многочисленный старинный звук силлабы,
Где правят в свой черед то Феб, отец стихов,
То Пан Великий, бог и властелин хлебов.
8. Продажная муза <La muse vénale>
О Муза сердца, ты, влюбленная в чертог!
Найдешь ли в Январе, швыряющем ветрами
И оснеженными со сплином вечерами,
Хотя бы головню для посиневших ног?
На мрамор плеч твоих лучей полночных пламя
Проникнуть сможет ли меж ставенных досок?
Как пересохший рот, так пуст твой кошелек, –
Наполнишь ли его небесными дарами?
О, нет! Должна, чтоб хлеб насущный свой сыскать,
Паникадило ты, как певчий, раздувать,
Сама не веря, петь псалом ежевечерне;
Иль, как голодный шут, на площади большой,
Со смехом, смешанным с незримою слезой,
Раскрыть свой балаган для развлеченья черни.
9. Дурной монах <Le mauvais moine>
Монахи в древности на стенах выставляли
В изображениях лик Истины святой,
Чтоб благочестье чувств картины оживляли,
Смягчая холодность суровой жизни той.
Во дни, когда Христа посевы возрастали,
Монах известный – он теперь забыт молвой –
Избрал для мастерской поля, где погребали,
И там прославил Смерть со всею простотой.
– Но я – монах дурной! Моя душа – могила!
Я от нее бегу, но в ней живу. Унылый
Свой монастырь ничем не украшаешь ты,
Ленивый по́слушник! Когда же превращу я
Любовь моих очей, работу рук простую
В живое зрелище печальной нищеты?!
10. Враг <L’ennemi>
О юность! Ты была лишь мрачною грозою,
Кой-где луч солнечный сквозь сумрак проходил;
Опустошенье дождь и гром внесли такое,
Что бедный сад плодов почти не сохранил.
Забота осени теперь владеет мною.
Я должен в руки взять лопату и скребок,
Чтобы пласты земли, размытые водою,
До дыр, как бы могил, я обработать смог.
Но новые цветы – о них я грежу ныне! –
Питанье тайное отыщут ли в куртине
Размытой, как песок, чтоб сил набрался плод?
О скорбь! О скорбь моя! Жизнь время пожирает,
Из сердца темный Враг усердно кровь сосет
И, обескровив нас, растет и распухает.
11. Неудача <Le guignon>
Чтоб тяжкий груз поднять живущий мог,
Иметь, Сизиф, твое упорство надо!
Как счастлив тот, кому в труде – отрада, –
Мал Времени, Искусства – долог срок.
Душа, вдали гробницы золоченой,
Заброшенный погост окрест ища,
Как в барабан приглушенный треща,
Идет и марш играет похоронный.
– Сокровища схоронены в земле
И спят они, забытые во мгле,
От заступа и бурава далеко!
И горестно, что часто аромат,
Что сладостней всех тайн, цветы струят,
Растущие в пустыне одинокой.
12. Прежняя жизнь <La vie antérieure>
Под портиком большим я прожил лет немало.
Морское солнце там швыряло сноп лучей;
Величие колонн их, в прямоте своей,
Базальту по́д вечер такими ж возвращало.
И отражение небес среди зыбей
Величественно и таинственно мешало
С богатой музыкой играющего вала
Закатные цвета, – для радости очей.
Ах, долго прожил там я в сладостном покое,
В блестящей синеве и меж морских валов,
Средь благовония моих нагих рабов,
Что обвевали лоб мне пальмовой листвою
И чьей единственной заботой было знать
Те скорби, от каких я продолжал страдать.
13. Цыгане в пути <Bohémiens en voyage>
Народ пророческий, сияньем глаз блистая,
Пустился в путь, неся за спинами детей
Или сокровище свисающих грудей,
Всегда готовое, им, жадным, отдавая.
Мужи идут пешком, оружием сверкая,
Вблизи скрипучих арб, где скученность семей,
И к небу тяжкий взор задумчивых очей
С отсутствующими мечтами устремляя.
Приметив путников из крепости песков,
Кузнечик песнь свою удваивать готов;
Сибелла, их любя, прикажет из гранита
Потечь воде ручья, произрастать цветам
И зелень обновит пред теми, чьим очам
Грядущих сумерек владычество открыто.
14. Человек и море <L’homme et la mer>
Свободный человек любовью к морю полн.
То – зеркало твое. Свою ты видишь душу
В движеньи вечном волн, прибоем бьющих в сушу;
И, словно разум твой, горька пучина волн.
Как радостно тебе, уткнувшись в лоно ликом,
Глазами и рукой ласкать его. Порой
От гула своего дух отдыхает твой
В печальном ропоте неумолимо диком.
Вы оба – мрачные и скрытные, увы!
О человек! Никто твоих глубин не смерит,
А море никому богатства не доверит,
И оба прячете ревниво тайны вы.
Уже века, забыв пощаду для проклятья,
Ведете вы войну жестоко меж собой:
Так любите вы смерть, так любите вы бой,
О вечные бойцы, безжалостные братья!
15. Дон Жуан в аду <Don Juan aux enfers>
В тот час, когда, сойдя в подземное жилище,
У волн Харону свой обол Жуан вручил,
Как гордый Антисфен, угрюмый этот нищий
Рукою мстителя свое весло схватил.
Кружились женщины под черным небосклоном,
Вниз груди опустив, наряд раскрывши свой,
Подобные стадам, на жертву принесенным,
Они Жуану вслед кидали долгий вой.
И Сганарель просил отдать долги со смехом;
Трясущимся перстом седой Луис грозил,
Кивая мертвецам, блуждающим по вехам,
На сына-наглеца, кем опозорен был.
Эльвира, в трауре, худая, с дрожью стана,
Вблизи обманщика, кто был любовник ей,
Молила ей отдать последний смех Жуана,
В котором бы сквозил зной первых их ночей.
Из камня исполин, в доспехах, не сгибаясь,
Чрез реку черную ладьи направил путь;
В спокойствии герой, на шпагу опираясь,
С кормы ни на кого не захотел взглянуть.
16. Теодору де Банвилю <A Théodore de Banville>
– 1842 —
Ты, кистью волосы богини захвативший
Насколько только мог, вид приобрел такой
Беспечной красоты и облик мастерской,
Как бы распутник, ниц любовницу сваливший.
Твой полон ясный взор стремительных огней,
Спесь зодчего в твоих творениях гордится;
В них – розмах сдержанный позволил убедиться
В могучей зрелости твоих грядущих дней.
Поэт! Ведь наша кровь бежит из каждой поры:
Случайно ли и то, что сам Кентавр, который
В ручье загробном лик свой прежний изменил,
Три раза окунул покорно ткань нарядов
В слюну зловещую горящих местью гадов,
Что в люльке Геркулес-младенец задушил.
17. Посрамление спеси <Chatiment de l’orgueil>
Во время чудное, когда с огромной силой
Ты, Богословие, цвело и гордым было, –
Как говорят, один известнейший мудрец,
Затронув глубину неверящих сердец,
Умом преодолев пути блаженств небесных,
Отменный ряд путей, ему же неизвестных,
И, наконец, придя в чудесный край иной,
Куда имеют вход лишь чистые душой, –
Как муж, что вознесен высоко в поднебесье,
Он в ужасе вскричал, объятый адской спесью:
«Исус младенец! Он был мною вознесен!
Мне стоит захотеть, низвергнут будет он,
Чтобы его позор со славою равнялся,
А сам Исус смешным зародышем казался!»
Лишился разума мудрец в единый миг;
За тьмою спрятался сиявший солнца лик,
Смятенье ринулось в рассудок без оглядок,
В храм некогда живой, где прежде был порядок
И где до потолка кадили фимиам;
Молчание и ночь теперь настали там,
Как в погребе, коль ключ от погреба утерян.
И стал с тех пор мудрец, как пес бродячий, скверен,
И должен был, слепой, через поля бродить,
И лета от зимы не мог он отличить,
Ненужный, мерзостный, как ветошь вековая,
У ребятишек смех веселый вызывая.
18. Красота <La beauté>
Прекрасна, как мечта из камня, я, о смертный!
А, грудь моя, куда обязан каждый пасть,
Ты создана внушать поэтам в мире страсть,
Подобно веществу, – извечной и инертной.
Как сфинкс непонятый, царю я в вышине,
С лебяжьей белизной лед сердце съединяет,
Презрев движение, что линии смещает;
Не плачу я вовек и смех неведом мне.
Поэты тратят дни среди набросков трудных,
Пред позою моей великою застыв
(Заимствовала вид свой я у статуй чудных!);
Послушно влюбчивых, влекут их, покорив,
Два чистых зеркала, где краше все созданья,
Широкие глаза, где вечности сиянье.
19. Идеал <L’idéal>
Виньеток прелестям, испорченным немножко,
Созданиям, что мог бездельный век родить,
И кастаньетам рук, и вам, полусапожки, –
Души, как у меня, не удовлетворить!
Отдам я Гаварни, поэту увяданья,
Тот рой, что про красу больную щебетал.
Средь бледных роз найти цветка не в состояньи,
Который бы увлек мой красный идеал.
Ах, нет! Нужны сердцам, глубоким, словно бездна,
Вы, Леди Макбет, кто, в грехе, с душой железной,
Эсхилова мечта, что создал ураган!
Иль ты: о Ночь, о дочь великого Анджело,
Кто, кротко искривив в чудесой позе тело,
Жеманно тянется к твоим губам, Титан!
20. Гигантка <La géante>
В те времена, как Рок, по прихоти всевластной,
Мог каждый день детей чудовищных родить,
Тогда, как кот у ног царицы сладострастной,
Хотел бы я вблизи гигантки юной жить.
Следил бы, как цветут ее душа и тело
И в страшных игрищах, свободные, растут;
Я знал бы, коль душа огнем грустей затлела
Сквозь влагу и туман, что по зрачкам текут.
Великолепье форм я изучил бы скоро,
Исползал бы колен гигантских косогоры,
И только в летний день, когда лучи томят,
Уединившись с ней в полях, среди растений,
В тени ее грудей уснуть я был бы рад,
Как у подножья гор спокойно спит селенье.
21. Маска <Le masque>
Аллегорическая статуя во вкусе ренессанса
Эрнесту Кристофу
ваятелю
Давайте созерцать клад флорентийских граций!
В могучем корпусе, как две сестры небес,
Изящество и Мощь умели совмещаться.
И женщина жила, как образец чудес,
Небесно-крепкая и стройная такая,
Для царственных забав на ложе создана,
Первосвященника иль князя развлекая.
– И сладострастная улыбка мне видна,
Куда тщеславье взор кидает восхищенный,
И этот скрытный взгляд, с насмешкой нег своих,
Жеманный этот лик, весь дымкой обрамленный,
Где победительно взывает каждый штрих:
«Любовь дала венец и Страсть ко мне воззвала!»
Дало величия ей много бытие,
Очарование восторги вызывало.
Пойдем же, оглядим со всех сторон ее!
Проклятье случаю! Искусство роковое!
Ты, тело женское, что счастие сулишь,
Кончаешься двойной ужасной головою!
О, нет! Притворство лишь, ах, украшенье лишь
Тот лик, что озарен гримасою прекрасной;
И вот на нас глядит прищуренным зрачком
Лик подлинный, другой; он обращен неясно
К другому лику; скрыт он лгущим нам лицом.
– О горечь красоты! И в сердце набухает
Поток чудесных слез из плачущих очей;
Меня пьянит обман, моя душа впивает
Печалью выжатый из глаз твоих ручей!
– О чем же слезы льет она, с ее красою,
Что поколения к подножию влекла?
Стан атлетический терзает зло какое?
– О том безумье слез, что жизнь она жила
И что еще живет! Ее терзает больше
Всего и трепетом струится по ногам
То, что ей завтра жить, что нужно жить ей дольше,
И послезавтра жить, и вечно, – как и нам!
22. Гимн красоте <Hymne a la beauté>
Приходишь ты из бездн иль с горнего селенья,
Краса? И божество, и ад в зрачке твоем,
И он толкает нас к добру и к преступленью,
И сравнен потому нередко он с вином.
В твоем зрачке – огни заката и Авроры,
Ты запахи струишь, как вечер грозовой;
Твой поцелуй – как фильтр, уста твои – амфора:
В ней рождены дитя отваг и трус-герой.
И Демон, точно пес, за юбкою твоею;
Ты выйдешь к нам из бездн иль со звезды слетишь?
И, радость наугад или несчастье сея,
Ты безответственна, хоть ты везде царишь.
С издевкой шествуешь, Краса, по убиенным,
И Ужас – из твоих забав не самый злой!
Меж дорогих брелков на животе надменном
Влюбленно пляшет Смерть ужасный танец свой.
Свеча! К себе манишь ты однодневок стаи,
Что, трепеща, сгорят, благословив огонь.
Любовник задрожит, подругу обнимая,
Схож с умирающим, чья гладит гроб ладонь.
Подобье страшного, простого сердцем зверя!
С небес, из ада ль ты, Краса, – мне всё равно,
Коль глаз смеющийся мне приоткроет двери
В ту вечность, что, не знав, я возлюбил давно.
Сирена ль, Ангел ли, иль Бог, иль Сатана ты, –
Мне всё равно! Сулят, единственный мой друг,
Твой бархатистый взгляд, твой блеск и ароматы
Мир меньшей гнусности, мгновенья меньших мук!
23. Экзотический запах <Parfum exotique>
Осенним вечером я, очи закрывая,
Испью твоих грудей горящих аромат;
Морские берега, которые слепят
Однообразные огни, я различаю.
Ленивый остров, где цветут, произрастая,
Деревья странные, плодов мясистый ряд,
Где взоры женские нас смелостью дивят
И где мужская плоть могучая такая.
Влекомый запахом в чудесные края,
Порт, полный парусов и мачт, увижу я;
Они изнемогли от бури в океане;
И запах в воздухе несется от лесов
Из тамариндов; он, насытив обонянье,
Мешается в душе с напевом моряков.
24. Шевелюра <La chevelure>
Руно, что падает до самой шеи томно!
О кольца! Аромат, где нежности поток!
Восторг! – Чтоб населить ночной альков мой темный,
Кудрявое руно прически той огромной,
Где вспоминанья спят, взбиваю, как платок!
Благоухающе хранят леса густые
И негу Азии, и африканский зной,
И дальние миры ушедшие, чужие!
Как к музыке порой влечет умы иные,
Так я, любимая, ныряю в запах твой.
Туда, где человек и травы полны сока
И долго нежатся в жаре, – лететь готов;
Коса! Взметни наверх меня, как вал высокий!
О море черное! B тебе, слепящем око,
И мачты, и огни, и паруса гребцов!
Порт звонкий, где душа – цветы, благоуханья
И песни может петь; где корабли гурьбой
Скользят по золоту, в муаровом блистаньи,
Раскрыв рук пустоту, чтобы обнять сиянье
И чистоту небес, в которых вечный зной!
Нырну я головой, влюбленный в опьяненье,
В тот черный океан, где скрыт еще второй;
Утонченный мой ум от качки в восхищеньи;
Он вновь найдет тебя, о изобилье лени,
Благоухающий, качающий покой!
Лазурь больших небес, тьмы полог напряженный
Ты мне напомнила, о синева волос!
В концах пушистых кос, в прическе искривленной
До опьяненья пью я запах благовонный
Смолы и мускуса, твой аромат, кокос!
И долго! И всегда! И в тяжесть этой гривы
Посеет жемчуга, рубин рука моя,
Чтоб не была глуха ты к моему порыву!
Иль ты – оазис грез! Бутыль, где терпеливо
Воспоминаний хмель глотками выпью я!
25.
Тебя, как небосвод ночной, я обожаю;
Ты – урна горести, молчальница большая,
И тем сильней люблю, чем ты бежишь сильней
И чем насмешливей, краса моих ночей,
Пустоты создаешь, как кажется, такие,
Что не достать рукам пространства голубые!
На приступ лезу я, в атаку рвусь сильней,
Как на покойника ползущий хор червей;
Неумолимый зверь! Жестокая! Тебя я
За эту холодность сильнее обожаю!
26.
Ты всю вселенную б в свою кровать вместила,