Многодневный морской переход из Шанхая завершился с полным успехом, и 26 июля 1935 года Корабль Его Величества «Саффолк», оснащённый четырьмя паровыми турбинами, бросил якорь в гавани Портсмута. Мешкать не стали, и разгрузка началась немедленно.
Вместительные сундуки, обитые стальными листами, спешно выносили из трюма и бережно, со всеми предосторожностями, ставили на палубу крейсера таким образом, чтобы они образовывали аккуратные ряды с узкими проходами. Всего их было девяносто три, каждый сундук был заперт на внушительного вида замок, и на всех без исключения можно было заметить красные ленты, испещрённые иероглифами.
За разгрузкой пристально наблюдал сухопарый джентльмен в пенсне и стёганом суконном пальто, слишком тёплом для этого времени года, но отлично защищающем своего владельца от порывов сырого ветра, дующего с пролива. Когда один из матросов крейсера оступился на скользкой палубе и раздался глухой звук удара железа о дерево, джентльмен поморщился и, стремительно подойдя к виновнику, допустившему оплошность, наклонился к нему и сделал резкое замечание. Светлые глаза его за стёклышками пенсне сузились от гнева, пальцы непроизвольно сжали карандаш в кармане пальто, чуть не сломав его пополам. Выпрямившись, он натянуто улыбнулся, адресуя свою улыбку представителю китайской стороны, но тот остался невозмутим, и ни одна мышца не дрогнула на маленьком бесстрастном лице.
Пока сундуки выгружали из трюма, пока медленно сносили по трапу, наблюдающие сохраняли молчание. Ветер внезапно утих, затаился где-то высоко в оснастке корабля и теперь забавлялся тем, что заставлял полотнище флага отсюда, с палубы казавшееся размером не более носового платка, отчаянно трепетать, словно язычок пламени, сражающийся со сквозняком. Воды гавани в свете догорающего дня отливали тусклым оловом и с вкрадчивым плеском толкались в борта судна, пока ветер не сменил направление и не нагнал серые тучи, угрожающе повисшие над головой. Джентльмен в пенсне поднял воротник пальто и мысленно похвалил себя за предусмотрительность.
Разгрузка длилась до самой ночи, и всё это время портсмутская гавань была заполнена королевской охраной в штатском. Один за другим к трапу подъезжали крытые брезентом фургоны и увозили затем сундуки с бесценным грузом в направлении железной дороги. Всё шло по установленному плану, без проволо́чек и досадных недоразумений, и краснеть перед иностранцами не приходилось, но джентльмен в суконном пальто, а это был не кто иной, как сэр Персиваль Дэвид, директор выставки, видный учёный и страстный коллекционер китайских марок и керамики, всё равно был взвинчен до предела и по своему обыкновению ожидал всяческих неприятностей.
– Да её убить за это мало, миссис Бенни! Вот честное слово, попадись она мне сейчас, я… Я просто не знаю, что бы я с ней сделала!
Эффи Крамбл, субтильная узкоплечая блондинка с остреньким подбородком и лицом простоватым, но выразительным и не лишённым своеобразной прелести, сжала миниатюрный кулачок и потрясла им перед собой. Другая рука девушки скрывалась в уродливом коконе из серого гипса и не слишком чистых бинтов.
– Ну, уж прямо. Не стоит так злобствовать, золотко, – осуждающе покачала головой миссис Бенни, передавая Эффи чашку, наполненную тёмно-рубиновым чаем и блюдце с половинкой тоста, смазанного тончайшим слоем маргарина.
Несмотря на обуревающие её чувства, Эффи красноречивым взглядом выразила недовольство крошечной порцией, и миссис Бенни, заметив это, в обычной своей манере категорично пресекла все возражения:
– Растолстеешь – не поместишься в коробку и пробкой вылетишь из номера. Да и костюмы перешивать придётся.
Эффи вздохнула, признавая её правоту, и, капитулируя, приняла блюдце с тостом. Чашку с чаем она поставила на круглый умывальный столик, который вместе с невесть как затесавшимся сюда креслом-качалкой и узкой кроватью составлял всю обстановку её тесной комнатки в пансионе на Камберуэлл-Гроув. Даже платяной шкаф сюда не влез, заняв место в коридоре, прямо напротив двери, и по утрам, чтобы одеться, приходилось ждать, когда уляжется суета и можно будет без помех достать платье и чулки.
– Но всё же, миссис Бенни, что же мне теперь делать? – губы у Эффи задрожали от обиды. – Ведь я так этого ждала, так надеялась! Как же она могла так бессовестно со мной поступить?!
Миссис Бенни, или, как её любовно прозвали в труппе «Лицедеи Адамсона», Мамаша Бенни, наклонилась к ней и утешительно похлопала по колену.
– Хватит слёзы лить, – мягко посоветовала она, хотя Эффи ещё даже не приступала к полноразмерным страданиям. – Бог ей судья, этой выскочке. Она своё ещё получит, вот увидишь. Тут надо как можно быстрее связаться с этим мистером, что тебе ангажемент обещал, и без обиняков ему сказать, что так, мол, и так, произошло недоразумение, и на выступлении он видел другую актрису.
– Я уже!
Тут Эффи, не вняв доброму совету старшей подруги, мгновенно залилась слезами. С ошеломляющей быстротой, больше похожей на какой-то ловкий трюк, слезинки покатились по её подвижному личику, закапали на воротник халата из шерстяной фланели, на тонкий, почти прозрачный ломтик хлеба.
– Я уже, уже позвонила ему! Сразу же, как всё узнала! И он… – она всхлипнула, стиснула воротник здоровой рукой, судорожно вздохнула и продолжила: – И он мне сказал, что её уже утвердили! Им, оказывается, непременно нужна брюнетка! И ещё он сказал, что других ролей для меня у них нету! Вы и не представляете, миссис Бенни, какой это был ужасный разговор! – Эффи закатила глаза к потолку. – Ну просто сущий кошмар! Со мной никто никогда не говорил в подобном тоне. Он обращался ко мне: «Голуба моя!» Представляете? Ума не приложу, что ему наговорила про меня эта…
– …Ну-ну, золотко, не будем сквернословить, – миссис Бенни, в прошлой жизни много лет простоявшая за стойкой паба, принадлежавшего её мужу, ныне покойному, не терпела бранных слов в своём присутствии.
– Да я так зла, миссис Бенни, так зла, что меня всю буквально трясёт. Или это от холода? – Эффи прижала ладонь к щеке и вскрикнула: – Ну конечно! Я так продрогла, что у меня руки как ледышки!
Она бросила быстрый изучающий взгляд на свою гостью, а затем решительно достала из сумочки плоскую фляжку в потёртом замшевом чехле.
– Мне просто необходимо согреться, – пояснила она, подливая немного бренди в свою чашку с чаем, – а то не хватало ещё слечь, как два года назад. Не желаете ли капельку, миссис Бенни? – и она протянула фляжку гостье.
Та покачала головой, отказываясь, и, сделав большой глоток чая, поинтересовалась:
– Ты, золотко, лучше мне вот что расскажи: кто тебе сообщил, что она обскакала тебя с ролью?
От возмущения слёзы Эффи высохли так же стремительно, как и появились.
– Она, миссис Бенни, она же сама мне и сказала! И уж вся светилась от восторга, ярче, чем гирлянды на Трафальгар-сквер в рождественскую ночь. И смотрела на меня с этакой мерзкой ухмылочкой, точно ждала, когда я разрыдаюсь у неё прямо на глазах! Вы, миссис Бенни, непременно подумаете обо мне дурно, да только я уже решила, что сделаю. Да, да! Я так просто этого ей не спущу! Проберусь после вечернего представления к ней в гримёрку и вырву с корнем этот её уродливый цветок, над которым она так трясётся! Пусть он зачахнет, пусть! Это, похоже, единственное, чем она дорожит. И… и всё расскажу про неё Эдди! Он, дурачок, увивается за ней и знать не знает, какая она на самом деле гадкая. И не останавливайте меня, миссис Бенни. Я знаю, что это дурно, но она не оставила мне другого выбора, вы же видите!
Эффи вынула из пузатой дерматиновой сумочки, лежавшей рядом на подушке, носовой платок и осторожно промокнула лицо, стараясь не смахнуть остатки пудры. Торопливо опустошила чашку с чаем наполовину и переставила её на столик. Затем она бережно прикрыла повреждённую руку здоровой и, тихонько раскачиваясь, несколько минут безучастно смотрела в окно, за которым сгущались сизые сумерки. В этот час, когда весь театральный люд предавался отдыху в перерыве между дневным и вечерним выступлениями, в пансионе миссис Сиверли было на редкость спокойно, и тишину комнаты нарушал только уютный скрип кресла-качалки да едва различимый бодрый говорок радио, доносившийся из комнат хозяйки.
– А ведь это, миссис Бенни, был мой последний шанс, – вздохнула Эффи, и тон её был лишён всякого налёта театральной драматичности, которым частенько грешат актрисы.
– Ну, уж и последний, – Мамаша Бенни выпрямилась в кресле и с преувеличенной горячностью принялась убеждать Эффи, что всё у неё впереди, и сценическая карьера дело такое – сегодня пусто, а завтра густо, и что в Театре Флоссома не раз ещё о ней вспомнят, и что подлинный талант всегда найдёт свою дорогу к зрителю, и множество подобной этому жизнеутверждающей чепухи, в которую обе женщины на самом деле никогда не верили, но одна считала своим долгом всё это говорить, а другая слушать.
Когда Мамаша Бенни – чуть более пышная, чем следовало, и чуть более смуглая, чем можно было ожидать от уроженки графства Монмут – закончила свою полную оптимизма речь, Эффи порывисто сжала её тёплую ладонь:
– Миссис Бенни, погадайте мне! – попросила она.
Та, не отнекиваясь, поставила свою чашку на столик, с готовностью вынула колоду из кармана и, придвинувшись вплотную к кровати, принялась раскладывать карты. Первым на пёстром лоскутном покрывале появился юноша в колпаке с колокольчиками и с котомкой за спиной. Справа от него легла карта, изображавшая руку, сжимающую посох, слева – карта с тремя танцующими девами, поднимающими золотые кубки. Нахмурившись, гадалка добавила в расклад ещё одну. Сверху, над улыбчивым юношей, она выложила карту, изображавшую лежащее на земле тело, пронзённое девятью мечами. Губы её сжались в тонкую линию, и она неодобрительно покачала головой.
– Что там, миссис Бенни? – Эффи не скрывала тревоги. – Что-нибудь нехорошее?
Та быстрым движением руки перемешала карты и вернула их в колоду.
– Чепуха какая-то получилась. Что-то я сегодня не в форме, ты уж, золотко, прости.
Раздался дробный стук, дверь распахнулась и на пороге, освещённая тусклым светом коридорных ламп, появилась миниатюрная девушка с охапкой нарядных платьев на вешалках.
– Та-дам! – она приложила одно из них к себе, крутанулась на месте и ликующе заявила: – Эффи, милочка, ты только посмотри, какой сюрприз нам приготовил мистер Пропп! Уверена, ты будешь в восторге!
Не услышав радостных восклицаний в ответ, Имоджен Прайс внимательно оглядела расстроенные лица коллег по театральной труппе. Её улыбка погасла, она решительно прошла в комнату и бросила сценические костюмы на кровать, не заботясь о том, что они могут помяться.
– Ну, рассказывайте, что эта гадкая особа ещё натворила?
В гримёрку, освещённую лишь парой светильников с плафонами из зеленоватого помутневшего стекла, вошёл высокий представительный джентльмен во фраке, цилиндре и белоснежных перчатках. Он прикрыл за собой дверь, аккуратно и неторопливо снял перчатки и уложил их в коробку, стоявшую на гримёрном столике, в которой находились несколько запасных пар, обёрнутых замшевой бумагой. Закинул руки за спину, повозился неловко, расстёгивая пуговицы, которые почему-то находились не на подобающем им месте, и, не без труда сняв фрак, повесил его на безголовый манекен, бережно расправив фалды и щелчком сбив с плеча невидимую соринку.
Под фраком обнаружились белоснежный жилет и батистовая рубашка несколько меньшего размера, чем это принято у джентльменов, предпочитающих выглядеть по старомодному изысканно, и чёрные прямые брюки, которые по-хорошему давно было пора расставить в поясе. Джентльмен отцепил пышную манишку, перепачканную гримом, и бросил её в корзину, затем снял цилиндр и, когда удерживаемые им золотисто-каштановые волосы рассыпались по его плечам, преображение завершилось.
Напротив зеркала, привычно избегая смотреть на своё отражение, стояла молодая девушка, очень широкоплечая, с крупными руками и резкими чертами лица, впрочем, не лишёнными некоторой привлекательности. Она не была красива и прекрасно знала об этом, давно смирившись со своим внешним обликом. Природа отказала ей даже в той миловидности, что зачастую свойственна юности, но вот глаза её – широко распахнутые, тёмно-серые, как лондонское небо в ноябре, опушённые такими густыми и длинными ресницами, что те казались данью ухищрениям опытного гримёра, были по-настоящему хороши. Глаза и, пожалуй, волосы – пышные, сияющие приглушённым мягким блеском в свете настенных ламп.
Кто-то пробежал по коридору, послышались весёлые восклицания. Она встряхнулась, быстро сняла остатки сценического костюма, оставшись лишь в одной шелковой сорочке со следами аккуратной штопки, и принялась торопливо снимать грим. Стерев остатки кольдкрема, припудрила лицо и распахнула шкаф, где висели несколько платьев. Поколебавшись, выбрала самое нарядное – лиловое, скрадывавшее её крупную, лишённую волнующих изгибов, фигуру, – и торопливо натянула его. Ловко застегнула мелкие пуговки на груди, причесалась, старательно взбивая над широким выпуклым лбом примятую цилиндром чёлку.
Из сундучка, задвинутого в самый уголок шкафа, она вынула роскошную коробку шоколадных конфет, крест-накрест перевязанную золотистой муаровой лентой. Немного постояла с коробкой в руках, с задумчивой нежностью проводя пальцами по гладкому картону, а потом одёрнула воротничок платья и отправилась на поиски того, кому предназначался сладкий дар.
В коридоре было пусто, и она, никем не замеченная, тайком поднялась по неприметной лестнице на следующий этаж, где располагались гримёрные актёров.
Напротив зелёной двери с плоским жестяным номерком она остановилась, старательно выравнивая участившееся от волнения дыхание, быстрым движением поправила волосы и деликатно постучала.
Дверь открыл молодой человек весьма приятной наружности. Его светлые волнистые волосы обрамляли мужественное лицо с выпуклым подбородком; широко посаженные, чуть навыкате, ярко-голубые глаза взирали на мир с детским простодушием и с великолепной, внушающей зависть уверенностью в себе, которая больше свойственна представителям высшего класса, а не актёру странствующей труппы. Сейчас, когда до его выхода на сцену оставалось не более четверти часа, он был одет в безупречно сидевшие белоснежные брюки и короткий светлый пиджак, и этот сценический костюм лишь подчёркивал его изящную, но вместе с тем атлетичную фигуру.
– О, Эдди, я всего лишь на минуточку! Не хочу тебя отвлекать перед выступлением…
– Лучше войди, Марджори, – он неохотно отошёл в сторону, освобождая проход, и, хотя голос его был преувеличенно бодрым, радости в нём не слышалось.
Девушка на секунду замерла, не отводя взгляда от лица молодого человека, а после неловким движением вынула из-за спины коробку с конфетами и протянула её, шагнув вперёд. Она улыбалась, но на душе скребли кошки, и шею обдавало жаром, как если бы она чересчур близко подошла к пылающему камину.
Эдди сделал шаг назад, потом ещё один. На его лицо набежала тень, и видеть это Марджори было невыносимо.
– Я просто подумала, мне одной она ни к чему, а мы могли бы как-нибудь вместе выпить чаю и поболтать, – заговорила она торопливо и весело, стараясь быть естественной и не выдать, как больно её ранит его холодность.
– Тебе не следовало… – с усталой досадой произнёс Эдди, проводя ладонью по волосам, отчего на гладкий лоб упала волнистая прядь.
Такими волнистыми бывают волосы после морской воды, после того, как солнце высушит их, сделав жёсткими от соли, а ветер наполнит ароматом водорослей и неуловимого счастья. Взгляд Марджори остановился на руке Эдди Пирса – на широкой ладони с длинными пальцами и перламутровыми, как изнанка морской ракушки, чистыми округлыми ногтями.
– Марджори, я ведь тебя уже просил об этом. Незачем ставить и себя, и меня в глупое положение, – в тоне его появилась жёсткость, будто его слова тоже побывали в морской воде и высохли на ветру, как льняные салфетки, измятые после пикника.
Он так и стоял в отдалении от неё, не принимая подарок из протянутых к нему рук, и ей не оставалось ничего иного, как положить коробку на гримёрный столик. После этого говорить больше было не о чем, и надо было уходить, но она не удержалась.
– Это всё из-за неё, да? Из-за Люсиль? Из-за неё ты больше не хочешь быть мне другом?
– Что за глупости, Марджори. Мы по-прежнему друзья с тобой. Просто я не хочу, чтобы ты выдумывала себе всякую чепуху, – он, наконец, высказал то, что давно собирался, и это освободило его и сделало жестоким. – Пойми, я о тебе же забочусь, и потому не хочу, чтобы ты выставляла себя на посмешище.
В дверь постучали. Джонни Кёртис, второй участник танцевального дуэта, заглянул в гримёрку напарника и, никак не показывая того, что заметил в ней Марджори Кингсли, флегматично предупредил:
– Арчи с Лавинией уже закончили. Нас объявят через пять минут.
Облегчение, появившееся на лице Эдди, сказало Марджори больше, чем все его недавние слова, и она быстро выбежала из его гримёрной, стараясь сжаться в своём крупном теле и никого не задеть.
Он отвергал её уже не в первый раз. На прошлой неделе, после дневного представления, она специально попалась ему на пути – предложила вместе пройтись, выпить по чашке чая в закусочной, поболтать о том о сём. Она была так же весела и беспечна, как те девушки, что стайками порхали по оживлённой Денмарк-хилл, задорно стуча каблучками, и на ней была надета новая шляпка, которая очень ей шла и стоила в два раза больше, чем она могла себе позволить.
Но чуда не случилось. Эдди отклонил её приглашение и разговаривал с ней сухо и бесстрастно, хуже, чем со случайной знакомой. Пока они говорили, его ротанговая тросточка выбивала по асфальту нетерпеливое стаккато, а глаза смотрели куда угодно, но только не на неё.
Она тогда забежала в первый попавшийся кинозал, в его спасительную темноту, и сидела там до самого окончания ленты, бездумно наблюдая, как зеленоглазая красотка с капризным гуттаперчевым личиком льёт глицериновые слёзы, и на какое-то время ей стало легче. Но после того как титры побежали по экрану и немногочисленные зрители принялись выбираться со своих мест, преодолевая препятствия в виде кресел так, словно шли по колено в воде, воспоминания недавнего позора вновь заставили её корчиться от жгучего стыда.
Вот и сейчас она шла по коридору, ничего не видя от выступивших слёз, и в очередной раз давала себе зарок навсегда забыть, выжечь в памяти тот летний день на побережье, когда лазурная морская гладь и опрокинутая синь небес внушили ей надежду на счастье.
Просторная, с той же высотой потолка, что и в вестибюле, и с такими же великолепными висячими люстрами, льющими яркий свет, многократно умножаемый зеркалами, костюмерная в театре «Эксельсиор» была царством Гумберта Проппа, где он безраздельно властвовал над платьями, фраками, смокингами, костюмами и шляпками. Вся эта деликатнейшая роскошь, хоть и являлась формально собственностью антрепренёра, на самом деле принадлежала ему и подчинялась лишь его умелым рукам.
Подобно главнокомандующему, каждое утро он проводил смотр своего шуршащего, пенящегося кружевами и сияющего шелковыми лацканами войска, расположенного на бесчисленных манекенах, стоявших вдоль стен, обитых плюшем. Ни одна мелкая пуговка, повисшая на нитке, или же кусочек оторвавшейся тесьмы не смели нарушить безупречное великолепие сценических костюмов, а если это и случалось по небрежности актёра или актрисы, две ловкие приходящие горничные, без устали утюжа, отпаривая и подшивая детали туалетов, нуждающихся в починке, возвращали нарядам тот лоск, которого они заслуживали. И только в самом углу, подальше от любопытных глаз, на передвижной конструкции с колёсиками располагались костюмы, работу над которыми Гумберт Пропп никогда не доверял чужим рукам.
Вечернее представление завершилось, но, несмотря на поздний час, он, бережно поддёрнув брючины на тощих ногах, стоял на коленях перед манекеном, облачённым в пышное платье из нежно-розовой, леденцового оттенка тафты.
Вооружившись подушечкой с иголками, хмуря высокий лоб с глубокими залысинами и вполголоса мурлыкая себе под нос бравурную песенку, Гумберт Пропп так и этак закалывал материю, всякий раз оставаясь недовольным результатом.
От работы его отвлекли торопливый перестук каблучков и звонкий голос, выпевающий заключительный куплет моряцкой песенки, которой всякий раз оканчивалось субботнее выступление:
И в штиль, и в самый ужасный шторм,
Я лишь одного хочу,
Увидеть тебя ещё разок, милая,
А об остальном промолчу!
Мисс Имоджен Прайс танцующей походкой пересекла костюмерную и, выдвинув на середину комнаты плетёное кресло, демонстративно упала в него, откинувшись на спинку и вытянув перед собой стройные ноги в узких коротких брючках, составляющих вместе с тельняшкой в талию и фуражкой с низким козырьком премилый ансамбль, наводящий на мысли о безмятежных морских прогулках. Фуражку она тотчас сняла и небрежно бросила на стол для раскроя тканей, отчего стала ещё больше похожа на расшалившегося юнгу, украдкой хлебнувшего рома.
Пригладив медового цвета локоны, она взглянула в зеркало и капризно пожаловалась манекену в смокинге, шутливо подёргав его за рукав:
– Терпеть не могу эту фуражку, слышите? Всякий раз, когда её снимаю, я похожа на страшилище. И следы на лбу остаются. Гумби, вы должны, вы просто обязаны с ней что-то сделать! Этот околыш, он слишком узкий для моей огромной головы. Не понимаю, зачем вообще нужна эта штука, ведь даже распоследнему болвану в зале ясно, что мы с этой гадкой Люсиль Бирнбаум – девушки.
Гумберт Пропп, обычно молчаливый, в присутствии мисс Прайс оживился и, пока она с недовольной гримаской разглядывала себя в зеркале, принялся уверять девушку, что нет, голова у неё ну просто истинный образец идеальных пропорций, и да, с фуражкой он непременно сделает что-нибудь такое, что обуздает её зловредный нрав.
Неловкие, но, вне всяких сомнений, искренние комплименты слегка успокоили мисс Прайс, и она соблаговолила поинтересоваться, чем же таким секретным занят костюмер труппы в столь поздний час, когда большинство актёров и актрис спешат в пансион в надежде получить сытный ужин и чашку чая или сидят в пабе за углом, согреваясь стаканчиком горячительного. Вместо ответа он показал ей свою работу, выдвинув манекен с платьем, и на лице его появилось горделивое выражение, ведь нежно-розовое облако рюшей и оборок предназначалось, конечно же, для мисс Прайс и номера, в котором она изображала нарядную куклу, покидавшую картонную коробку и принимавшуюся петь и танцевать под светом волшебного фонаря.
– Я тут подумал, мисс Прайс… То платье, в котором вы выступаете сейчас, не слишком-то годится для вас. Светло-зелёный – опасный цвет, в лучах софитов он придаёт лицу желтизну, а у меня как раз имелись четыре ярда превосходной розовой тафты…
– Ох, мистер Пропп, я просто с ног валюсь, – прервала она его, вновь откидываясь на спинку кресла. – Кажется, что больше не смогу сделать ни шагу. Эта противная Люсиль танцует из рук вон плохо, а поёт ещё хуже, и мне приходится отрабатывать за двоих. Угораздило же недотёпу Эффи отправиться за жареными каштанами и сломать руку. Как будто ей неизвестно, что возле колонки мальчишки устроили настоящий каток! И когда?! В самом начале сезона! Девочки тоже жалуются на Люсиль, и неудивительно. До чего же она подлая! Сегодня, например, кто-то из зрителей бросил на сцену плюшевого зайца, так она подхватила его и утащила в свою гримёрку! А вчера, когда я отправляла на почте посылку… – Имоджен вдруг осеклась, как если бы сказала больше, чем намеревалась, и, не вдаваясь в подробности, продолжила: – В общем, она следила за мной самым гнусным образом, мистер Пропп. Представляете?
Гумберт Пропп немедленно выразил своё неодобрение, но девушке было этого мало. Она долго перечисляла прегрешения напарницы по номеру и завершила обвинительную речь тем, что звонко хлопнула ладошкой по подлокотнику кресла:
– Решено! Давно пора избавиться от неё! И не смотрите на меня так осуждающе, мистер Пропп! Вы в труппе без году неделя, а я в ней уже четыре года. А кое-кто, например, Мамаша Бенни, Румяные Щёчки или Бродяга вообще страшно сказать сколько лет. За эти годы мы все привыкли выручать друг друга и стали настоящей дружной семьёй, но даже одна такая гадюка, как Люсиль Бирнбаум, может всё испортить. Я уже видела подобное и не раз. Взять, например, труппу Бернштейна, – Имоджен наклонилась к собеседнику и заговорщически понизила голос: – Одна девушка у них тяжело травмировалась, упав с декораций, и заменить её взялась племянница антрепренёра, – мисс Прайс сделала многозначительную паузу, хотя ничего особенно зловещего пока сказано не было, и, когда пауза раскалилась как кочерга в огне и держать её дольше стало невозможно, прошептала: – Так они же там все перессорились, мистер Пропп! Все до единого! Труппа распалась, Бернштейн разорился, актрисы спешно повыскакивали замуж, а актёры разбрелись кто куда. Счастливчика Феликса, говорят, видели в одном из варьете Вест-Энда, но этот всегда умел устраиваться, а про остальных никто и никогда больше ничего не слышал. Вот так-то!
– Но ведь нам это не грозит. Никто из нас не собирается ссориться, – примирительно сказал Гумберт Пропп, считавший свои долгом успокоить мисс Прайс, которая не на шутку разошлась.
– Ха! Скоро начнём, вот увидите, – мрачно пообещала Имоджен, с досадой подумав: «Какой-то он всё-таки слабохарактерный, честное слово! Другой бы на его месте сам уже что-нибудь предложил, а этот смотрит на меня, как на рожок с мороженым, которое вот-вот растает». – Если так и будем бездействовать, то непременно всё перессоримся, – усилила она натиск.
Под суровым выжидающим взглядом мисс Прайс Гумберт Пропп почувствовал себя неуютно. В прошлом, в жизни до театра, он был владельцем магазина готового платья для джентльменов, который достался ему от отца, и участие в закулисных интригах было ему в новинку.
Момент был поистине щекотливый. В конце концов, мисс Прайс пришла за помощью именно к нему, и он не смел обмануть её доверие. Опять же, собственные принципы не позволяли ему действовать во вред другой девушке, пусть даже она и демонстрировала ужасные манеры и успела завести в театре немало врагов.
Однако мисс Прайс ждала его решения. Он долго приглаживал жидкие волосы цвета грязного песка, поджимал тонкие бледные губы под редкой щёточкой усов, потом откашливался, чтобы выиграть немного времени, и, наконец, после долгой паузы неуверенно предложил:
– Ну… если я чем-нибудь могу помочь… В самом деле, это ведь так не по-товарищески…
И Имоджен Прайс, захлопав в ладоши, возликовала:
– Я знала, мистер Пропп, знала, что вы непременно что-нибудь придумаете! Вы ведь такой умный и так много всего умеете! Как же хорошо, что я обратилась именно к вам!
Она одарила его восхищённым взглядом, и он сразу же ощутил, как в груди разливается тепло и его словно окутывает облаком блаженства. В самом деле, стоит ли придавать так много значения беззлобной шутливой проделке? Ведь ни на что по-настоящему дурное Имоджен не способна, он был в этом абсолютно убеждён.
Рафаилу Смиту, довольно известному в театральных кругах иллюзионисту, которого в труппе прозвали Бродягой, с недавних пор были ненавистны фотографические карточки. И они сами, и те, кто был на них изображён, казались ему одной великой ложью. В своё время он избавился почти от всех немногочисленных свидетельств прошлой жизни, которая оборвалась для него с известием о гибели горячо любимой жены, полученным спустя три недели после её похорон. Во время Великой войны, в те месяцы, когда шли самые ожесточённые бои, бывали ещё и не такие задержки корреспонденции.
Когда он вернулся в родные края, то нашёл дом, в котором они оба были когда-то счастливы, пустым и холодным. В очаге громоздилась горка сажи и пепла, рядом валялся стул с отломанной спинкой. Кто-то оставил дверь чёрного хода открытой, и в кухне на полу намело снежный сугроб. Бродячая кошка устроила на его кресле лежбище и разместилась там с клубком новорождённых котят, угрожающе шипя всякий раз, как он подходил к ней ближе, чем на три фута. Котята бестолково копошились возле её тощего живота. Что она ест, подумалось ему. Здесь же нет ничего. Ничего, кроме сажи и пепла. Дом был так безжизнен, что, казалось, в нём не было даже мышей.
Он тогда поднялся на второй этаж, в спальню, где стояла кровать под пологом, расшитым васильками. Постоял перед ней, потом подошёл к комоду и стал методично вынимать из рамок фотографии. Отнёс их вниз и бросил в камин, а после долго трясущимися руками не мог разжечь огонь. Кошка прекратила шипеть и наблюдала за ним с усталым любопытством. Когда наконец пламя принялось жадно облизывать угощение, он, не выдержав, выхватил из стопки одну фотокарточку, пальцами притушил искры, поедающие верхний край, – и все эти годы, неважно, каким испытаниям подвергался он сам, и куда швыряла его жизнь, – он бережно хранил изображение единственной женщины, которую любил.
Фотограф запечатлел новобрачную на качелях – такую юную, беспечную, хохочущую, – что сердце вдруг болезненно заныло, как принимаются ныть замёрзшие пальцы, когда попадаешь в тепло. Развевающиеся ленты, надувшийся колоколом подол лёгкого платья и раскинутые в стороны руки, точно она хотела сжать в объятиях и его, и весь мир в придачу – ни он, ни она и представить себе не могли, какое будущее их ждёт.
Рафаил Смит, как и тогда, много лет назад, вынул фотографию из простой деревянной рамки, и теперь держал снимок в руках, глядя не на изображение юной беспечной девушки, а поверх него, в зеркало, в котором отражалась другая женщина, много старше и красивее той, что сгинула в жадной пасти времени.
– Ну же, ни к чему медлить, – с повелительной нежностью произнесла она, поправляя шляпку и находя в зеркале отражение глаз старого фокусника. – Ушедших не вернёшь, так ведь? Ты и сам знаешь, как важно уметь прощаться с прошлым. Прощаться и прощать. Без этого нет жизни, нет будущего.
Она подошла ближе, положила руки ему на плечи. Тепло её ладоней придало ему сил. Сдерживая обещание, он разорвал фотографию сначала на четыре части, а потом каждую четверть ещё надвое. Посидел, глядя на кучку мусора, в которую превратилось его прошлое. В какой-то момент пришла ярость: захотелось скинуть женские руки со своих плеч, сжать пальцы с тёмными от лака ногтями так, чтобы увидеть на прекрасном распутном лице замешательство и страх.