bannerbannerbanner
Мэри Вентура и «Девятое королевство»

Сильвия Плат
Мэри Вентура и «Девятое королевство»

Полная версия

Мы выходим на неизвестном мне этаже. Директор ведет меня по голому коридору, на потолке горят редкие лампочки в проволочных сетках. По обеим сторонам коридора – ряды закрытых дверей с небольшими прикрытыми окошками. Я решаю, что мы с директором расстанемся у первого же красного указателя с надписью «Выход», но на нашем пути они не попадаются. Я на чужой территории, мое пальто висит на плечиках в офисе, сумочка и деньги лежат в верхнем ящике письменного стола, записная книжка зажата в руке, и только Джонни Паника согревает меня, спасая от ледникового периода снаружи.

Свет впереди мерцает, становясь все ярче. Директор, тяжело дыша от явно непривычной для него долгой быстрой ходьбы, подталкивает меня за угол, и мы оказываемся в квадратной, ярко освещенной комнате.

– Вот она.

– Маленькое чудовище! – Мисс Миллерэвидж поднимает свое огромное тело из-за стального стола напротив двери.

Стены и потолок комнаты покрыты стальными листами, жестко скрепленными друг с другом. Окон в комнате нет. Я вижу, как из маленьких зарешеченных камер в стенах комнаты на меня смотрят первосвященники Джонни Паники: они в белых ночных рубашках, руки связаны за спиной, глаза горят голодным блеском.

Они приветствуют меня какими-то странными звуками, похожими на кваканье и хрюканье, будто у них скованы языки. Я вижу, что им известно о моей работе через созданную Джонни Паникой систему оповещения, и они хотят знать, как много в мире его сторонников.

Я поднимаю руки, показывая, что все в порядке, и сжимаю при этом записную книжку; голос мой звучит без остановки, как орган Джонни Паники.

– Тише! Я принесла вам…

Книга.

– Не заводи опять эту песню, дорогая. – Мисс Миллерэвидж выплывает из-за стола, двигаясь как дрессированный слон.

Директор закрывает дверь в комнату.

Как только мисс Миллерэвидж делает первый шаг, я вижу, что за ее огромным телом скрывается койка, высотой примерно по пояс, матрас которой туго застелен белоснежной простыней без единого пятнышка. В изголовье койки – столик, на нем металлическая коробка, покрытая циферблатами и датчиками.

Мне кажется, что коробка смотрит на меня как злобная медянка, свернувшаяся кольцами электрических проводов, – последняя модель убийц Джонни Паники.

Я держусь наготове, чтобы увернуться от нападения. Мисс Миллерэвидж пытается поймать меня, но ее жирная рука захватывает только воздух. Она предпринимает вторую попытку – с улыбкой убийственной, как мертвый сезон в августе.

– Перестань сейчас же! Хватит! Я заберу у тебя эту маленькую черную книжицу.

Я быстро обегаю высокую белую койку, но мисс Миллерэвидж двигается еще быстрее – можно подумать, она на роликах. Ей удается ухватить меня – и я оказываюсь в западне. Я молочу кулаками по ее мощному телу, по огромным, не знавшим молока грудям, но ее ладони наручниками сжимаются на моих запястьях, и я задыхаюсь от любовного зловония, более отвратительного, чем смрад в подвале гробовщика.

– Дитя, дитя мое, вернись ко мне…

– Она снова увлеклась Джонни Паникой, – печально и сурово произносит директор.

– Вот озорница.

Белая койка готова. С пугающей нежностью мисс Миллерэвидж снимает часы с моего запястья, кольца с пальцев, вытаскивает шпильки из волос. Она начинает меня раздевать. Когда я остаюсь голой, мне чем-то смазывают виски, а потом закутывают в простыни – девственно чистые, как свежевыпавший снег.

И тут из четырех углов комнаты и от двери за моей спиной выступают пять лжесвященников в белых хирургических халатах, чья единственная жизненная цель – сместить Джонни Панику с его трона. Они укладывают меня навзничь на койку. Надевают на голову корону из проводов, на язык кладут таблетку забвения. Лжесвященники занимают свои позиции: один держит мою левую ногу, другой – правую, один – мою правую руку, другой – левую. Один стоит за моей головой, и я не вижу, что он делает с металлической коробкой.

Из тесных камер в стенах мои сторонники громко протестуют. Они запевают праведный гимн:

 
Страх – единственное, что стоит любить,
Любовь к Страху – начало мудрости.
Страх – единственное, что стоит любить,
Так пусть повсюду царит Страх, начало начал.
 

Ни мисс Миллерэвидж, ни директор, ни лжесвященники не успевают заткнуть им глотки.

Сигнал дан.

Система дает сбой.

И в тот момент, когда мне кажется, что все кончено, на потолке у меня над головой появляется лицо Джонни Паники в нимбе света. Я дрожу, как лист, в лучах славы.

Борода его горит огнем. В глазах свет. Слово его пронизывает и освещает вселенную. В воздухе шелест его ангелов в синих языках пламени.

Его любовь – это прыжок с двадцатого этажа, веревка на шее, нож в сердце.

Он не забывает своих.

Америка! Америка!

Я ходила в среднюю школу – в высшей степени среднюю. Туда ходили все: активные и робкие, коротышки и дылды, будущий компьютерщик и будущий полицейский, который однажды даст пинка диабетику, ошибочно приняв того за пьяного и желая привести его в чувство, отчего тот скончается; дети бедняков, пахшие кислой шерстью, детскими пеленками и рагу непонятного происхождения; те, что побогаче, – с убогими меховыми воротниками, колечком с опалом (по месяцу рождения) и автомобилем у отца. («Кем работает твой папа?» – «Он не работает, он водит автобус». Дружный смех.) Образование, бесплатное для большинства, – было приятным бонусом для переживавших депрессию американцев. Но мы, конечно, не пребывали в депрессии. Ее мы оставляли родителям, которые с трудом тянули одного-двух детей, а после работы и скудного ужина усаживались, усталые, у радиоприемника, чтобы послушать новости о родной стране и мужчине с черными усиками по имени Гитлер.

Кроме того, мы не ощущали себя американцами: живя в шумном приморском городке, первые десять лет учебы я впитывала в себя, как губка, особенности быта разных этнических групп: ирландских католиков, немецких евреев, шведов, негров, итальянцев и редких потомков пассажиров «Мейфлауэр»[8] – англичан. Для руководства малолетними гражданами доктрина Свободы и Равенства подходила как нельзя лучше, она производила впечатление на учащихся бесплатных общественных школ. Хотя мы могли считать себя почти «бостонцами» (городской аэропорт, живописно парящие в вышине самолеты и порыкивающие, отливающие серебром аэростаты над заливом), все же именно нью-йоркские небоскребы украшали, словно иконы, стены наших жилищ, – они и огромная зеленая королева с факелом в руке, охраняющая нашу Свободу.

Каждое утро, приложив руки к сердцу, мы клялись в верности американскому флагу, висевшему над учительским столом, как над алтарем. И пели написанные для сопрано песни, полные порохового дыма и патриотизма, дрожащими высокими голосами. Одна красивая, возвышенная песня о «величии пурпурных гор над щедрыми равнинами» будоражила во мне начинающего поэта и заставляла плакать. В те дни я не смогла бы описать разницу между «щедрой равниной» и «величием гор» и почитала Богом Джорджа Вашингтона (чье кроткое старушечье лицо с аккуратными седыми буклями взирало на нас со школьных стен), но тем не менее с упоением горланила с такими же маленькими, желторотыми соотечественниками: «Америка! Америка! Господь тебя благословил и братством от моря до моря народ твой вознаградил!»

О море мы кое-что знали. Почти все улицы вели к нему. Оно наступало, и отступало, и швыряло на берег фарфоровые тарелки, деревянных обезьянок, элегантные раковины и ботинки утопленников. Соленый морской ветер постоянно рыскал по нашим игровым площадкам с готическими сооружениями из гравия, щебня, гранита и примятых кусков земли, злобно стараясь огрубить и поранить нашу нежную кожу. Там же мы обменивались игральными картами (ценились рисунки на рубашке), рассказывали неприличные истории, прыгали через веревочку, бросали камешки и разыгрывали радиопьесы и комиксы того времени («Кто знает, какой порок таится в сердцах людей? Призрак знает – нет, нет, нет!» или «Посмотри на небо! Там птица, там самолет, там Супермен!»). В жизни нас ожидало разное: рутина, страдания, ограниченность, рок, но мы этого не знали. Мы радовались, плескались, играли в вышибалы – открытые и полные надежд, как само море.

В конце концов, мы могли стать кем угодно. При условии, что будем трудиться. И усердно учиться. Наш акцент, деньги, родители не имели значения. Разве из семей угольщиков не выходили юристы – или доктора из семей мусорщиков? Все решает образование, и бог знает как мы его получали. Думаю, в раннем детстве это происходило само собой – через мистическое инфракрасное излучение от замусоленных таблиц умножения, дурные стихи, в которых воспевался колокольный звон, и золотисто-голубой октябрь, и мир истории, вращавшийся вокруг Бостонского чаепития[9], – так что даже отцы-пилигримы и индейцы в нашем сознании принадлежали к почти доисторическим временам.

Потом нас всех охватила навязчивая мысль о колледже, ее словно принес какой-то неуловимый, опасный микроб. Каждый обязан был поступить в тот или иной колледж. Коммерческий колледж, спортивный колледж, колледж штата, колледж подготовки секретарей, колледж Лиги плюща, колледж свиноводов. Сначала книга – потом работа. К тому времени, когда мы (будущие коп и компьютерщик) дозрели и влились в преуспевающую в послевоенные годы среднюю школу, штатные инструкторы-консультанты все чаще вызывали нас к себе для обсуждения наших планов, надежд, школьных предметов, профессий – и колледжей. Лучшие преподаватели обрушились на нас метеоритным дождем. Учителя биологии рассуждали о человеческом мозге, учителя литературы вдохновляли нас своими пылкими речами о Толстом и Платоне, учителя рисования водили нас по трущобам Бостона, и потом, вернувшись к мольбертам, мы примешивали в школьную гуашь социальное знание и ярость. Эксцентричность, непохожесть на других осуждалась и подвергалась осмеянию, как сосание большого пальца.

 

Инструктор-консультант для девочек мигом выявила мою проблему. Я была слишком способной, и в этом заключалась главная опасность. Мои неизменно высшие баллы по всем предметам не говорили о моем основном предназначении и без необходимой внеклассной подготовки могли ни к чему не привести. Колледжи все больше предпочитали всесторонне одаренных учащихся. А я к тому времени уже прочла Макиавелли. В этом я увидела свой шанс.

У моего инструктора-консультанта была сестра-близнец, такая же белокурая, абсолютная ее копия, но я об этом не знала. Я часто встречала ее то в супермаркете, то у дантиста. Этой сестре я рассказывала о своем расширяющемся поле деятельности: как я жую апельсиновые дольки в зале, где проводятся женские баскетбольные матчи (я создала команду), рисую мамонта, Малыша Эбнера и Дейзи Мэй[10] для классных танцев, выклеиваю макеты школьной газеты в полночный час, в то время как мой уже клюющий носом помощник читает вслух анекдоты из последней колонки «Нью-Йоркера». Смущенное и обескураженное выражение лица близняшки нисколько не мешало моим излияниям, как и явные проявления амнезии у ее столь же непонятливого двойника в школе. Я превратилась в яростного тинейджера-прагматика.

«Привычка – это истина, истина, привычка», – могла бормотать я, подтягивая носки на высоту, принятую среди моих одноклассников. У нас не было официальной формы, но была неофициальная: стрижка «под пажа», безукоризненно чистые юбка и свитер, лоферы, которые выглядели как поношенные индейские мокасины. При всей нашей демократичности у нас имелись два снобистских пережитка – два женских клуба, «Сабдеб»[11] и «Шугар-н-спайс»[12]. В начале каждого учебного года новые девочки – хорошенькие, пришедшиеся ко двору и в какой-то степени соперницы – получали приглашения от тех, кто учился уже не первый год. За неделей инициации следовало торжественное вступление в ряды привилегированных. Учителя возражали против такой традиции, мальчики ее высмеивали, но не могли этому помешать.

Мне тоже, как всякой новенькой, назначили Большую Сестру, которая стала систематически разрушать мою личность. Целую неделю я не могла пользоваться косметикой, мыться, причесываться, менять одежду и разговаривать с мальчиками. На рассвете я шла к Большой Сестре, застилала ее постель и готовила завтрак. Затем волочила ее невыносимо тяжелые книги вместе со своими в школу. Я плелась за ней следом как собачка. По пути она могла приказать мне залезть на дерево и висеть на суку, пока не свалюсь, или задать какой-нибудь грубый вопрос прохожему, или выпрашивать в магазине гнилой виноград или заплесневелый рис. Если я усмехалась, как бы иронизируя над собственным рабством, мне приходилось опускаться на колени прямо на тротуаре, пряча улыбку. Как только раздавался звонок, возвещавший об окончании уроков, Большая Сестра обретала надо мной власть. К концу дня от меня плохо пахло, все тело ныло; мне было не до домашнего задания, в голове гудело, мозги не варили. Из меня лепили девочку на побегушках.

Однако эта инициация не сделала меня членом клуба. Возможно, я просто была слишком странной. Чем занимались эти избранные бутоны американской женственности на своих собраниях? Поедали пирожные и заодно, закатывая глаза, обсуждали субботние свидания. Привилегия быть кем-то оборачивалась своей обратной стороной – обязанностью быть всем, то есть никем.

Недавно я внимательно изучала, что творится за витриной нынешней американской начальной школы: столы и стулья нужного размера из светлого, без изъянов дерева, игрушечные плиты и крошечные питьевые фонтанчики. Всюду солнечный свет. Тот анархизм, неудобства и гравий, которые я с нежностью вспоминаю теперь, двадцать пять лет спустя, облагородили. У одного класса утренние уроки проходили в автобусе: они учились оплачивать проезд и спрашивать нужную остановку. Чтение (мы уже к четырем годам учились читать по мыльным оберткам) превратилось в такое сложное, травмирующее искусство, что хорошо, если к десяти годам это входило в привычку. Однако дети лучезарно улыбались в своем маленьком мирке. Правда ли это или мне лишь показалось, что я мельком увидела в медицинском кабинете сверкающие колбочки с успокоительным, призванным уничтожить в зародыше задатки бунтаря, художника, чудака?

День, когда умер мистер Прескотт

Старый мистер Прескотт умер в жаркий солнечный день. Мы с мамой сидели на боковых местах разболтанного зеленого автобуса, следующего от метро до Девоншир-Террас, и всю дорогу тряслись и подпрыгивали. Пот стекал у меня по спине, я остро это ощущала, а моя черная льняная одежда плотно прилипла к сиденью. Стоило мне пошевелиться, как ткань издавала рвущийся звук, и я бросала на маму сердитый взгляд (вот видишь!), словно в этом была ее вина. Но она просто сидела со сложенными на коленях руками, подпрыгивая вверх-вниз, и ничего не говорила. Видно было, что она смирилась с неизбежным.

– Послушай, мама, – сказала я утром после звонка миссис Мейфэр, – я готова идти на похороны, хоть и не верю во все эти обряды, но зачем нам все время сидеть с ними и следить за происходящим?

– Так принято, когда умирает кто-то из близких, – спокойно ответила мама. – Тогда ты едешь и сидишь с родными. Это тяжелое время.

– И что из того, что сейчас тяжелое время? – возразила я. – Что мне делать, если я не видела Лиз и Бена Прескоттов с тех пор, как была совсем маленькой, и всего раз в год, на Рождество, ездила к миссис Мейфэр с подарками? Может, сидеть рядом, утираясь платочком?

После этих слов мама поднялась с места и дала мне по губам, как когда-то в далеком детстве, когда я плохо себя вела.

– Ты поедешь со мной, – произнесла она уверенно, с чувством собственного достоинства, что исключало возможность дальнейших препирательств.

Вот так и случилось, что я ехала теперь в автобусе в самый жаркий день года. Я не была уверена, что следует надеть, когда собираешься сидеть рядом с родственниками покойного на подобной церемонии, но решила, что черная одежда будет в самый раз. Поэтому выбрала элегантный черный полотняный костюм и маленькую шляпку с вуалью, вроде тех, что надеваю на работу, если ужинаю не дома.

Тяжело пыхтя, наш автобус въехал в самый дрянной район Восточного Бостона, где я не была с детства – с тех пор, как мы переехали в сельскую местность с тетей Майрой. На новом месте я скучала только по океану. Даже сегодня, сидя в автобусе, я поймала себя на мысли, что только и жду, когда за окном мелькнет голубая полоска.

– Смотри, мама, вон наш старый пляж, – сказала я, тыча пальцем в окно.

Мама с улыбкой посмотрела в указанном мной направлении.

– Да, правда. – И, повернув ко мне худое лицо, серьезно произнесла: – Я хочу гордиться тобой сегодня. Не молчи, пожалуйста. Только говори то, что следует. И не заводи разговоров о том, что людей лучше сжигать, – они не свиньи, чтобы их поджаривали на огне. Это неприлично.

– Ох, мамочка, – устало проговорила я. Всегда приходится все объяснять. – Пойми, я кое-что соображаю. Мистер Прескотт заслужил человеческое отношение. И даже если никто не скорбит, неужели ты думаешь, что я не смогу вести себя достойно?

Я знала, что последние слова заденут маму.

– Что ты имеешь в виду, говоря, что никто не скорбит? – сердито прошипела она, убедившись, что рядом нет посторонних ушей. – Зачем произносить вслух такие ужасные вещи?

– Ну, мама, – сказала я, – мистер Прескотт на двадцать лет старше миссис Прескотт, и та просто ждала его смерти, чтобы хоть немного развлечься. Просто ждала. Насколько я помню, он был сварливый старик. Никому доброго слова не сказал, да вдобавок эта жуткая кожная болезнь на руках.

– С этим ничего нельзя было поделать, – благочестиво заметила мама. – Бедняга имел право при всех расчесывать руки, ведь он испытывал невыносимый зуд.

– Только вспомни прошлогодний Рождественский сочельник, когда старик приехал на ужин, – упрямо продолжала я. – За столом он так яростно скреб свои руки, что никого не было слышно, а кожа разлеталась хлопьями, как от наждачной бумаги. Разве можно терпеть такое каждый день?

Я ее убедила. Смерть мистера Прескотта ни для кого не стала горем. Это лучшее, что могло случиться.

– Ну, надо радоваться хотя бы тому, что он ушел быстро и безболезненно, – вздохнула мама. – Надеюсь, и я так отойду в свой час.

Через какое-то время улицы неожиданно стали заполняться людьми. Мы подъехали к старой Девоншир-Террас, и мама нажала кнопку звонка. Автобус резко затормозил, и я еле успела ухватиться за неровный хромированный поручень, иначе бы вылетела прямо в лобовое стекло.

– Спасибо, мистер, – проговорила я ледяным голосом и мелкими шажками, осторожно сошла с автобуса.

– И помни, – наставляла меня мама, когда мы шли по тротуару – такому узкому, что, если на пути попадался гидрант, приходилось идти гуськом, – помни, нам нельзя будет уйти, пока в нас будет нужда. Никаких жалоб. Просто мой посуду, или говори с Лиз, или еще что-нибудь делай.

– Но, мама, – недовольно произнесла я, – не стану же я говорить, что сожалею о смерти мистера Прескотта, если это не так? На самом деле я считаю, что это к лучшему.

– Но можешь сказать, что Господь милосерден, послав ему мирную кончину. И это будет чистой правдой.

Я занервничала, только когда мы свернули на ведущую к дому Прескоттов небольшую подъездную аллею, посыпанную гравием. Ведь я не испытывала никаких чувств, ничего похожего на печаль. Над верандой был натянут оранжево-зеленый тент; за десять лет, насколько я помню, он совсем не изменился, только скукожился. И два тополя по обеим сторонам крыльца тоже будто уменьшились, а так – никаких перемен.

Помогая маме взойти на крыльцо по каменным ступеням, я слышала мерное поскрипывание и не сомневалась, что это Бен Прескотт раскачивается в натянутом на веранде гамаке, как делал в любое время года, – однако не сегодня же, когда умер его отец. Он и правда сидел там – долговязый и худой, каким был всегда. Меня особенно удивило то, что в гамаке рядом с ним лежала его любимая гитара. Как если бы он только что закончил наигрывать «Большие Сладкие Горы»[13] или что-то в этом роде.

– Здравствуй, Бен, – проговорила мама с печалью в голосе. – Мне очень жаль.

Бен выглядел смущенным.

– Да что уж там, – сказал он. – Все сейчас в гостиной.

Слегка улыбнувшись Бену, я проследовала за мамой через входную дверь. Я не знала, уместно ли улыбаться: с одной стороны, Бен славный парень, а с другой – все-таки только что скончался его отец.

 

Внутри дома было, как обычно, очень темно, хоть глаз выколи, и зеленые шторы на окнах этому способствовали. Все они были опущены. Из-за жары или из-за похорон, но я не могла и слова вымолвить. Мама ощупью добралась до гостиной и раздвинула портьеры.

– Лидия? – позвала она.

– Агнес, ты? – В темноте гостиной послышалось легкое шевеление, и к нам навстречу вышла миссис Прескотт. Так хорошо она никогда не выглядела, и это несмотря на то, что пудру прорезали полоски от слез.

Я стояла и смотрела, как обе женщины обнимаются, целуются и обмениваются тихими изъявлениями сочувствия и признательности. Затем миссис Прескотт повернулась ко мне, подставив щеку для поцелуя. Я постаралась состроить печальную гримасу, что мне не очень удалось, поэтому просто сказала:

– Вы не представляете, как мы удивились, услышав эту печальную весть о мистере Прескотте.

Хотя на самом деле ничего удивительного: старику, чтобы уйти на тот свет, хватило бы и одного сердечного приступа. Но сказать это следовало.

– О да, – вздохнула миссис Прескотт. – Я думала, что этот день наступит не скоро. – И с этими словами она пригласила нас в гостиную.

Привыкнув к тусклому свету, я стала различать лица сидящих людей. Тут была миссис Мейфэр, золовка миссис Прескотт, – женщины толще ее я не видела. Она сидела в углу, у рояля. Находившаяся тут же Лиз только кивнула мне. На ней были шорты и поношенная рубашка, она курила одну сигарету за другой. Для человека, который лишь утром потерял отца, она держалась слишком непринужденно – разве что была бледнее обычного.

Мы все расселись по местам и некоторое время молчали, словно ждали какого-то сигнала – такая тишина бывает перед началом снегопада. Только утопающая в складках жира миссис Мейфэр утирала глаза платком, но я почти не сомневалась, что по ее лицу струится пот, а не слезы.

– Как жаль, – тихо проговорила мама, – как жаль, Лидия, что это случилось именно так. Торопясь к вам, я даже толком не разобрала, кто его нашел.

Мама сделала ударение на слове «его» – как если бы оно писалось с большой буквы, но я подумала, что теперь это безопасно: ведь старый мистер Прескотт никого больше не потревожит ни своим несносным характером, ни шелудивыми руками. Но миссис Прескотт уцепилась за эту ниточку и заговорила.

– О, Агнес, – произнесла она со странно просиявшим лицом, – меня при этом не было. Это Лиз нашла его, бедняжка.

– Да, бедняжка, – захлюпала в платок миссис Мейфэр. Ее огромное раскрасневшееся лицо сморщилось и стало похоже на потрескавшийся арбуз. – Он скончался прямо у нее на руках.

Лиз ничего не сказала, только затушила одну сигарету и закурила другую, даже руки не дрогнули. А я, поверьте, внимательно следила за ней.

– Я в это время была у раввина, – продолжала миссис Прескотт. Она постоянно увлекалась то одной, то другой религией. В ее доме всякий раз обедал новый священнослужитель или проповедник. Выходит, теперь чаша весов склонилась к раввину. – Когда папа вернулся после заплыва, я была у раввина, а Лиз дома готовила обед. Ты ведь знаешь, Агнес, он прямо-таки помешан на плавании.

Мама это подтвердила: да, она знает, как любил мистер Прескотт поплавать.

– Было не больше половины двенадцатого, – голос миссис Прескотт звучал так же невозмутимо и спокойно, как у героя сериала «Дрэгнет»[14]. – Папа всегда любил окунуться по утрам, даже если вода была ледяная. В этот раз, вернувшись, он вытирался во дворе полотенцем и переговаривался с соседом через изгородь из шток-розы.

– А ведь он только год назад сделал эту изгородь, – перебила ее миссис Мейфэр, словно это была исключительно важная деталь.

– И мистер Гоув, наш милый сосед, вдруг заметил, что с папой что-то происходит: он посинел, перестал отвечать и просто стоял с нелепой улыбкой на лице.

Лиз смотрела в окно, за которым по-прежнему слышалось поскрипывание гамака на веранде, и выпускала колечки дыма. Она молчала как рыба. Только пускала кольца.

– Тогда мистер Гоув крикнул Лиз, и та мигом выбежала во двор. Тут папа рухнул на землю, как срубленное дерево, а мистер Гоув бросился в дом за бренди, пока Лиз держала папу.

– А что случилось потом? – сорвалось у меня с языка – так я реагировала в детстве, когда мама рассказывала истории про грабителей.

– А потом, – заключила миссис Прескотт, – он… умер прямо у Лиз на руках. Даже бренди не допил.

– О, Лидия, – воскликнула мама. – Как же тебе досталось!

По миссис Прескотт не было видно, что ей так уж досталось. Тут миссис Мейфэр вновь принялась рыдать, уткнувшись в платок и то и дело взывая к Богу. Мысли ее, очевидно, были заняты покойником, потому что она горячо молилась: «Господи, прости нам грехи наши», – словно сама его прикончила.

– Надо жить дальше, – храбро улыбнулась миссис Прескотт. – Папа хотел бы этого.

– Это самое большее, что мы можем сделать, – вздохнула мама.

– Надеюсь, что у меня будет такая же легкая кончина, – сказала миссис Прескотт.

– Господи, прости нам грехи наши, – опять прорыдала миссис Мейфэр.

Поскрипывание за окном затихло, и в дверях появился Бен Прескотт; моргая за толстыми стеклами очков, он пытался разглядеть нас в темноте.

– Я хочу есть, – заявил он.

– Думаю, нам всем пора что-нибудь съесть, – улыбнулась миссис Прескотт. – Соседи столько всего принесли, что на неделю хватит.

– Индейка и ветчина, суп и салат, – проговорила Лиз скучным голосом, как официантка, зачитывающая меню. – Не представляю, куда это ставить.

– Разреши нам этим заняться, Лидия, – воскликнула мама. – Позволь хоть чем-то помочь. Надеюсь, никаких трудностей не возникнет…

– Конечно, нет, – улыбнулась миссис Прескотт своей лучезарной улыбкой. – Пусть этим займется молодежь.

Мама повернулась, посмотрев на меня со значением, и я подпрыгнула, словно от удара электрическим током.

– Лиз, покажи, где что лежит, – сказала я, – и мы мигом все пристроим.

Бен поплелся за нами на кухню, где стояла старая газовая плита, а раковина была полна грязной посуды. Первым делом я вытащила из мойки большой массивный стакан и налила себе до краев воды.

– Умираю как хочу пить, – сказала я и выпила все залпом.

Лиз и Бен смотрели на меня не отрываясь, словно загипнотизированные. У воды был странный привкус, словно я плохо сполоснула стакан и на дне остались капли крепкого алкоголя.

– Как раз из этого стакана, – проговорила Лиз, затянувшись сигаретой, – последний раз пил папа. Но не бери в голову…

– О боже, простите, – сказала я, поспешно отставив стакан. Представив, как мистер Прескотт делает последний в своей жизни глоток из этого стакана и синеет, я испытала мгновенный приступ дурноты. – Мне правда жаль.

Бен расплылся в улыбке.

– Кому-то все равно пришлось бы из него пить.

Бен мне нравился. Когда хотел, он мог быть практичным.

Лиз ушла наверх переодеться, предварительно показав мне, что приготовить к ужину.

– Не возражаешь, если я принесу гитару? – спросил Бен, когда я нарезала салат.

– Нисколько, – ответила я. – Но что скажут остальные? Гитара хороша на вечеринках.

– Пусть говорят что хотят. А я немного побренчу.

Я ходила по кухне взад-вперед, а Бен преимущественно молчал, просто сидел и тихонько наигрывал песни в стиле кантри, от которых хотелось то смеяться, то плакать.

– Мне кажется, Бен, ты по-настоящему грустишь, – сказала я, нарезая холодную индейку.

Привычная широкая улыбка расплылась по лицу Бена.

– Не то чтобы грущу, но мог бы чувствовать себя лучше. Мог бы чувствовать лучше.

Я подумала о маме, и неожиданно печаль, которой я не ощущала весь этот день, нахлынула на меня.

– Мы станем лучше, чем были раньше, – сказала я и повторила слова мамы, хоть и предположить не могла, что это возможно. – Это самое большее, что мы можем сделать. – И подошла к плите, чтобы снять с нее горячий гороховый суп.

– Странно, правда? – сказал Бен. – Кто-то умирает, и кажется, что ты ничего не чувствуешь, но проходит время, и становится ясно, что тебя что-то гложет, посмеиваясь потихоньку над твоей самоуверенностью. Вроде я не осознаю, что папа умер. Но он затаился где-то внутри и следит за мной. И ухмыляется.

– А это может быть хорошим опытом, – сказала я и в тот же момент поняла, что так оно и есть. – От такого не убежишь. Это навсегда останется с тобой – куда бы ни уехал. И по-прежнему будет ухмыляться. Так и становишься взрослым.

Бен улыбнулся, а я пошла звать всех к столу.

Трапеза была тихой, на столе было много холодной ветчины и индейки. Говорили о моей работе в страховой компании, и я даже повеселила миссис Мейфэр историями о своем шефе мистере Муррей и его фокусе с сигарой. Миссис Прескотт поведала о вероятной помолвке Лиз, которая не могла жить без своего Барри. О старом мистере Прескотте никто не упоминал.

Миссис Мейфэр жадно проглотила три десерта. И повторяла: «Один ломтик, и достаточно. Только один ломтик», – когда принесли шоколадный торт.

– Бедняжка Генриетта, – сказала миссис Прескотт, глядя, как необъятная золовка поглощает мороженое. – Говорят, это психосоматический голод. Он заставляет много есть.

После кофе – Лиз смолола зерна на мельнице, чтобы аромат лучше чувствовался, – воцарилось неловкое молчание. Мама держала в руках чашку и делала вид, что потягивает кофе, хотя я знала, что там ничего не осталось. Лиз опять закурила и сидела, окутанная табачным облачком. Бен складывал самолетик из бумажной салфетки.

– Ну что ж. – Миссис Прескотт откашлялась. – Пора нам с Генриеттой в похоронное бюро. Пойми, Агнес, я человек современный. Как было сказано, никаких цветов, и приходить тоже не обязательно. Будут лишь несколько деловых партнеров папы.

– Я пойду с вами, – твердо произнесла мама.

– Дети останутся дома, – сказала миссис Прескотт. – Хватит с них.

– Скоро придет Барри, – сообщила Лиз. – Надо помыть посуду.

– Лучше это сделать мне, – вызвалась я, не глядя на маму. – Бен мне поможет.

– Ну, тогда, значит, дело всем нашлось. – Миссис Прескотт помогла подняться из-за стола миссис Мейфэр, а мама тут же подхватила толстуху с другой стороны.

Последнее, что я видела, – это как обе женщины удерживали миссис Мейфэр, которая, пыхтя и отдуваясь, медленно спускалась с крыльца спиной вперед. Только так, по ее словам, она могла сойти с него и не упасть.

8На корабле «Мейфлауэр» англичане в 1620 г. пересекли Атлантический океан и основали Плимутскую колонию, одно из первых британских поселений в Северной Америке.
9Акция протеста американских колонистов 16 декабря 1773 г., когда в Бостонской гавани был уничтожен груз чая, принадлежавший английской Ост-Индской компании.
10Персонажи вымышленного американского городка Собачий угол – семья Йокум, герои комиксов и фильмов.
11Девушка-подросток (англ.).
12Сахар и специи (англ.).
13Знаменитая песня «Big Rock Candy Mountain», написанная Гарри Макклинтоком в 1928 г.
14Популярный американский радиосериал 1950-х, его главный герой Джо Фрайдей – мужественный полицейский из Лос-Анджелеса.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru