Хотя бактериология заполняла теперь всю жизнь Мартина, в университете считалось, что он изучает еще и патологию, гигиену, топографическую анатомию и множество других предметов, в которых увяз бы и гений.
Мартин и Клиф Клосон жили в большой комнате с цветастыми обоями, грудами грязного платья, железными кроватями и плевательницами. Они сами готовили себе завтрак; обедали наспех в передвижной «Столовой пилигрима» или в закусочной «Капля росы». Клиф временами действовал Мартину на нервы; он ненавидел открытые окна; разговаривал о грязных носках; пел «Умрете ль вы от диабета», когда Мартин занимался, и был абсолютно не способен хоть слово молвить в простоте. Обязательно должен был говорить «с юмором». Он спрашивал: «Как ваше просвещенное мнение, не пора ли нам подкрепить нашу бренную плоть и заткнуть дырку в рыле?» или «Что скажете – не опрокинуть ли нам несколько калорий?» Но для Мартина в нем было обаяние, которое нельзя было вполне объяснить веселостью Клифа, живостью его ума, его безотчетной отвагой. В целом Клиф был нечто большее, чем сумма его отдельных качеств.
Захваченный радостью лабораторной работы, Мартин редко вспоминал о своих недавних товарищах по Дигамме Пи. Он заявлял при случае, что преподобный Айра Хинкли – деревенский полисмен, а Эрвинг Уотерс – лудильщик, что Ангус Дьюер на пути к успеху перешагнул бы через труп своей бабушки и что такому идиоту, как Пфафф Толстяк, практиковаться на беззащитных пациентах – сущее преступление; но по большей части он их игнорировал и перестал изводить их. Когда же он пережил свои первые триумфы в бактериологии и открыл, как он еще ничтожно мало знает, он стал до странности скромен.
Но если он теперь меньше докучал своим однокурсникам, то тем несносней стал в аудитории. Он перенял у Готлиба слово «контроль», употребляемое применительно к человеку, к животному или химическому препарату, которые во время опыта в целях проверки не подвергаются никакому воздействию; это слово доводило людей до исступления. Когда какой-нибудь врач хвастался успехом, достигнутым после применения такого-то лекарства или такого-то электроаппарата, Готлиб всегда фыркал в ответ: «А где у вас контроль? Сколько пациентов наблюдали вы в тождественных условиях и сколько из них не получило того же лечения?» И вот Мартин стал твердить за ним: «Контроль, контроль, контроль, где у вас контроль? Где контроль?» – так что под конец большинство его товарищей и многие преподаватели готовы были его линчевать.
Особенно докучлив бывал он на лекциях по фармакологии.
Из профессора фармакологии, доктора Ллойда Дэвидсона, вышел бы отменный лавочник. Он был очень популярен. Будущий врач мог научиться у него самому важному: какие лекарства прописывать больному, в особенности когда вы не можете выяснить, что с ним. Студенты усердно слушали его курс и выучивали наизусть священные сто пятьдесят рецептов (доктор Ллойд Дэвидсон гордился, что дает их на пятьдесят штук больше, чем его предшественник).
Но Мартин бунтовал. Он спрашивал во всеуслышание:
– Доктор Дэвидсон, откуда известно, что ихтиол помогает при рожистых воспалениях? Ведь он не что иное, как окаменелая рыба – чем это лучше толченых мощей или куриного желудка, которыми лечили в доброе старое время?
– Откуда известно? Оттуда, мой юный скептик, что тысячи врачей годами пользовались ихтиолом и убеждались, что пациенты от него поправляются. Вот откуда это известно!
– Но по чести, доктор, а может, пациенты все равно поправились бы? Не кроется ли здесь обычное post hoc, propter hoc[23]. Ставился ли когда-нибудь широкий опыт на множестве пациентов сразу – опыт с контролем?
– По всей вероятности, не ставился и едва ли будет когда-нибудь поставлен, пока какому-нибудь гению вроде вас, Эроусмит, не удастся собрать в одно стадо несколько сотен человек с абсолютно тожественным случаем рожи. А до тех пор, я надеюсь, все вы, господа, не обладая, может быть, глубокими научными познаниями мистера Эроусмита и его сноровкой в обращении с техническими терминами вроде «контроля», будете по моему скромному совету пользоваться по старинке ихтиолом.
Но Мартин упорствовал:
– Объясните, пожалуйста, доктор Дэвидсон, что пользы, в самом деле, заучивать наизусть все эти рецепты? Большинство из них мы позабудем, а кроме того, всегда можно заглянуть в справочник.
Дэвидсон поджимал губы, потом отвечал:
– Эроусмит, мне крайне неприятно разговаривать с человеком вашего возраста, как с трехлетним мальчиком, но, очевидно, придется. Итак, извольте заучивать свойства лекарств и запись рецептов, потому что я этого требую! Если бы мне не жалко было впустую занимать время остальной аудитории, я попробовал бы убедить вас, что мои предписания можно принять не только в силу моего скромного авторитета, но и потому, что они представляют собою итоги, подведенные за много веков умными людьми, – умнее и уж, во всяком случае, немного постарше вас, мой друг. Но так как у меня нет желания пускаться в риторику и красноречие, я скажу вам только, что вы будете следовать моим предписаниям и будете учить рецепты и запоминать их наизусть, потому что я этого требую!
Мартин подумывал о том, чтобы вовсе бросить медицинский курс и специализироваться по бактериологии. Он попробовал излиться перед Клифом, но Клифу наскучили его терзания, и Мартин опять обратился к энергичной, гибкой Маделине Фокс.
Маделина показала себя и отзывчивой и рассудительной. Почему не окончить медицинский факультет? Потом виднее будет, что делать.
Они гуляли, бегали на коньках, на лыжах, посещали спектакли Университетского драматического общества. Мать Маделины, вдова, приехала к дочке и сняла с нею крошечную квартирку под крышей многоэтажного доходного дома – из тех, что стали вытеснять просторные старые деревянные дома Могалиса. Квартирка была полна литературы и украшений: бронзовый Будда из Чикаго, репродукция эпитафии Шекспира, собрание сочинений Анатоля Франса на английском языке, фотография Кельнского собора, плетеный чайный столик и на нем самовар, устройства которого не понимал никто в университете, альбом с открытками. Мать Маделины была вдовствующей герцогиней с Главной улицы – статная, с белыми волосами, однако ходила она в методистскую церковь. В Могалисе студенческий жаргон приводил ее в смущение. Она скучала по родному городу, по церковным собраниям и по заседаниям женского клуба. Дамы в этом году занялись там вопросами педагогики, и ей обидно было, что она упускает такую возможность познакомиться с университетской жизнью.
Теперь, когда у нее был свой дом и почтенная дуэнья, Маделина стала устраивать «приемы»: к восьми часам вечера кофе с шоколадным тортом, салат из цыплят и птиже. Она приглашала Мартина, но тот ревниво оберегал свои вечера, чудесные вечера исследовательской работы. Впервые Маделине удалось залучить его к себе только в январе на большой новогодний вечер. Играли в «объявления», то есть ставили живые картины, изображавшие рекламу, которую публика должна была расшифровать; танцевали под граммофон; и ужинали не как-нибудь, а за маленькими столиками с бесконечным множеством салфеточек.
Мартину непривычна была такая изысканность. Пришел он неохотно, держался мрачно, но ужин и женские туалеты произвели на него впечатление; он увидел, что танцует скверно, и завидовал студенту-выпускнику, умеющему танцевать модный вальс «бостон». Не было той силы, того таланта, того знания, которых Мартин Эроусмит не жаждал, если только ему удавалось разглядеть их сквозь толстый пласт своей отрешенности от мира. Пусть он не стремился к богатству, зато ко всякому умению рвался с ненасытной жадностью.
Против воли восхищался он другими, но чувство это тонуло в его восторге перед Маделиной. До сих пор он ее видел только на улице в строгом костюме, теперь же ему явилась пленительная комнатная Маделина, стройная, в желтом шелку. Она казалась ему чудом такта и непринужденности, когда понукала гостей к видимости веселья. А такт был нужен, ибо среди гостей присутствовал доктор Норман Брамфит, и в этот вечер доктор Брамфит играл в оригинальность и озорство. Он делал вид, что хочет расцеловать Маделинину мамашу, чем чрезвычайно смущал бедную старушку; он пел крайне непристойную негритянскую песню, в которой встречалось слово «черт»; он разъяснял группе студенток, что любовные похождения Жорж Санд можно отчасти оправдать тем влиянием, которое она оказывала на талантливых мужчин; и когда студентки поджали губы, он загарцевал и засверкал очками.
Маделина занялась им. Она вывела трелью:
– Доктор Брамфит, вы страшно ученый и так далее и все такое, и я иногда на лекции английской словесности боюсь вас прямо до смерти, но порой вы просто гадкий мальчик, и я вам не позволю дразнить моих девочек. Помогите мне принести шербет, вот вам подходящее занятие.
Мартин ее боготворил. Он возненавидел Брамфита за предоставленную ему привилегию скрываться с нею вдвоем в чуланообразную кухоньку. Маделина! Она одна его понимает! Здесь, где каждый тянется к ней, а доктор Брамфит изливает на нее чуть не матримониальную нежность, она блистает, как алмаз, и он, Мартин, должен получить ее в собственность.
Вызвавшись помочь ей накрывать столы, он улучил мгновение и простонал:
– Боже, вы так прелестны!
– Я рада, что вы находите меня довольно милой.
Она, роза и кумир вселенной, дарит его благосклонностью!
– Можно зайти к вам завтра вечером?
– Н-не знаю, я… Да, пожалуй.
В этой биографии молодого человека, который ни в коей мере не был героем, который видел в себе самом искателя истины, однако всю жизнь скользил и спотыкался и увязал в каждом болоте, даже самом явном, – мы не можем сказать, что намерения Мартина относительно Маделины Фокс были, что называется, «честными». Он не был донжуаном, он был бедным студентом-медиком, которому предстояло годами ждать заработка. Понятно, он не собирался делать предложение. Он хотел… как большинство бедных и пылких молодых людей в подобных случаях, он хотел всего, что удастся сорвать.
Летя к ее квартире, он ждал приключения. Он рисовал себе, как девушка тает; чувствовал, как ее рука скользит по его щеке. Предостерегал самого себя: «Не валяй дурака! Может быть, ничего и нет. Брось, не взвинчивай себя – потом разочаруешься. Она, верно, хочет отчитать тебя за какой-нибудь промах на вечере. Будет, верно, сонная и пожалеет, что пригласила. Вот и все!» – но сам ни на секунду этому не верил.
Он позвонил, она ему открыла, он проследовал за нею через невзрачную переднюю, томясь желанием схватить ее за руку. Вошел в залитую светом гостиную – и увидел мать Маделины, несокрушимую, как пирамида, вечную, как зима без солнца.
Но мать, конечно, догадается уйти и оставить за ним поле битвы.
Мать не уходила.
В Могалисе пришедшему в гости молодому человеку подобает уходить в десять часов, но с восьми до четверти двенадцатого Мартин сражался с миссис Фокс; он говорил с ней на двух языках: вслух болтал о пустяках и заявлял немой, но яростный протест, меж тем как Маделина… Маделина присутствовала – сидела рядом и была хорошенькой. На том же безмолвном языке миссис Фокс отвечала гостю, пока в комнате не стало душно от их спора, хотя они, казалось, беседовали о погоде, об университете и о трамвайном сообщении с Зенитом.
– Да, несомненно, со временем, я думаю, вагоны будут ходить каждые двадцать минут, – сказал он внушительно.
(«Тьфу ты! Чего она нейдет спать? Ура! Складывает вязанье. Какое там! Надо же! Принимается за новый клубок!»)
– О да, я уверена, что сообщение улучшится, – сказала миссис Фокс.
(«Молодой человек, я мало с вами знакома, но не думаю, чтоб вы представляли подходящую партию для Маделины. Во всяком случае, вам пора уходить».)
– Да, конечно! Здорово улучшится.
(«Я вижу, что засиделся, и вижу, что ты это видишь, но мне плевать».)
Казалось невозможным, что миссис Фокс выдержит его упрямую настойчивость. Мартин пускал в ход силу внушения, напряжение воли, гипноз, но когда он, побежденный, собрался уходить, мамаша все еще сидела на месте, невозмутимо-спокойная. Они попрощались не слишком тепло. Маделина проводила его до дверей; на восхитительные полминуты он остался с ней наедине.
– Я так хотел… Я хотел с вами поговорить!
– Знаю. Мне очень жаль. В другой раз! – прошептала она.
Он ее поцеловал. То был бурный поцелуй и очень сладкий.
Вечеринки с приготовлением помадки, танцы на катке, поездки на санях, литературный вечер с почетной гостьей-журналисткой, ведущей светскую хронику в зенитском «Адвокейт таймс», – Маделина закружилась в вихре приятных, но крайне утомительных развлечений, и Мартин послушно и недовольно следовал за нею. Она, видимо, испытывала трудности в привлечении достаточного числа кавалеров, и на литературный вечер Мартин притащил негодующего Клифа Клосона. Клиф бурчал: «В жизни не потел в таком курятнике!» – но он вынес из «курятника» сокровище – услышал, как Маделина назвала Мартина на свой любимый лад «Мартикинс». Это было ценное приобретение. Клиф стал его звать Мартикинс. Клиф подбил и других звать его Мартикинс. Пфафф Толстяк и Эрвинг Уотерс звали его Мартикинс. А когда Мартин собирался уснуть, Клиф каркал:
– Ги-ги! Ты, чего доброго, женишься на ней! Девица бьет без промаха. Попадает в молодого Д.М. с восьмидесяти пяти шагов. Н-да! Посмотрим, как вы будете заниматься наукой, когда эта юбка засадит вас прижигать миндалины… Она из этих модных литературных птичек. Знает все насчет литературы, только вот читать как будто не научилась… Недурна собой… пока что. Со временем разжиреет, не хуже своей мамаши.
Мартин ответил, как полагалось, и сказал в заключение:
– Изо всех здешних девушек, которые окончили колледж, она одна – с огоньком. Другие все сидят сиднем и разговаривают, а она устраивает всякие вечеринки…
– Например, вечеринки с поцелуями?
– Слушай! Я, знаешь, могу разозлиться! Мы с тобой неотесанные дубины, а Маделина Фокс… она немножко вроде Ангуса Дьюера. Я начинаю понимать, чего нам не хватает, всю эту материю… Музыка, и литература, и приличная одежда… да, хороший костюм тоже невредная штука…
– Ну вот что я тебе только что сказал? Она нарядит тебя в сюртук и крахмальные манишки – и пошлет ставить диагнозы богатым вдовушкам. Как ты мог втюриться в такую ловкую бабенку? Где твой контроль?
Оппозиция Клифа побудила Мартина смотреть на Маделину не только с лукавым и жадным интересом, но и с драматической уверенностью, что он страстно желает на ней жениться.
Лишь немногие женщины могут надолго удержаться от попыток исправлять близкого им мужчину, а исправлять означает переделывать человека из того, что он есть (чем бы он ни был), в нечто другое. Девицы вроде Маделины Фокс, молодые женщины артистического склада, не работающие в искусстве, не могут воздерживаться от такой исправительской деятельности больше суток. Стоило нетерпеливому Мартину показать Маделине, что ее прелести действуют на него, как она с новой, еще более покровительственной энергией принялась за его одежду – за плисовые штаны, отложной воротник и серую фетровую шляпу, старую и несуразную, – за его словарь и литературный вкус. Эта манера бросать мимоходом «понятно, кто ж не знает, что Эмерсон был величайшим мыслителем» раздражала Мартина – и тем сильней, что он сопоставлял ее с угрюмым терпением Готлиба.
– Ох, оставьте меня! – накидывался он на Маделину. – Вы прелестнейшее божье создание, когда говорите о том, в чем знаете толк; но как начнете распространяться о политике и химиотерапии… Черт подери, что вы мною командуете? Вы, пожалуй, правы насчет языка. Я отброшу все эти «заткнуть дырку в рыле» и прочую ерундистику, но крахмального воротничка не надену. Ни за что!
Может быть, он никогда и не сделал бы ей предложения, если б не тот весенний вечер на крыше.
Маделина пользовалась плоской крышей дома, как садом. Притащила туда ящик с геранью и чугунную скамейку вроде тех, что можно было когда-то видеть возле могил; да подвесила два японских фонарика – они были порванные и висели криво. С презрением говорила она о прочих обитателях дома, которые «так прозаичны, так погрязли в условностях, что никогда не поднимаются в этот милый укромный уголок». Она сравнивала свое убежище с крышей мавританского дворца, с испанским патио, с японским садиком, со старопровансальским «плезансом». Но Мартину «плезанс» весьма напоминал обыкновенную крышу. В этот апрельский вечер он шел к Маделине со смутной готовностью поссориться, и мать ее довольно нелюбезно сказала ему, что она на крыше.
– Паршивые японские фонарики! Уж лучше, право, разглядывать срезы печени, – ворчал он, одолевая ступеньки витой лестницы.
Маделина сидела на кладбищенской скамейке, подперев подбородок руками. Она встретила его не цветисто-восторженным приветствием, как всегда, а равнодушным «алло!». Она, казалось, была чем-то расстроена. Мартин устыдился своих насмешек; ему вдруг показалась трогательной ее фантазия, что эти куски толя и решетчатые дорожки представляют собою великолепный сад. Сев рядом, он завел:
– Смотрите, какую шикарную новую циновку вы здесь постелили!
– Совсем не шикарную! Старая тряпка! – Она обернулась к нему. Она простонала: – Ах, Март, я сегодня так себе противна! Я вечно стараюсь внушить людям, что я что-то собою представляю. А я ничто. Мыльный пузырь!
– Что с вами, дорогая?
– О, все вместе. Доктор Брамфит, провались он… Впрочем, он все-таки прав… Он прямо дал мне понять, что, если я не начну работать усердней, меня исключат. Он говорит, что я ничего не делаю, а если у меня не будет диплома, то я не получу приличного места преподавательницы английской словесности в какой-нибудь модной школе. А работа мне очень нужна, так как непохоже, что кто-нибудь захочет жениться на бедной Маделине.
Обняв ее за талию, он брякнул:
– А я отлично знаю человека, который…
– Нет, я никого не ловлю на удочку. Я говорю сегодня почти что честно. Никуда я не гожусь, Март: я показываю людям, какая я умная. Но не думаю, чтоб они мне верили. Вероятно, выйдя за порог, они надо мною смеются!
– Никто не смеется! Если б кто вздумал… Посмотрел бы я, как бы он посмел засмеяться…
– Страшно мило и трогательно с вашей стороны, но я того не стою! Поэтическая Маделина! С ее утонченным словарем! Я… Мартин, я… самозванка! Я – именно то, чем считает меня ваш друг Клиф. О, не трудитесь отрицать. Я знаю, что он думает обо мне. И… мне придется ехать с матерью домой, и я не вынесу, милый, не вынесу! Не хочу я домой! В этот городишко! Где никогда ничего не случается! Старые сплетницы и мерзкие старики, вечно повторяющие одни и те же остроты. Не хочу!
Маделина уткнулась головой ему в плечо и плакала, горько плакала; он гладил ее по волосам, уже не жадно, а нежно, и нашептывал:
– Родная! Я почти что чувствую в себе смелость вас любить. Вы выйдете за меня замуж, и тогда… Дайте мне два года, чтобы кончить медицинский курс, да еще года два на практику в больнице, и тогда мы поженимся и… А, черт, с вашей поддержкой я выдвинусь! Стану великим хирургом! Мы достигнем всего!
– Дорогой, будьте благоразумны. Я совсем не желаю отрывать вас от вашей научной работы…
– Ну да, конечно. Я буду продолжать кое-какие исследования. Но, черт возьми, я вовсе не лабораторная крыса. Ринуться в битву жизни! Пробивать себе путь! Схватиться с настоящими мужчинами в настоящей мужской борьбе. Если я не способен вести такую борьбу и одновременно с ней хоть небольшую научную работу, мне грош цена! Конечно, пока я могу работать у Готлиба, я хочу использовать это преимущество, но впоследствии… О Маделина!
Дальше все мысли утонули в тумане ее близости.
Мартин с трепетом ждал объяснения с миссис Фокс; он был уверен, что она скажет: «Молодой человек, на какие средства вы рассчитываете содержать мою Мадди? И у вас такой грубый лексикон!» – но она взяла его за руку и заныла:
– Я надеюсь, что вы и моя крошка будете счастливы вместе. Она хорошая, милая девочка, хоть подчас и бывает немного ветрена, и вы, я знаю, славный и добрый человек, и работящий. Я буду молиться, чтоб вы были счастливы – ах, так буду горячо молиться! Вы, молодежь, видать, не слишком цените молитву, но если б вы знали, как она мне всегда помогала! О, я испрошу для вас счастья у господа!
Она расплакалась; поцеловала Мартина в лоб сухим, мягким, нежным поцелуем старухи, и он чуть не заплакал вместе с нею.
При расставании Маделина шепнула:
– Мой мальчик, не для меня, но мама будет рада, если мы пойдем с нею в церковь! Подумайте, не могли бы вы согласиться хоть разок?
Изумленный мир, изумленный богохульник Клиф Клосон узрел, как Мартин в отутюженном до лоска костюме, в тесном крахмальном воротничке и старательно повязанном галстуке сопровождает миссис Фокс и целомудренно щебечущую Маделину в методистскую церковь города Могалиса послушать проповедь преподобного доктора Мирона Шваба о «Едином праведном пути».
Они встретили преподобного Айру Хинкли, и Айра с благочестивым злорадством выпучил глаза на полоненного Мартина.
При всей своей приверженности пессимистическим взглядам Готлиба на человеческий интеллект Мартин верил в прогресс, верил, что ход событий имеет какой-то смысл, что люди могут чему-то научиться, что если Маделина однажды признала себя обыкновенной девушкой, которой свойственно иногда ошибаться, то она уже спасена. Он был ошеломлен, когда она принялась исправлять его бойче прежнего. Она жаловалась на его вульгарность и на «гнилое тщеславие».
– Вы думаете, что это страшно шикарно – утверждать свое превосходство? Иногда я задаюсь вопросом, не простая ли это лень. Вам нравится бездельничать в лабораториях. Почему именно вы должны быть избавлены от труда заучивать наизусть разные там рецепты и так далее и тому подобное? Все остальные заучивают. Нет, я не стану вас целовать. Я хочу, чтобы вы не были мальчишкой и слушались голоса рассудка.
В бешенстве от ее нападок, в тоске по ее губам и прощающей улыбке, он крутился как белка в колесе до конца учебного года.
За неделю до экзаменов, когда он старался тратить двадцать четыре часа в сутки на любовь к невесте, двадцать четыре на зубрежку к экзаменам и двадцать четыре на бактериологическую лабораторию, он пообещал Клифу провести летние каникулы вместе с ним, работая официантом в канадском отеле. В тот же вечер он встретился с Маделиной и гулял с нею в вишневом саду Сельскохозяйственной опытной станции.
– Вы отлично знаете, что я думаю о вашем противном Клифе Клосоне, – жаловалась Маделина. – Но мне кажется, вы не желаете слушать мое мнение о нем.
– Ваше мнение мне известно, дорогая, – проговорил Мартин веско и не совсем любезно.
– Хорошо, разрешите мне теперь заметить, что вы не спросили моего мнения о вашем превращении в официанта! Хоть убей, не пойму, почему вы не могли достать на каникулы интеллигентную работу и предпочитаете возиться с грязной посудой! Почему вам не поработать в газете, где вы могли бы ходить в приличном костюме и встречаться с приятными людьми?
– Конечно, я мог бы редактировать газету. Но вас послушать, так мне лучше вовсе не работать этим летом. Работают только дураки! Поеду в Ньюпорт и буду играть в гольф да носить каждый вечер парадную тройку.
– И это было бы для вас совсем невредно! Я уважаю честный труд – так и Берне говорит. Но прислуживать за столом! Март, почему вы так гордитесь своей неотесанностью? Отбросьте хоть на минуту ваше высокомерие. Прислушайтесь к шелестам ночи. И к запаху цветущей вишни… Или, может быть, великий ученый вроде вас настолько выше заурядных людей, что цветение вишни для него слишком низменная материя?
– Да как сказать, если не считать того факта, что последние вишни отцвели несколько недель тому назад, вы абсолютно правы.
– Ах, отцвели? Отцвели! Может быть, цвет их увял, но… Не будете ли вы столь добры сказать мне, что это там белеет?
– Скажу. По-моему – рубашка рабочего.
– Мартин Эроусмит, если вы хоть на миг вообразили себе, что я склонна выйти замуж за вульгарного, грубого эгоиста, копающегося в микробах, надменного и…
– А если вы воображаете, что я склонен жениться на дамочке, которая будет с утра до ночи пилить меня…
Они друг друга обидели; обидели с наслаждением и расстались навсегда; они дважды расставались навсегда; во второй раз крайне грубо, под окнами общежития, где студенты распевали под банджо душещипательные романсы.
Через десять дней, так и не повидавшись с Маделиной, Мартин уехал с Клифом в северные леса, и в своей печали, что ее утратил, в тоске по ее ласковым рукам и покорному вниманию, с каким она слушала его, он почти не радовался, что кончил первым по бактериологии и что Макс Готлиб назначает его своим ассистентом.