Заммлер наблюдал это на примере Шулы-Славы. Когда она приходила прибрать в его комнате, ему приходилось сидеть в пальто и берете, потому что ей требовался свежий воздух. В своей холщовой сумке она приносила все необходимое: нашатырный спирт, салфетки для полок, средство для чистки стекол, воск для пола, тряпки. Окна она мыла, взобравшись на подоконник и опустив скользящую раму до бедер. Подошвы маленьких туфель оставались в комнате. Губы – малиновый взрыв ассиметричной, скептической, мясистой, деловитой и мечтательной чувственности – удерживали тлеющую сигарету. На месте был и парик из смеси волос яка и павиана с синтетикой. Шула, как, вероятно, и все женщины, имела множество потребностей. Нуждалась в удовлетворении бесчисленных инстинктов, в теплоте и тяжести мужского тела, в ребенке, которого она бы кормила и лелеяла, в эмансипации, в возможности упражнять ум, в последовательной связности явлений и в том, чтобы ей жилось интересно (интересно!), а еще в лести, в моментах триумфа, во власти, в раввинах, в христианских священниках, в топливе для нездоровых фантазий и в поле для благородной интеллектуальной деятельности. Ей нужна была культура и возвышенность. Всего этого она требовала, не желая принимать во внимание никаких дефицитов. Тот, кто попытался бы решить ее насущные проблемы, мог поставить на себе крест. Если же просто поразмышлять о них вместе с нею, пока она брызгает на стекло холодной пеной и вытирает его левой рукой (отчего ее бюст ohne Büstenhalter[27] тоже колышется влево), от этого не будет ни радости ей, ни покоя ее отцу. Когда Шула являлась и все распахивала, собственная атмосфера, накопленная мистером Заммлером, выветривалась. По ту сторону открытой задней двери виднелась черная лестница. От мусоропровода доносился едкий запах жженой бумаги, куриных потрохов и опаленных перьев. Транзисторы, которые носили с собой уборщицы-пуэрториканки, играли латиноамериканскую музыку. Казалось, она, подобно космическим лучам, исходила из какого-то неисчерпаемого вселенского источника.
– Ну, папа, как продвигается дело?
– Какое дело?
– Твоя работа. Книга об Уэллсе.
– Как всегда.
– Тебя слишком часто отвлекают. Ты не успеваешь достаточно читать. Знаю, тебе нужно беречь зрение… И все-таки… Тебе хорошо работается?
– Потрясающе.
– Зря ты шутишь по этому поводу.
– Разве это настолько важно, что уж и пошутить нельзя?
– Это важно.
Вот так-то. Ну да ладно. Сейчас Заммлер потягивал свой утренний кофе, думая о речи, которую ему предстояло произнести сегодня днем в Колумбийском университете. Один молодой знакомый убедил его выступить. Еще надо было справиться о племяннике. О докторе Грунере. На этот раз врач сам загремел в больницу. Ему, как сказали Заммлеру, сделали небольшую операцию. На шее. Как некстати этот сегодняшний семинар! Может, можно было отказаться? Нет, вряд ли.
Шула платила студентам за то, чтобы они читали ее отцу вслух. Так он мог не утруждать глаза. Она и сама пробовала быть его чтицей, но от ее голоса он засыпал. Полчаса – и кровь отливала от мозга. Анджеле Шула говорила, что отец не допускает ее до своих интеллектуальных занятий. Как будто ему нужна защита от человека, который больше всех верит в его книгу! Печальный парадокс. Вот уже лет пять она приглашает к нему студентов. За это время некоторые выпустились и устроились на работу, но все равно продолжают иногда приходить. «Он для них своего рода гуру», – заключала Шула-Слава.
Из новеньких многие состояли в разных оппозиционных организациях. Мистер Заммлер интересовался радикальными молодежными движениями. Судя по тому, как эти юнцы читали, их образованность оставляла желать лучшего. Присутствие студентов иногда вызывало (или закрепляло) на лице мистера Заммлера неподвижную улыбку, из-за которой он казался более слепым, чем был на самом деле. Грязные, косматые, не имеющие представления о стиле, невежественные уравнители. Послушав их несколько часов, мистер Заммлер убеждался в том, что должен растолковывать им, как двенадцатилетним, ими же прочитанные тексты и даже просто объяснять слова: «Дворецкий не стоит во дворе, а управляет слугами во дворце. Заведует хозяйством в богатом доме. Что такое тривиальный? Обыденный, простой. “Via” – “путь” по-латыни. “Trivium”, то есть пересечение трех путей, – это три дисциплины, с которых начиналось университетское образование в Средние века. Базовый уровень». До которого этим несчастным молодым людям как до неба. От некоторых девушек дурно пахло. На них антибуржуазный протест сказывался еще хуже, чем на юношах. «Одна из основных задач цивилизации, – думал мистер Заммлер, – заключается в том, чтобы в первую очередь контролировать те части природы, которые в этом особенно нуждаются. Женщины больше, чем мужчины, склонны к полноте, их тела сильнее пахнут, а потому требуют более тщательного мытья, причесывания, подстригания, подвязывания, формования, парфюмирования и укрощения». Вероятно, эти бедные девочки вознамерились дружно вонять в знак несогласия с отжившей традицией, построенной на неврозах и лжи, но мистер Заммлер опасался, что незапланированным результатом их презрения к условностям станет утрата женственности и чувства собственного достоинства. Без конца бросая вызовы авторитетам, они вообще разучатся кого бы то ни было уважать. Даже самих себя.
В любом случае мистеру Заммлеру ужасно надоели все эти молокососы в больших грязных ботинках – беспомощные носители кричащей энергии, похожие на молодых псов с первой красной эрекцией. Надоели прыщавые физиономии, заросшие пенистыми бородами. Надоело объяснять слова и мысли. Ему больше не хотелось, чтобы эти юнцы таскались к нему и страдали над Буркхардом, Фрейдом, Шпенглером, Тойнби. Он прочел историков цивилизации: Карла Маркса, Макса Вебера, Макса Шелера, Франца Оппенгеймера, – совершив несколько экскурсов в Маркузе, Адорно и Норманна Оливера Брауна, которых счел никудышными. Параллельно читал «Доктора Фаустуса», «Les noyers de l’Altenburg»[28], Ортегу, исторические и политические эссе Валери. После четырех или пяти лет такой диеты у мистера Заммлера сохранился аппетит только к некоторым религиозным авторам Средневековья, таким как Сузо, Таулер и, конечно, Майстер Экхарт. На восьмом десятке его мало что интересовало, кроме Майстера Экхарта и Библии. Здесь чтецы-студенты вовсе ничем не могли помочь. Экхарта надо было читать по-латыни в библиотеке, с микрофильма. Мистер Заммлер прочел «Избранные проповеди» и «Речи наставления», разбирая за раз по несколько латинских предложений или по абзацу на средневерхненемецком с пленки, близко поднесенной к зрячему глазу. А Маргот тем временем чистила ковер в его комнате, собирая больше пыли своими юбками, чем щеткой. При этом она пела. Чаще всего песни Шуберта. Зачем было аккомпанировать себе пылесосом, мистер Заммлер понять не мог. Еще он не понимал любви некоторых людей к странным гастрономическим комбинациям: например, к сэндвичам с осетриной, швейцарским сыром, языком, татарским бифштексом и несколькими слоями русской заправки. Подобные деликатесы встречались во многих замысловатых меню. Значит, кто-то их заказывал. С какой стороны ни посмотри, запутавшееся человечество демонстрировало больше странностей, чем мистер Заммлер мог терпеливо принять.
Сегодня он лично оказался втянутым в нечто нелепое. Один из бывших чтецов, Лайонел Феффер, попросил его выступить в Колумбийском университете на семинаре, посвященном британской культуре тридцатых годов. Мистер Заммлер почему-то не захотел отказаться. Феффер нравился ему. Это был изобретательный малый, скорее организатор, чем студент. Румяное лицо, длинная окладистая борода, миндалевидные черные глаза, большое пузо, гладкие волосы, крупные розовые неловкие руки, громкий голос, часто прерывающий собеседника, торопливая энергия – все это казалось Заммлеру очаровательным. Нет, не заслуживающим доверия, а только очаровательным. Иногда он получал большое удовольствие, наблюдая работу этого своеобразного человеческого механизма. Ему нравилось слышать, как Лайонел Феффер шипит и свистит, расходуя свое жизненное топливо.
Заммлер не знал, что это будет за семинар. Он иногда бывал рассеян и потому толком не вник. Может, вникать было и не во что. В любом случае, он, кажется, пообещал прийти, хотя точно не помнил. Феффер его запутал. Говорил о стольких проектах сразу со столькими отступлениями, столько всего рассказал по секрету: об университетских скандалах, о чьем-то жульничестве, о своих духовных прозрениях… Это было бесконечное движение то вперед, то назад, то вбок, то вниз, то вверх, всегда in medias res,[29] как любая страница джойсовского «Улисса». В итоге Заммлер вроде бы согласился прийти и выступить с докладом в рамках студенческой программы помощи умственно отсталым чернокожим детям, у которых проблемы с чтением.
– Вы непременно должны прийти и поговорить с этими ребятами, это чрезвычайно важно. Ваша точка зрения будет для них настоящим открытием, – сказал Феффер.
Розовая оксфордская рубашка делала его лицо еще румяней. Бородой и прямым длинным чувственным носом он походил на короля Франциска I. Суматошный, любвеобильный, напористый, взрывной, предприимчивый молодой человек. Он играл на фондовой бирже и был вице-президентом гватемальской компании, занимающейся страхованием железнодорожных рабочих. В университете изучал историю дипломатии. Состоял в корреспондентском обществе под названием «Клуб министров иностранных дел». Участники этой своеобразной игры выбирали какое-нибудь событие, например Крымскую войну или Ихэтуаньское восстание, и писали друг другу письма от лица министров иностранных дел Франции, Англии, Германии, России. Результаты получались совсем не такими, как в истории. Вдобавок к этому увлечению Феффер был активным соблазнителем – особенно молодых жен. А еще успевал подсуетиться в пользу детей-инвалидов: доставал для них бесплатные игрушки и брал автографы у знаменитых хоккеистов. Находил время посещать своих подопечных в больнице. «Находить время» – по мнению Заммлера, это выражение очень ярко характеризовало американский образ жизни. Высокоэнергичная американистость Феффера доходила до анархии, до грани срыва, но все равно он был ей очень предан. И, разумеется, лечился у психиатра. Все они лечились. И запросто говорили, что больны. Никто ни о чем не умалчивал.
– Британская культура тридцатых. Пожалуйста, приходите. На мой семинар.
– Вас интересует это старье?
– Именно. Это то, что нам нужно.
– Блумсбери и все такое? Но зачем? Для кого?
Феффер приехал за Заммлером на такси. Они покатили в университет с комфортом. Для пущего шика Феффер велел водителю ждать Заммлера, пока тот выступает с речью. Водитель-негр отказался. Тогда Феффер повысил голос. Это, дескать, правовой вопрос. Хотел даже вызвать полицию, но Заммлер его унял:
– Мне совершенно не нужно, чтобы меня ждали.
– Тогда проваливай, – бросил Феффер таксисту. – Никаких тебе чаевых.
– Незачем его оскорблять, – сказал Заммлер.
– Я не намерен делать ему поблажки из-за того, что он черный, – возразил молодой человек. – Кстати, я слышал от Маргот, что вы на днях нарвались на чернокожего карманника.
– Лайонел, куда вы меня все-таки ведете? Я до сих пор как в тумане, и мне как-то неспокойно. Что, собственно, я должен говорить? Тема слишком широкая.
– Вы знаете ее лучше всех.
– Да, я ее знаю, и все же чувствую себя неуверенно.
– Вы выступите превосходно.
И Феффер ввел его в большой зал. Заммлер рассчитывал, что аудитория будет маленькой, и он просто поделится с группкой заинтересованных студентов воспоминаниями о Ричарде Генри Тоуни, Гарольде Ласки, Джоне Стрейчи, Джордже Оруэлле и Герберте Уэллсе. Но оказалось, людей тьма. Травмированное зрение Заммлера различило огромное, бесформенное, зыбкое, неоднородное человеческое соцветие. Оно источало специфический запах – очень неприятный, тухлый, сернистый. Весь амфитеатр был заполнен. Свободное пространство осталось только в проходах. Что Феффер задумал? Может, собрал со слушателей деньги и прикарманил их? Заммлер отверг это подозрение, приписав его удивлению и волнению. Он в самом деле был удивлен и взволнован, даже испуган. Но взял себя в руки. Попытался начать с шутки: рассказал анекдот про лектора, который выступал перед безнадежными алкоголиками, принимая их за общество любителей поэзии Браунинга. Никто не рассмеялся. Тогда Заммлер вспомнил, что браунинговские общества давно вымерли. На грудь ему прицепили микрофон, и он заговорил о духовной атмосфере Англии перед Второй мировой войной. О восточноафриканском походе Муссолини. Об испанских событиях 1936 года. О больших «чистках» в России. О сталинизме во Франции и в Британии. О Блюме[30], Даладье[31], Народном фронте и Освальде Мосли[32]. О настроениях в среде англичан-интеллектуалов. Никакие записи Заммлеру не требовались. Он и так хорошо помнил, что люди говорили и писали.
– Полагаю, – сказал он. – Вы представляете себе исторические предпосылки всех этих явлений. Я имею в виду 1917 год: армейские мятежи, Февральскую революцию в России, беспорядки и восстания повсюду. То, что произошло во время Первой мировой войны под Верденом, на полях Фландрии и при Танненберге, дискредитировало все тогдашние европейские правительства. Наверное, мне следует начать с падения Керенского. Или с Брест-Литовска.
Говорящий на польско-оксфордском английском, мистер Заммлер был для собравшихся вдвойне иностранцем. Седые волосы на затылке электричились, из-под затемненных очков струились морщины. С деликатностью, присущей пожилым джентльменам, он достал из нагрудного кармана носовой платок, развернул его, снова сложил, прикоснулся к лицу, вытер ладони. Аудитория гудела, и выступать без воодушевляющего внимания слушателей было неприятно. Если что-то и приносило мистеру Заммлеру слабое подобие удовольствия, так это тень той гордости, которую они с женой испытывали в годы их британского успеха. Его успеха. Разве мог польский еврей не гордиться такими связями? Многие видные люди водили с ним дружбу, он хорошо знал Герберта Уэллса. Вместе с Джеральдом Хердом и Олафом Стэплдоном разрабатывал идею Мирового государства в «Космополисе»[33]. Писал статьи для «Новостей прогресса» и «Гражданина мира». Внушительно тихим голосом, по-прежнему расцвечивая свою речь польскими шипящими и носовыми звуками, мистер Заммлер объяснил студентам, что авторы этого проекта занимались распространением знаний по биологии, истории и социологии, выступая за эффективное внедрение научных принципов в повседневную жизнь, за строительство прекрасного и упорядоченного мирового социума, упразднение отдельных государств, запрет военных действий, передачу финансов, промышленности, транспорта et cetera в коллективное международное управление, обеспечение всеобщего бесплатного образования и личной свободы каждого индивида (насколько она совместима со всеобщим благом), создание общества – слуги человека на основании рационального научного отношения к жизни. Постепенно воодушевляясь и обретая чувство уверенности, мистер Заммлер говорил о «Космополисе» добрых полчаса. Теперь он видел, как все это было сентиментально, наивно и глупо. Его слова лились в копошащуюся яму амфитеатра, освещенную зарешеченными лампами под грязным куполом потолка до тех пор, пока этот поток не был остановлен чьим-то чужим голосом – громким и уверенным. Мистера Заммлера прервали. На него прикрикнули:
– Эй!
Он попытался продолжить:
– Подобные попытки отвлечь интеллектуалов от марксизма оказались малоуспешными…
Мужчина в джинсах, густобородый (хотя, вероятно, еще очень молодой), низкорослый и весь какой-то искривленный, встал и снова крикнул:
– Эй! Старик!
В воцарившейся тишине мистер Заммлер снял затемненные очки, чтобы здоровым глазом получше рассмотреть этого человека.
– Старина! Вы, кажется, цитировали Оруэлла?
– Да…
– Вы сказали, что он сказал, что всех британских радикалов защищал Королевский флот. Он правда сказал, что британских радикалов защищал Королевский флот?
– Да, насколько я помню, он действительно говорил такое.
– Но это же полное дерьмо!
Заммлер лишился дара речи.
– Оруэлл предатель. Контрреволюционер-извращенец. Хорошо, что он уже сыграл в ящик. И то, что вы говорите, тоже дерьмо. – Тут юнец повернулся к аудитории, поднял агрессивные руки, вскинув ладони, как греческий танцор, и воззвал: – Зачем вы слушаете этого старого хилого козла? У него давно яйца пересохли. Он падаль, даже кончить уже не может!
Впоследствии Заммлеру припоминалось, будто кто-то пытался что-то сказать в его защиту. Один из голосов произнес: «Какой позор! Эксгибиционист!»
Но настоящей поддержки пожилой лектор не получил. Большая часть аудитории казалась настроенной враждебно. Отовсюду слышались агрессивные выкрики. Феффера поблизости не было – его позвали к телефону. Сойдя с кафедры, Заммлер взял зонт, плащ и шляпу. Какая-то девушка вышла с ним из зала, бормоча изъявления негодующего сочувствия: дескать, какое это безобразие, что прервали такую интересную лекцию. Спустившись в ее сопровождении по нескольким лестницам, Заммлер быстро вынырнул из университета и оказался на пересечении Бродвея и Сто шестнадцатой улицы.
Он вернулся в город.
Тот молодой хам не столько лично оскорбил мистера Заммлера, сколько поразил своим упорным стремлением вести себя оскорбительно. Видимо, так проявлялось страстное желание почувствовать себя реальным. Но реальность в данном случае понималась как скотство. Публичное испражнение, возведенное в стандарт! Невероятно! Что это? Молодость? В сочетании с зацикленностью на сексуальной силе? Нелепая генитально-фекальная воинственность, взрывная агрессия, варварская потребность постоянно показывать зубы и реветь, как горилла… Мистер Заммлер где-то прочел, что паукообразные обезьяны, сидя на деревьях, испражняются себе в руки и с криками швыряют экскременты в исследователей, стоящих внизу. Он, Заммлер, не жалел о том, что столкнулся сегодня с подобным явлением, как оно ни печально. Благодаря случившемуся, он почувствовал, что отделен от остальных особей своего вида. Можно даже сказать, отрезан. Отрезан не столько возрастом, сколько мыслями, которые словно переносят его из двадцатого века в тринадцатый – время спиритуализма, платонизма и августинианства. Мимо мистера Заммлера тек транспорт, тек ветер, солнце, умеренно яркое по меркам Манхэттена, просачивалось сквозь его лакуны, сквозь пробелы в его существе, отчего он почувствовал себя дырявой скульптурой Генри Мура. Как и встрече с карманником, возмутительному инциденту в аудитории мистер Заммлер был обязан освежением и обострением своего зрения. Вот курьер несет в обеих руках цветочный крест. На лысом черепе у него вмятина. Похоже, он выпил. Борется с ветром, как моряк. На ногах уродливые ботинки маленького размера, широкие короткие штаны раздуваются так, будто это женская юбка. Гардении, камелии и белые лилии под тонким полиэтиленом высятся над головой, точно парус. На остановке риверсайдского автобуса мистер Заммлер заметил студента, стоящего неподалеку, и использовал свою зоркость, чтобы его тоже хорошенько разглядеть: брюки из противного желтовато-зеленого вельвета в широкий рубчик, куртка – из морковного твида с узловатыми голубыми прожилками, бакенбарды, похожие на кустистые колонны, примяты интеллигентными черепаховыми дужками очков, на лбу волосы уже редеют, нос еврейский, губа тяжелая, все смакующая и все отвергающая. Когда мистер Заммлер бывал чем-то потрясен, улица служила ему своего рода артистическим отвлечением. Он был усерден и начитан. Хорошие писатели научили его развлекаться при помощи зрительного восприятия. Чтобы жизнь не казалась пустой, достаточно было выйти из дому и увидеть, как целеустремленные, агрессивные, деловитые, волевые люди занимаются тем, чем обычно занимается человечество. Если большинство прохожих шагали, как заколдованные, как сомнамбулы, схваченные и ограниченные своими мелкими невротическими задачами, то личности, подобные Заммлеру, стояли на шаг впереди. Они бодрствовали не ради цели, а ради эстетического поглощения среды. Когда их оскорбляли, когда у них что-то кровоточило, они не выражали открыто своей злобы, не вскрикивали горестно, а трансформировали сердечную боль в тонкое и даже пронзительное восприятие. Мельчайшие частички, переносимые ярким ветром, ощущались кожей лица, как наждак. Интенсивность солнечного света словно бы отрицала смерть. Целую минуту, пока не подошел автобус, выдувающий из-под себя струи воздуха, мистер Заммлер воспринимал мир именно так. Потом он вошел в салон и, как дисциплинированный пассажир, продвинулся вглубь. Только бы густая толпа не запихнула его слишком глубоко, ведь ему нужно проехать всего пятнадцать кварталов. Чувствовался обычный запах продавленных сидений, кислой обуви, дрянного табака, одеколона и пудры. Стояла ранняя весна, и на деревьях вдоль реки уже можно было видеть набухшие почки цвета хаки. Еще несколько солнечных недель, и Манхэттен вместе со всем североамериканским континентом утонет в старозаветной зелени, в плюшевой роскоши, в блеске и глянце, в белой пене кизила и розовой пене диких яблонь. Ступни людей нальются теплом, возле Рокфеллеровского центра распустятся тюльпаны, гуляющие будут смотреть на воду, сидя на гладких парапетах фонтанов с тритонами. Все как будто бы забеременеет. Под теплыми тенями небоскребов люди почувствуют приятную тяжесть своей природы и поддадутся ей. Заммлер тоже порадуется весне – одной из своих предпоследних весен. Конечно, сейчас он расстроен. Очень. Конечно, в сегодняшнем контексте его старые новости про Брест-Литовск, германский милитаризм и революционно настроенных интеллектуалов первой трети века прозвучали прямо-таки смешно. Неуместно. Студенты, само собой, тоже были смешны. И если отвлечься от хамства как такового, то что же в этой ситуации самое печальное? Для того чтобы заставить старого зануду замолчать, существуют более приличные способы. Допустим, пустившись перед большой аудиторией в такие долгие разглагольствования о «Космополисе», он действительно повел себя как старый зануда. Вполне вероятно. И все-таки самое печальное здесь то, что молодые люди не выказали ни малейшего чувства собственного достоинства. Они не видят благородства в том, чтобы быть интеллектуалами, судьями общественного строя. «Как это прискорбно! – подумал мистер Заммлер. – Ведь человек может поддерживать порядок во внешнем мире только тогда, когда он умеет ценить себя за то, за что следует себя ценить. Когда у него порядок внутри. Иначе никак. А разве это норма – остановиться в своем развитии на стадии приучения к горшку?! Оказаться в ловушке психиатрических стандартов?! – (Мистер Заммлер мысленно выбранил немцев с их психоанализом.) – Размахивать пеленкой вместо знамени?! Поклоняться дерьму, как святыне?! Неужто во всем этом следует усматривать некое литературное и психологическое движение?» Охваченный горечью и злобой, мистер Заммлер взялся за верхний поручень набитого автобуса, чтобы начать свой короткий путь домой.
О черном карманнике он даже не думал. До сих пор их встречи происходили на площади Колумба на пути из нижней части Манхэттена в верхнюю, а не наоборот, как сейчас. Однако вот оно – пальто из верблюжьей шерсти. Мощное тело заполнило собой целый угол на задней площадке. Заммлер увидел вора, хотя внутренне сопротивлялся этому. Сопротивлялся, потому что момент и без того был трудный. Господи! Только не сейчас! Сердце мгновенно ушло в пятки: это внутреннее оседание было вызвано неотвратимостью судьбы. Как и то, что под действием законов природы камень падает, а молекулы газа стремятся вверх, мистер Заммлер знал: негр сел в автобус не просто так. Он не ехал к себе домой, к женщине или еще куда-нибудь поразвлечься. Для таких целей он наверняка брал такси. Это было ему по карману. Самый высокий человек в автобусе после самого вора, Заммлер мог сверху вниз заглянуть ему за плечо. Вот он зажал в угол кого-то, кто сидел на длинном заднем сиденье. Широкая, мощно изогнувшаяся спина закрыла жертву от остальных пассажиров. Только Заммлер видел происходящее и сейчас вовсе не был благодарен ни своему росту, ни своему зрению. Человек, прижатый к стенке, оказался дряхлым стариком: слезы ужаса в подслеповатых глазах цвета морской слизи, белые ресницы, красные веки, приоткрытый рот, с верхней челюсти вот-вот свалятся вставные зубы. Пальто и пиджак с надорванной подкладкой расстегнуты, рубашка оттопырена, как отставшие зеленые обои. Вор обходился с одеждой жертвы, как врач – с одеждой пациента. Спокойно отстранил шарф и галстук, достал кошелек. Его собственная хомбургская шляпа слегка отъехала назад в результате чисто животного движения: лоб нахмурился, но не от беспокойства. Продолговатый кошелек из дешевого кожзаменителя при открывании обнаружил несколько долларовых бумажек и еще карты. Их вор, склонив голову набок, изучил и бросил. Потом занялся зеленым чеком – по видимости, пенсионным. Мистеру Заммлеру трудно было разглядеть сквозь защитные очки. Слишком много адреналина проносилось с пугающей ослепительной быстротой и легкостью сквозь его сердце. Сам он не боялся, но оно регистрировало страх. Это был приступ с известным ему названием: тахикардия. Стало тяжело дышать, воздуха не хватало. Мистер Заммлер подумал, что может потерять сознание. Или того хуже. Чек отправился к негру в карман. Несколько фотографий упало на пол вслед за картами. Завершив свою работу, вор бросил кошелек обратно – за серую рваную изношенную подкладку – и запахнул стариковское кашне. Напоследок два черных пальца с ироническим спокойствием поправили галстук, вернув узел приблизительно (именно приблизительно) туда, где он должен был находиться. В следующий момент, быстро повернув голову, карманник увидел, что мистер Заммлер все видит. А мистер Заммлер все еще не мог угнаться за своим сердцем, которое словно пыталось вырваться на волю, как зверь. Горло воспалилось до самого корня языка. Травмированный глаз заболел. Но все-таки мистер Заммлер не вполне утратил присутствие духа. Крепче схватившись за хромовый поручень, он пригнул голову и посмотрел в окно, как бы проверяя, какая следующая остановка. Девяносто шестая улица. Иными словами, Заммлер избежал возможного зрительного контакта и даже мимолетного пересечения взглядов. Делая вид, будто ничего не произошло, стал двигаться к передней двери. Ссутуленные плечи с мягкой настойчивостью пробивали дорогу. Наконец мистер Заммлер дернул за шнур, сообщая водителю о своем намерении выйти, протиснулся в дверь и оказался на тротуаре с зонтом в руках (он держал его не за ручку, а за ткань, где застежка).
Тахикардия немного поутихла. Мистер Заммлер мог идти, хотя и медленнее, чем обычно. Он решил пересечь Риверсайд-Драйв и войти в первое попавшееся здание, как будто это его дом. Ему удалось выйти из автобуса раньше вора. Может быть, в силу своей наглости, тот сочтет его фигурой слишком незначительной и не станет преследовать. Похоже, преступник не почувствовал никакой угрозы, потому что уверен в вялости и трусости окружающих. Заммлер с усилием открыл большую застекленную дверь с черной решеткой и оказался в пустом подъезде. В лифт заходить не стал, а осилил один лестничный марш и сел на площадке. Несколько минут отдыха помогли ему повысить содержание кислорода в крови, но все равно осталось ощущение какой-то внутренней истощенности. Истонченности. Прежде чем вернуться на улицу (заднего выхода в здании не оказалось), Заммлер спрятал зонт, зацепив его за подмышечную пройму пальто и более или менее надежно зафиксировав ремнем. Еще попытался изменить форму шляпы, убрав вмятину в тулье. Дойдя по Вест-Энд-авеню до Бродвея, зашел в первую попавшуюся закусочную. Сел в глубине зала, заказал чай. Выпил содержимое тяжелой чашки, ощутив вязкий вкус танина. Отжал пакетик и попросил продавца подлить кипятку. Внутри как будто все пересохло. По ту сторону окна вора видно не было. Больше всего мистеру Заммлеру сейчас хотелось вернуться домой и лечь в постель. Но он знал, как нужно себя вести, если не хочешь быть замеченным. Во время войны, в Польше, ему приходилось затаиваться в лесах, в подвалах, в узких переулках, на кладбищах. Благодаря пережитому, он расстался с некоторыми понятиями, которые обычно сами собой разумеются. Обыкновенно человек бывает уверен в том, что его не застрелят, едва он покажется на улице, не забьют до смерти дубинкой, когда он остановится по нужде, не загонят в западню, как крысу. Однажды утратив эту уверенность, мистер Заммлер впоследствии не смог восстановить ее в полной мере. В Нью-Йорке ему не слишком часто приходилось прятаться и убегать. Тем не менее сейчас, хоть кости его ныли от усталости, а голова жаждала прикоснуться к подушке, он продолжал сидеть у прилавка закусочной. Отныне он будет ездить только на метро. Как оно ни отвратительно.
Несмотря на все предосторожности, оторваться от карманника мистеру Заммлеру так и не удалось. Вор, очевидно, умел передвигаться очень быстро. Может, он выпрыгнул из автобуса посреди квартала и догнал свидетеля своего преступления, тяжелый в своем верблюжьем пальто, но все же стремительный. Или, что еще более вероятно, в прошлый раз он уже проследил за не в меру зорким долговязым стариком и теперь знал, где тот живет. Да, наверное, так и было. Сейчас он вошел в подъезд одновременно с мистером Заммлером, не просто последовав за ним, а толкая его животом в спину. Давя на него без помощи рук. Консьержа на месте не оказалось. Вахтеры, обслуживавшие заодно и лифт, большую часть смены проводили в подвале.
– В чем дело? Чего вы хотите? – сказал мистер Заммлер.
Но чернокожий вор не подал голоса. Сказал не больше, чем сказала бы пума. Вместо словесного ответа он оттеснил Заммлера в угол, к длинному темному резному столу (этот своеобразный привет из Ренессанса усиливал меланхолическую атмосферу подъезда, освещенного двумя красными глазами латунного светильника). Когда карманник предплечьем прижал Заммлера к обшарпанной стене, зонт упал на камень, звякнув металлической фурнитурой. Этот звук был проигнорирован. Вор расстегнул пальто, и в следующую секунду Заммлер услышал тихий лязг открываемой молнии. Затемненные очки были сняты с его лица и брошены на стол. Подчиняясь безмолвному указующему жесту, он посмотрел вниз. Чернокожий раскрыл ширинку и достал пенис. Большая коричнево-лиловая необрезанная штуковина – палка, змея – была продемонстрирована Заммлеру вместе с огромными овальными яйцами. У толстого основания члена топорщились металлические волосы. Конец свисал с демонстрирующей руки. Своей мясистой гибкостью этот пенис напоминал слоновий хобот, только кожа не была толстой и грубой, а радужно переливалась. От Заммлера, удерживаемого предплечьем и кулаком, требовалось, чтобы он смотрел. Но принуждение было излишне. Он бы посмотрел и так.