Четырнадцатилетний отрок вместе с шестидесятилетним отцом разделял благосклонность Каролины.
По какому-то безмолвному уговору между ними, тайна сохранялась со стороны мальчика бережно, и отец был обязан сыну за то, что в это время не было сцен ревности со стороны матери. Понял ли это старик, или это было делом Каролины, но только отец стал как-то мягче относиться к сыну и сквозь пальцы смотрел на его проделки, за которые прежде наказывал.
И мать Жоржа стихла на время, обманутая своим любимцем. На расспросы свои она получала от Жоржа ответы более или менее удовлетворительные и все ждала, что муж положит супружеский гнев на милость.
Занятия Жоржа шли своим чередом. К нему приходили учителя и оставались довольны его успехами; Каролина учила болтать по-французски и по-английски; знакомые дамы по-прежнему его ласкали, но он уже, с испорченностью развращенного мальчишки, иногда так взглядывал им в глаза, что они краснели под взглядом “прелестного малютки”.
Нередко в гостиной, где мальчика показывали гостям и лицемерие которой было уже знакомо Жоржу – при нем ни отец, ни мать не стеснялись бранить тех, кого в гостиной потом особенно ласково принимали, – Жорж убегал через двор в людскую и нередко проводил часы, наблюдая игру в три листика[4] и марьяж и слушая с видом опытного барчука двусмысленные сальности кучеров и лакеев. Он нередко сам начинал рассказывать о достоинствах Фионы перед Дашей и раз обмолвился таким выражением, что людская залилась громким смехом. Один только старый кучер Павел как-то строго, удивленно посмотрел своими серьезными серыми глазами на Жоржа и, сожалительно покачивая седой головой, заметил:
– Ай-ай, барчук, и вам не стыдно?
Жорж было сконфузился под взглядом серьезных глаз кучера, но боязнь показаться смешным перед другими лицами, бывшими в людской, заставила его нагло улыбнуться и, с напускным нахальством, ответить:
– А тебе, старому, какое дело? Твое дело за лошадьми смотреть, а не за мной.
Павел только уныло как-то покачал головой и не сказал более ни слова. Лакеи одобрительно хихикали, что молодой барчук знатно отбрил вечно угрюмого Павла.
В доме забывали о Жорже, и только к обеду в людскую вбегала одна из горничных и торопливо звала Жоржа домой.
– Пойдемте, барчук, сейчас же за стол садятся. Скорей, барчук, скорей! – торопила его востроглазая горничная.
Жорж несколько ломался перед ней, желая показать, что он не боится, если и опоздает, и нарочно лениво приподымался с сомнительной кучерской постели, на которой валялся в своей бархатной курточке и валансьенах[5].
– Да ну же, Егор Николаевич, нечего нежничать… Пойдемте, а то из-за вас мне достанется.
Они схватывались за руки и бегом, с веселым хохотом, бежали через двор.
Жоржа чистили, причесывали волосы, и он входил в столовую с Каролиной, которая чинно вела за руку чистого, милого, благовоспитанного мальчика. За обедом всегда были гости и родные. Генерал жил открыто и ел хорошо. Если он бывал в духе, шел веселый разговор, говорили о новых назначениях по случаю ожидавшейся восточной войны[6], передавали сплетни, рассказывали двусмысленные истории о местных дамах. Старший брат Жоржа, женатый, красивый полковник, не стесняясь присутствием жены и сестер, бойко рассказывал свои похождения на Кавказе, вызывая некоторыми подробностями веселый смех и улыбку на уста генерала. Каролина стыдливо опускала глаза. Жорж, с наивным видом непонимающего ребенка, вслушивался в оценку достоинств черкешенок. Обед проходил приятно: чувствовалась усыпляющая тяжесть от лакомых блюд и вина. Генерала ничто не рассердило, и, против обыкновения, ни один из лакеев не ждал после обеда собственноручной генеральской расправы за неисправности, и потому все лакеи были так же веселы, как и господа.
С приездом главного начальника в город С.[7] дом генерала оживился еще более. Накануне великой драмы, казалось, никто не предвидел будущих развалин. Приезжие из Петербурга штабные офицеры и адъютанты внесли за собой ту прелесть недосказанных слов, улыбок, жестов, которая особенно понравилась замужним сестрам Жоржа и другим дамам. Сам генерал как будто смягчился: стал веселей, внимательней, менее груб и резок и был в восторге от посещений важных лиц. Генеральша хохотала до слез, слушая самые скабрезные анекдоты и прочитывая свежие французские романы, привезенные петербургскими гостями. Сестры Жоржа наряжались и кокетничали; петербургские адъютанты снисходительно ухаживали для развлечения. В большом, густом саду, среди аромата цветов и зелени, часто пили по вечерам чай, и в темных сумерках теплой южной ночи раздавался веселый смех, женские недосказанные обмолвки, полуфразы, нежные намеки и хвастливые возгласы: “мы их шапками закидаем!”
На Жоржа эта атмосфера производила какое-то чарующее действие. Особенно поражал его приезжий молодой адъютант своими манерами, молодцеватой осанкой, изяществом форм, движений, слов… Он уже подражал ему, глядел ему в глаза с верой неофита[8] и ревновал к нему Каролину. Сидя поодаль от чайного стола, Жорж слушал, как адъютант перекидывался bons-mots[9] с одной молоденькой женщиной, и в то же время ревниво следил за Каролиной. Он увлекся адъютантом, обвел глазами и не нашел гувернантки. Он незаметно встал и пошел в глубь сада… В темноте мелькнуло у самой решетки белое платье…
– Это вы, Каролина?
– Я. Что тебе, Жорж?
– Что вы здесь делаете?
– Ничего… Видишь, смотрю на улицу. Надоело там.
Он стал около. От дома доносился веселый говор и смех. По улице, мерно ступая и звякая цепями, возвращались с работы на блокшивы арестанты. Они прошли, цепи звякнули тише, совсем тихо, и все смолкло. Только в ночной тиши раздавались от бухты протяжные оклики часовых: “слу-шай!” и вслед затем такой же ответ: “слу-шай!..”
– А пора тебе спать, Жорж… скоро десять часов! – заметила, вытирая слезы, Каролина.
– Вы о чем это, Каролина, плакали? О чем – говорите?
– Так, Жорж… Ну, пора!
– Нет еще… Вы скажите, о чем!
– Ну, скажу… скажу… Пойдем…
– А ты придешь за мной? – шепнул мальчик.
Она закрыла ему рот влажной рукой и приказала молчать.
– Придешь?
– Будешь умницей, приду! – рассмеялась Каролина.
– И с адъютантом без меня не будете говорить?
– Опять… тоже ревновать?.. – подсмеялась Каролина.
– Не смейтесь, лучше не смейтесь, смотрите! – пригрозил Жорж.
– Так я тебя и боюсь!
– Конечно, боитесь! – уверенно отвечал Жорж и пошел вместе с Каролиной к гостям.
– Приходи же скорей! – шепнул он после прощания с родителями и гостями. – Да расскажи, о чем ты плакала! – тоном капризного тирана прибавил Жорж, уходя спать.
А в саду еще долго раздавался смех и уверенный говор, что “мы их шапками закидаем”.
Через несколько дней у генерала был большой обед. Приехало много генералов, адмиралов и других офицеров. Жоржа одели в новую бархатную черную курточку и приказали хорошенько повторить стихотворение “Бородино”. Обедали с музыкой, пили много. Жорж обращал особенное внимание на самого почетного гостя, высокого, худощавого генерала, с умным лицом и коротко остриженными волосами. Он мало ел, саркастически улыбался, и, когда говорил тихим голосом, все слушали. Жорж заметил, что “старика” все побаивались, а генерал особенно почтительно ухаживал за ним. Когда после обеда вышли на балкон, генерал взял Жоржа за руку и представил старику.
Старик ласково улыбнулся, потрепал Жоржа по щеке сухими, длинными пальцами и промолвил:
– Молодец… учится?
– Как же, ваша светлость! – отвечал отец.
– Бойкий мальчик! – заметил другой генерал.
Жорж стоял среди балкона и не знал, что ему делать. “Старик” щурил глаза, прихлебывая из чашки кофе, и, казалось, не расположен был беседовать с Жоржем. Однако, видя неловкое положение мальчика и какое-то напряженное ожидание в лице генерала, проговорил:
– Молодец… молодец. В военную?
– Непременно, князь. Я буду военным! – с гордостью отвечал Жорж.
– Он и стихи более военные любит, ваша светлость! – подхватил отец. – Если позволите, мальчик почтет за честь…
Старик любезно кивнул головой и – Жоржу показалось – поморщился. Но делать было нечего. Отец уже кивал головой, и Жорж, откашлявшись, начал молодецким тоном:
Скажи-ка, дядя, ведь недаром
Москва, спаленная пожаром,
Французу отдана?
Когда он кончил, старик снова потрепал его по щеке, снова назвал “молодцом”, и Жорж ушел с балкона, провожаемый общим одобрением гостей, чувствуя себя несравненно выше и лучше оттого, что его похвалил сам “старик”. Жорж заметил, что отец его, прослезившись от умиления, взглянул на мальчика так, как будто он свершил какой-нибудь подвиг. Жорж серьезно почувствовал себя героем, а в глазах матери, сестер и Каролины он и в самом деле приобрел нечто героическое оттого, что читал “Бородино” перед самим “стариком”.
Однако ночные посещения каролининой комнаты не остались бесследны для здоровья Жоржа. Он бледнел, худел и наконец как-то вечером почувствовал такую боль и ломоту во всем теле, что его уложили в постель. Через три дня он был в нервной горячке. Он метался, кричал и бредил женщинами. Каролина в испуге, чтобы мальчик не проговорился в бреду, сама ухаживала за ним.
Когда кризис прошел и мальчик стал поправляться, Каролины уже не было в доме. Мать бранила ее пред Жоржем, называя гадкой. Жорж покраснел и не сказал ни слова.
Военная гроза надвигалась все ближе и ближе[10]. По улицам возили пушки, двигались солдаты, матросы. Лица всех сделались серьезнее, сосредоточеннее, тише. Уже не слышно было, что “шапками закидаем”; готовились к чему-то нешуточному; генерал, как говорила прислуга, “осел”. С солдатами стал мягче, точно подделывался к ним. Семья генерала торопилась уезжать, а Жоржа собирались отправить в Петербург, в казенное заведение. Жорж от души радовался. Он уже забыл о Каролине и перед отъездом в Петербург так назойливо приставал к толстогрудой жене кучера, поймав ее в саду, что та, вырвавшись наконец, дала ему звонкую пощечину, прибавив крепкое словцо, при веселом хохоте работавших в саду арестантов.
Жорж бросился было за ней, но жена кучера показала ему такой здоровый кулак, что Жорж зарыдал в бессильной злости и поклялся, когда будет офицером, отпороть эту “мерзавку”.
Он так и сказал “отпороть”, не ожидая, что к тому времени Пелагея уж будет “временнообязанная”.