bannerbannerbanner
Пиковый туз

Стасс Бабицкий
Пиковый туз

Полная версия

VIII

– «Готовое платье. Шляпы на любой фасон», – прочел вывеску почтмейстер. – Уверен, что это необходимо?

– И раздумывать нечего. В приличных домах на сей счет строгие правила. Ежели два раза в одном и том же явимся, на порог не впустят.

Мармеладов толкнул тяжелую дверь и отразился сразу в трех зеркалах, высоких и узких, поставленных под углом друг к другу. Тончайший расчет заставлял покупателя прямо с порога убедиться в негодности собственного костюма. Разлохмаченные швы и штопанные дыры выпячивались моментально, а сюртук или шинелька скукоживались от осознания своей неказистости рядом с бесподобными фраками и атласными платьями, нарочно повешенными по бокам от зеркал.

– Прекрасный образчик понимания человеческой психологии. Можешь убедиться насколько глуп твой наряд в светском обществе. Сегодня на приеме эта фрейлина… Катенька, так? Выйдет к гостям в прелестном платье. Да вот, хоть в этом, голубом, – сыщик взял манекен и подвинул впритык к приятелю. – Подойдет она к расхристанному кавалеру? Ох, сомневаюсь. Скорее сошлется на головную боль и запрется в спальне, чтобы избежать позора.

– Все, все! Убедил, – усмехнулся Митя в усы. – Куплю, пожалуй. А где портной?

Из ниши в стене выкатился продавец, только и ждавший, когда посетителей задавит их собственная никчемность. Не толстый, не худой. Среднего росточка. С волосами неопределенного цвета, заглаженными на пробор и смоченными вежеталем без всякого чувства меры. Такому с ходу дашь и тридцать, и пятьдесят лет – причем и та, и другая крайность будут заблуждением.

– Портного у нас нет, господа, – мягко поправил он. – Я торгую заморскими нарядами. Держать французского жилетника или пальтошника в Москве чересчур накладно: эти шаромыги пьют водку и набивают брюхо за троих, а работают из-под палки, с черепашьей скоростью. Выгоднее привезти готовое платье из Парижа. И вот, есть что предложить… Чудесный крой. А материал! Приложите к щеке – английская шерсть, тончайшая! Сказка. Песня!

Он держал фрак на вытянутых руках и пританцовывал с ним, развевая фалды, кружась в неторопливом вальсе вокруг Мити. А тот послушно утыкался носом в рукав, угукал одобрительно, поворачивался боком, – да-да, окажите любезность, – затем другим. Почтмейстер и сам не заметил, как сбросил мундир на стоявшее поодаль кресло. Очнулся от прикосновения щеточки, смахивающей несуществующие пылинки с чудесно сидящего…

– Но откуда ты, э-э-э…

– Меня зовут Мордехай, – вежливо поклонился продавец.

– …угадал размер?

– О, не удивляйтесь. Существуют лишь два размера – «ваш» и «не ваш». Этот ваш.

Митя сдвинул назад локти, на пробу. Затем сложил руки на груди.

– Странно топорщится. Это что? Неужто ватой подбили?

– Именно так-с.

– И плечи тоже? Но с какой целью?

– Такой подбой сглаживает… э-эм, плотность фигуры и придает… четкость силуэту.

– Чего?!

– Он намекает, что некий господин из почтового ведомства, при своей неспешной должности, отрастил объемистый пузень, – язвительно подметил сыщик. – Да?

Мордехай переступил с ноги на ногу, опасливо и нервно, будто внезапно оказавшись в трясине или в зыбучих песках.

– Нет, господа. Это просто мода! В этом году носят именно так-с.

– Странно, в молодости я надевал фрак без подбивки! – упрямился почтмейстер.

– Ишь, вспомнил. Ты еще детство босоногое вспомни. Тогда ведь у тебя мамона эдакого не было.

– Заладил в одну дуду! Это ты, братец, сухой, как хворостина. А я на ответственном посту, должен производить впечатление солидное, осанистое. Сам давеча рассуждал про всеобщее уважение к золоченым пуговицам! А на тощем голодранце они сразу тускнеют и смотрятся фальшиво.

– Выходит, твое сытое брюхо гораздо полезнее для государства, чем мои впалые щеки, – продолжал насмешничать Мармеладов. – Но эту выпирающую солидность скроет шелковый жилет. Есть такие?

– Шелковый сюда не подойдет, – заявил продавец, вновь чувствуя под ногами твердый гранит многолетнего опыта. – Пикейный! И чтоб непременно на трех пуговках. Есть у меня вариант, да боюсь, единственный…

На этот раз его танец напоминал тарантеллу – быстрые движения, коленца, прыжки на месте и вот уже клиент втиснут в белоснежную жилетку.

– О-о-ох. Никак не вдохнуть полной грудью. Надо расшить слегка, сзади, там не столь заметно, – экий конфуз, даже повернуться перед зеркалом невмоготу. – Возьмешься, Мордехай? Наверняка умеешь… О-о-ох. За отдельную плату.

– Я позор семьи, – притворно всхлипнул тот. – Отец шьет. Дядя шьет. Братья шьют. Кузены шьют. А я не умею…

– Что же делать?

– Забудьте про жилет. Подберу вам камербанд, столичные модники успешно сочетают его с фраком. Правда, в вашем возрасте это рискованно, но можно взять строгий цвет…

– Видишь, Митя, ты не только толстый, но и старый, – откомментировал Мармеладов.

Уши почтмейстера вспыхнули, в глазах промелькнуло затравленное, но вместе с тем возмущенное выражение. Гранит дал трещину. Через секунду покупатель гневно сорвет фрак, скомкает и забросит в дальний угол, а то и растопчет в припадке бешенства. Надо спасать ситуацию. И вещицу.

– Ухмыляетесь… А у самого сюртучок на локтях повытерся. Паршиво выглядит. Небось, много пишете?

– Не без того.

Продавец нырнул в левый ряд, повозился немного и представил два сюртука, черный и блекло-серый.

– Этот, последний, рекомендую. Идеальный выбор и совершенно вашей атмосферы. Примерьте. Сидит? Красота!

– И в какую цену красоту нынче ставят?

– Десять рублей.

– Курьез, – сыщик потер переносицу, вспоминая прежние времена. – Я в Петербурге на весь гардероб девять рублей с полтиной тратил. В лавке Федяева еще и гарантию обещали: ежели за год брюки сносишь, то новые выдадут даром. А теперь за один пиджачишко червонец отдай…

– Это зависит от широты торговых аппетитов. Сверните за угол, на Кузнецкий мост. Вы на десять рублей и пуговицу не купите! А у меня – цельный пиджак. Причем не абы какой. Сукно высшего сорта и по самой нонешней моде. Готов предложить к нему галстух изумительной красы. Бесплатно. А ваш сюртучок принять в счет.

– Согласен, – сыщик переложил в карманы новой одежды вчерашнюю газету, а также горсть серебра и меди. – Во сколько оценишь?

– По справедливости, в три рубля. Потертые рукава, пятна от чернил… Итого с вас причитается семь рублей. И за галстух – пятьдесят пять копеек.

– Ах, ирод! Клялся, что галстух за так отдашь.

– Ему цена – два целковых, а заплатите вы мелочишку. Практически за так!

Мармеладов засмеялся и начал отсчитывать монеты, выставляя их столбиком на конторке. Митя, опешивший от их стремительного торга, стоял с разинутым ртом.

– Выходит, твоя идея насчет «многого не надо, обойдусь и малым» – пустые слова?

– Отчего же? Мне и вправду не нужны новые вещи. Я меняю сюртук в целях маскировки.

– Будь по-твоему, братец, коли сам в это веришь. Мордехай, может, и манишка найдется у тебя? А бабочка?

– Все есть! Ежели мужчина любого возраста придет неглиже, то от меня он сможет отправиться в театр, на свадьбу, даже в дворянское собрание. Подберу костюм за пристойную цену.

– Дай-ка угадаю, десять рублей?

– Обижаете, господа. Обижаете. За фрак – двенадцать. А за камербанд и рубашку с модным воротником еще…

– Дракон! – вздохнул почтмейстер, хотя втайне весьма радовался, что без тесного жилета удается дышать. – Как есть дракон. Кровопийца!

IX

Мармеладов отвез Митю в почтовую контору, а сам отправился в редакцию «Московских ведомостей». Поднялся по скрипучей лестнице на второй этаж, вслушиваясь в равномерный грохот сердца газеты – огромных печатных станков в подвале, затягивая носом сочный аромат типографской краски. Ему нравились здешняя суета и постоянное движение. Газетные репортеры напоминали торопливые буквы, округлые или угловатые. Утром они носились по городу, опрашивая свидетелей ночных происшествий, наблюдая за драками да пожарами, выуживая скупые слова из полицейских и иных чинов. К полудню рассаживались по окрестным трактирам, наспех обедали, – хотя многие еще только завтракали, – а заодно ловили самые значительные сплетни. Ровно в половине второго все собирались в необъятном кабинете редактора, г-на Каткова, где и хвастались «добычей». Те, чьи новости произвели впечатление и были одобрены к публикации, устремлялись отписывать статейки за маленькими столиками, тыча тупыми перьями в полупустые чернильницы. Остальные уходили топтать мостовые в поисках «побасенок, более годных для завлечения читателя». Редкие счастливчики, умеющие ублажать публику сатирическими фельетонами, подхватывали чужие темы и возвращались в трактиры, чтобы выпить для вдохновения чаю с баранками, а может вина или анисовки.

После четырех часов являлись уже не буковки, а буквицы. Заглавные, ленивые, изукрашенные резными листьями или серебряными узорами. Писатели, поэты, политические резонеры театральные критики, а то и разорившиеся дворянчики, разоблачающие скандалы из высшего общества. Эти подолгу засиживались у Каткова, сообщая «крайне ценные и сугубо приватные сведения», или попросту торгуясь, чтобы подороже продать дутую сенсацию.

Мармеладов обычно старался подгадать время так, чтобы попасть в промежуток между этими двумя наплывами. По заведенному обычаю прошел через общую комнату ни с кем не заговаривая, прямиком в закуток г-на Ганина, помощника редактора. Передать рукопись, обменяться дежурными фразами о здоровье и судьбе России – в сущности, минутное дело. Он постучал в дверь, шагнул в кабинетик и оказался в самом центре урагана.

– До каких пор современную женщину будет выталкивать по обочину дороги мужское самомнение? – бушевала молоденькая нигилистка, сидя на диване. – Сколько можно припечатывать, как будто кроме шитья, похлебки и детей мы в жизни ничего не умеем?

– Некоторые и похлебку не умеют, – поморщился Ганин, вспоминая вчерашнюю ботвинью, приготовленную супругой. – Но это, разумеется, не про вас речь, Лукерья Дмитриевна, – добавил он поспешно.

 

Барышня начала краснеть. Подобным образом раскаляется кочерга, оставленная в камине – от темно-вишневого цвета до ярко-алого, а по краю проступает изжелта-белая полоса. Трогать такую – себе дороже. Обожжешься. Да и сама Луша Меркульева напоминала стальной прутик: стройная, тонкая, с острым носиком, но при этом дерзкая и несгибаемая.

Сыщик знал историю этой непокорной девицы. Отец-тиран в далекой зауральской губернии выдавал ее за стареющего промышленника. Жених годами приближался к шестидесяти, и был ровным счетом в четыре раза старше невесты. Это не смущало батюшку. Он искренне надеялся, что зятек долго не проживет, и удастся прибрать к рукам пару мануфактур и приисков. Алчные родственники фабриканта, братья и племянники – народ склочный, все не отдадут, за копейку ор поднимут. Но жирный кусок перепадет молодой жене обязательно. Старикан же потирал руки в предвкушении: юная красавица из приличной семьи идет к нему, фактически, в услужение. А ее худенькие плечи и тонкие запястья вызывали последние проблески вожделения.

Свадьбу назначили на Красную горку. Лукерья позднее часто пересказывала этот эпизод своей биографии, – в назидание безутешным девицам, – и подчеркивала: больше всего возмутило отношение. У вас, дескать, товар, у нас купец. «Спорили о выгоде. Кто больше на венчание потратит, какое приданое… Меня не смущались. Сижу в комнате, а права возразить не имею – как бочка селедки засоленной или кусок мяса на прилавке. Я взбеленилась: не позволю этим вурдалакам ломать мою судьбу», – и добавляла с нескрываемым волнением, – «женщина в наш просвещенный век должна бороться за собственную свободу и независимость!»

Она сбежала из дома на Егория Вешнего. Долго не раздумывала. Прочла в газете, что в Петербурге и в Москве открылись новые курсы, где обучают учительниц и медсестер. Благотворительницы – отец называл их «чертовы бабы», и от этого они становились в представлении Луши еще большими героинями, – на свои деньги содержали «Общество взаимопомощи». Не бросят в беде. Нужно добраться туда. Через пол-империи. Без рубля в кармане и крепких башмаков. Путешествие отчаянное, практически безнадежное для пятнадцатилетней девочки. Но глаза ее пламенели столь яростно, что дикие звери, лесные разбойники, провинциальные сластолюбцы и прочие лиходеи не осмелились причинить вреда. А добрые люди… Их в России много, просто мы не замечаем, хорошие ведь все – на одно лицо, не то, что отрицательные персонажи, которых взгляд в любой толпе сразу выхватывает. Так вот, эти самые скучные бессребреники помогли добраться в столицу.

Приняли ее с распростертыми объятиями. Беглянка от ига семьи, сбросившая позорное ярмо, рвущаяся к свободе – шикарный пример, показательный и столь вовремя: начинается дворцовый сезон: балы, ассамблеи, пышные приемы. Будет о чем поболтать, да и средства собрать в пользу прекрасной мученицы не помешает.

Два года Лукерья училась, а заодно работала в издательской артели, печатала книги и брошюры. Запоминала яркие фразы разных авторов, оттачивала свои суждения и вскоре стала выступать перед собраниями. Высокий, но при этом чуть хрипловатый голос, придавал словам агрессивно-истерическое звучание. Она не уставала повторять сонным соратницам: «Несчастные девицы заблудились в дремучем лесу невежества, посаженном и взращенном эгоистичными мужланами, поэтому кричать „Ау!“ следует очень громко. Иначе не услышат. Не выйдут на зов, к свободе и равенству!»

Девушке исполнилось восемнадцать лет и покровительницы «Общества» отправили ее в европейские университеты. Набираться знаний, а заодно понаблюдать, как организованы кружки эмансипанток. Лейпциг оказался скучным и чопорным, к студенткам там относились без уважения. На одном из диспутов Меркульеву бесцеремонно лишили слова, в ответ она сдернула парик с профессора Хоффштайнера, обнажив убогую лысину. Заслужила тем самым признание целого курса, отчисленную грубиянку провожали аплодисментами до ворот. В Цюрихе иностранных девушек было много, она попросту затерялась в толпе. Эмансипацию здесь понимали по-разному: кому-то было достаточно закрепленной законом возможности разводиться по желанию жены, но некоторые требовали непременных избирательных прав. Были и такие, кто призывал создавать общества, изолированные от надоевших самцов, где женщины станут управлять и властвовать, любить друг друга нежно и страстно… Дальше Луша убегала, зажав розовеющие от стыда уши. Смышленая барышня быстро сообразила – всяк дудит в свою дудку и гармоничного оркестра не получится. Переехала в Париж, в знаменитую Сорбонну. Правда, от тутошних разговоров щеки пунцовились еще чаще. Особенно, когда обсуждали книги Великой Авроры[45] и подруги заявляли: плотские утехи под стать стакану воды, и если кто умирает от жажды, то нужно его тотчас напоить… Меркульева прогоняла от себя подобные мысли. Зато активно поддерживала идею, что современная, обновленная женщина, отринувшая пережитки прошлого, должна получить образование, найти достойную работу и собственным трудом зарабатывать на жизнь. Тогда «товар» сможет выкупить себя из отчего дома без «купцов», неравных браков и прочей дребедени…

Полгода назад она вернулась в Петербург, настроенная на борьбу, но великосветские благодетельницы к тому времени переключились на другие «прожекты»: содержали юных балерин или отправляли за границу оперных певичек, чтобы учились щебетать не хуже итальянок. Своей не в меру активной протеже «чертовы бабы», – прав был, выходит, суровый батюшка, – предложили работу в одной из одежных лавок Гостиного двора. Продавать корсеты и прочие модные штучки, а заодно обсуждать с дамами идеи французских les femmes[46]. Раздавленная столь вопиющим предательством высоких идеалов, Лукерья уехала в Москву. Устроилась работать в газету. Мечтала писать статьи о нелегкой женской доле, приближая светлое будущее каждым многозначительным многоточием. Но ее не допускали даже к заметкам о холере в Крыму, которые печатались без авторской подписи. Редактор считал, и не без основания, что в светлой головке, окруженной облаком светло-русых локонов, слишком много нигилизма, феминизма, и еще других, не менее вредных «измов». Вот дурь повытряхивается, тогда может быть… Пока же приходилось разбирать почту и собирать архив. За это полагалось семь рублей недельного оклада, но прижимистый г-н Катков регулярно удерживал полтину, а то и семьдесят копеек, на «моральные ущербы».

Без таких не обходилось. В прошлом месяце девушка плеснула горячий чай в морду разносчику газет, посмевшему назвать ее «профурсеткой». А пять дней тому назад в раздражении вырвала шило из рук метранпажа и проткнула глаз министру финансов Рейтерну. Правда, лишь на портрете, но перепугала многочисленных свидетелей дикой сцены. Потому г-н Ганин осторожничал в выражениях и выдумывал, как сподручнее кликнуть репортеров на помощь, не потеряв при этом лица. Хотя лучше десять раз потерять лицо, чем единожды окриветь! А вдруг эта безумная опять острием начнет тыкать… Он обрадовался визиту Мармеладова и постарался перевести все внимание на вошедшего.

– А-а-а, господин критик! Рассудите спор: если женщины требуют равных прав с мужчинами, то это должно касаться не только личной или общественной жизни, но и… Э-э-эм… Способов умерщвления. То есть казни. Без жалости, без снисхождения, которые иногда проявляет суд к девицам в кружевных чепчиках, проливающим крокодильи слезы в притворном раскаянии…

Схватился-таки за кочергу. Отдернул руку, да поздно. Сгорел, обратился в пепел и разлетелся под напором урагана.

– Знаете ли вы, самовлюбленный прыщ, – взъярилась Лукерья, – что по статистике семь из десяти женщин, представших перед судом, обвиняются в убийстве нелюбимого мужа?! Дайте им развод, и они не совершат преступления, а отправятся восвояси, строить новые отношения, растить в себе свободную личность.

– Блудить они отправятся! – повысил голос и Ганин.

Закричал не в гневе, а скорее от испуга – пришел момент привлечь побольше народу из коридора, пусть удержат тигрицу, если решит наброситься. Расчет строился на вековых наблюдениях: журналисты – народ любознательный, и вдвойне, если речь о чем-то пикантном. Найдут предлог заглянуть или под дверью подслушивать встанут.

Расчет оправдался. В кабинет шумно ввалились два публициста – Садкевич и Гусянский. Серьезные авторы, фамилии коих неизменно блистали на первой полосе. Их польза для газеты проистекала из знаков препинания. Обычные репортеры ставили запятые и точки, оттого заметки щелкались, словно каленые орешки. Эти же, по общему мнению редакции, брали читателя за душу и склоняли к размышлениям. Старик Садкевич обожал заправлять свои тексты вопросами – вкрадчивыми («куда смотрит..?») или оглушительными («доколе мы будем терпеть?») Его более молодой коллега клеймил и обличал. Министров, градоначальников, городовых, уездных предводителей дворянства и земских докторов – рано или поздно достанется всем! Они и встали у дверей в соответствии со своими предпочтениями. Один вытянулся восклицательным знаком, подпирая головой притолоку. Другой ссутулился, застыв в нелепом полупоклоне, и спросил негромко:

– Об чем галдеж, господа?

Лукерья резко вскочила на ноги, прожигая его раскаленным взглядом.

– Господа?! Гос-с-с-пода? Даже в этом обращении вы проявляете свой… мужланский снобизм. Среди вас дама! Неужели не заметили? Или заведомо отказываете мне в праве голоса?

Публицисты дрогнули и собрались сбежать, но поймав затравленный, умоляющий взгляд начальника, остались. А нигилистка уже обращалась к третейскому судье – Мармеладову.

– Что взять с убогих умишком. Но даже замечательные мыслители… Читали вы статью Пирогова[47] об идеальной женщине?

– Ту, которая не была опубликована, но по всей империи расходится в рукописных копиях? – уточнил он. – Читал.

– Впечатлились?

Она вновь села на диван, гневно дыша и раздувая ноздри. Не дожидаясь ответа, зачастила дальше:

– Прогрессивный ученый, а скатился к патриархальной дикости. Назвал трактат «Молись, люби, трудись». Каково? Предлагает современной девушке молиться! Стать хранилищем и рассадником одурманивающего опиума для народа.

– Помилуйте, но не в этом ли высший идеал равноправия? Перед Богом все равны.

– Ничего подобного! Вы заповеди читали? Не возлюби жену ближнего. Ж-е-н-у! То есть и этот текст, и вся религия сочинялись во имя мужчин. А нам отведена роль безмолвных существ, вроде овец. Куда пастух прикажет, туда и иди покорно – на пастбище или на заклание.

– Кощунница, – ахнул Ганин. – Не смейте…

Но та отмахнулась и продолжала:

– Или вот про любовь Пирогов выцедил две строчки. Одолжение сделал, признал, что и мы имеем право на это чувство. Но сразу спохватился, огородил морально-нравственной решеткой, – она задумалась на секунду и процитировала по памяти, – «люби чисто, нежно, глубоко и бескорыстно, такая идеальная любовь высока, свята и непоколебима». Святоши лукавые.

– А вам непременно подавай любовь, как в романах! – глумливо оборвал Гусянский. – Чтобы терять голову от нахлынувшей страсти! Балкон, серенада, томление сердца, влюбленные кабальеро. Бесстыдство и разврат!

– Разврат, блуд… Вы глядите на женщин сквозь призму собственных мыслей, оттого и говорите глупости, – вступился Мармеладов, не скрывая презрительной ухмылки. – Лично я не вижу ничего отвратительного в желании женщин выходить замуж по любви и взаимной симпатии. Их часто лишают такой возможности, утешая замшелой мудростью: «стерпится – слюбится». Но это вздор. Поверните ситуацию наизнанку. Вокруг матриархат и вас, Гусянский, заставляют жить со сварливой каргой преклонных лет. Стерпитесь? Сумеете полюбить? Хотя вы и так, сказывают, не прочь приударить за почтенными купчихами, из тех, что побогаче. Где вам понимать любовь. А я твердо верю: только искреннее чувство должно соединять людей. Остальное – произвол. И г-н Пирогова в своих теориях придерживается этого мнения.

 

Луша слушала восхищенно, кивала в такт его словам, но в конце сердито надула губы.

– Сомневаюсь. Этот ваш доктор, конечно, достойный человек и герой войны, но все знают, – вторую жену ему сосватали насильно. Именно для нее сочинялся этот пашквиль о пользе молитв и труда.

– Чем он вам не угодил? – выступил в своей извечно-вопросительной манере Садкевич. – Вы вечно агитируете, что женщина должна выбирать путь труда и сама себя обеспечивать, разве не так?

– Так, – согласилась Лукерья, но тут же перешла в контратаку. – Так, да не так. Я призываю барышень учиться, осваивать профессии, ремесла. А Пирогов явно передергивает. По его словам, главный женский труд – знай себе рожай и воспитывай детей, да за домашним хозяйством присматривай, дабы кухарка не воровала.

Мармеладов, предвидя новую бурю, примирительно вскинул руки.

– Не судите излишне строго г-на Пирогова. Он вполне солидарен с вами в вопросах образования. Всякая мать и домашняя хозяйка обязаны понимать: вращается Земля вокруг Солнца, и никак иначе. Уважительной тональности статьи тоже не стоит умалять. Помните этот пассаж? «В слове „женщина“ заключается не один индивид, не только настоящее и прошедшее. Женщина – это целое поколение, это будущее!»

Нигилистка смущенно потупилась.

– Я не дочитала до этого места, бросила на середине. Устала от мракобесия.

– Молитва, любовь и честная работа – это не самые плохие слагаемые идеала. Гораздо хуже было бы, предположим… «Ешь, люби, пляши». Торжество стрекоз над муравьями.

– Со стрекоз и начинался наш сегодняшний спор, – замахала руками Лукерья, снова вспыхивая рубином щек. – Знаете ли вы, какую сенсацию преподнесла я этой проклятой газете? Девушек режут в центре Москвы. Фрейлин императорского двора!

– Фрейлины? Да откуда вы взяли, что именно они? В «Известиях» про то не писали.

– Подумаешь, «Известия»! У меня есть собственные источники, чтобы кувшин доверху налить и отнести к читателям, ни капли не расплескав по дороге. Я хочу написать статью для первой полосы, а этот трусливый сморчок не дозволяет.

Ганин, морщинистый и оплывший, выглядывал из-за своей конторки. Он и в самом деле напоминал гриб, в другое время сыщик посмеялся бы над столь удачным сравнением. Но тяжелая мысль навалилась могильной плитой: откуда Меркульевой так много известно про убийства? Ведь следствие ведется в строжайшей тайне. Но с другой стороны, в Москве проживает шестьсот тысяч человек по последней переписи, – попробуй в эдакой толпе сохранить секрет. Цирюльник с друзьями-гуляками, выйдя из кутузки, поспешили в кабак. Куда же еще?! Шумно пили, трезвоня направо-налево, что легко отделались от обвинений в убийстве. В питейную отправился и ошалевший жених. Опять же, слуги из долгоруковского дома ходят на базар и в лавку, языки чешут. И через это уже весь город знает о зверствах в Нескучном саду.

Точнее, догадывается.

Любой сплетник передает новость по цепочке, искажая ее выдуманными подробностями. Корень всех историй общий – тела убитых фрейлин, но дальше произрастают развесистые баобабы из домыслов и фантазий. В итоге Замоскворечье трясется при мысли о жестокой банде, разрубающей прохожих гусарскими саблями на мелкие куски. А где-нибудь на Сретенке опасаются выходить вечерами на улицу, поскольку в округе шастает бешеный волк. Выдумывают и бредовые небылицы, про явление демонов из преисподней, которые еженощно рвут когтями гулящих девок, утаскивая их под землю – потому, дескать, у полиции и следов найти не выходит. Правды же не знает никто. Пока в газетах не напечатают – считай, и не было ничего, пустая болтовня.

Но если напечатают…

– Ни строчки не дам! – в раздражении «сморчок» еще больше сморщился и начал потешно пыхтеть. – Третьего дня заезжал следователь и запретил любое касательство к данной теме на страницах газеты. Приказ из Сам-Петербурга!

– Публике необходимо знать! – возмутилась Лукерья.

– Нельзя! Иначе мы лишимся казенных объявлений, за публикацию которых имеем солидные отчисления. Да и цензурное взыскание «Ведомостям» без надобности, – Ганин пожевал губы и добавил слегка извиняющимся тоном. – Я понимаю ваше желание призвать к ответу губителя женщин…

– Ха! Да разве это женщины? Кокетки безмозглые. Их в Смольном институте учат одному – угождать мужчинам. Эти добровольные узницы шелкового плена только и мечтают быть хорошими женами или любовницами богатых вельмож… Бесполезный мусор. Я сама готова таких резать, поверьте, рука не дрогнет, – она рубанула по воздуху. – А изловить убийцу надо не во имя отмщения этих раззолоченных куриц, а чтобы ненароком завтра честную и работящую девушку не пырнул ножом. Дайте мне написать об этом, ничтожный гнус!

Терпение имеет свои пределы, безграничны, как известно, лишь жадность да подлость людская. Чаша в душе г-на Ганина давно переполнилась, не хватало последней капли – этого самого оскорбления. Он побледнел, открыл рот, чтобы закричать, но вышло хриплое сипение. Прокашлялся, выдохнул и предпринял новую попытку.

– Па-а… Кхе-м! Па-а-ади… те отсюда пр-р-рочь!

Раскаленную кочергу сунули в ушат с ключевой водой. Луша откинула голову назад, словно от удара, зашипела, сквозь стиснутые зубы и выбежала из кабинета. По пути чуть не снесла обоих публицистов, но те вовремя отпрыгнули в стороны.

– Рыдать убёгла? – предположил Садкевич.

– И поделом! – впечатал Гусянский.

Заместитель редактора медленно и обстоятельно вытирал испарину с лысеющей головы широкой белой тряпицей, привезенной супругой из паломничества по святым местам. Говорят, помогает от сглаза да порчи.

– Д-до каких пор п-потакать безобразнице?! – выдавил он смущенно, оправдываясь за вспышку ярости. – В отцы ведь ей гожусь.

– Это скорее минус, а не плюс. Не любит она отца, – пробормотал Мармеладов. – И что-то мне подсказывает, окриками вашу бунтарку не успокоить.

– Ништо! До возвращения из Швейцарии г-на Каткова в газете ни одного сообщения не появится. Пускай он сам решает – не плюнуть ли на запрет. История, коль судить непредвзято, отменная выходит. Читателям понравится, тираж увеличим. А что вы принесли? Очередную критику? Надо признать, ловко вы поддеваете этих, возомнивших себя…

Сыщик щурился вслед сбежавшей нигилистке и взвешивал на внутренних весах: ужели и вправду могла бы она зарезать трех ни в чем неповинных девиц ради нескольких строчек в газете?!

45Аврора Дюпен, баронесса Дюдеван – французская писательница, издававшая книги под псевдонимом Жорж Санд и выступавшая за эмансипацию женщин.
46Женщин (франц.)
47Николай Пирогов – русский хирург, естествоиспытатель и педагог.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru