bannerbannerbanner
Письмо незнакомки

Стефан Цвейг
Письмо незнакомки

Полная версия

Где-то позади заиграла музыка. Начались танцы. Пожилой офицер пригласил ее, она, извинившись, оставила круг своих знакомых и прошла под руку с ним мимо меня в другой зал. Когда она заметила меня, внезапная судорога пробежала по ее лицу, но только на секунду, потом она вежливо кивнула мне, соблаговолив узнать меня, как случайного знакомого, прежде чем я успел решить, поклониться мне или нет. «Добрый вечер, доктор». Миг, и она ушла. Никто не мог бы разгадать, что было скрыто в этом серо-зеленом взгляде, и я, я сам этого не знал. Почему она поклонилась… почему вдруг узнала меня?.. Была ли это самозащита, или шаг к примирению, или просто следствие неожиданности? Не могу вам изобразить, в каком я находился волнении, во мне все всколыхнулось и готово было вырваться наружу. Я смотрел на нее, спокойно вальсирующую в объятиях офицера, с холодным и беспечным выражением на лице, а я ведь знал, что она… что она так же, как и я, думала только о том… только о том… что между нами двумя среди всей этой толпы была ужасная тайна… а она вальсировала… в эти секунды моя боязнь, мое страдание и восхищение были сильнее, чем когда-либо. Не знаю, наблюдал ли кто-нибудь за мной, но, несомненно, я своим поведением выдавал гораздо больше, чем она хотела скрыть, – я не мог заставить себя смотреть в другом направлении, я должен был… да, я должен был смотреть на нее, я пожирал ее глазами, я издали впивался в ее невозмутимое лицо, следя, не уронит ли она маску, хотя бы на миг. Она, несомненно, чувствовала на себе этот упорный взгляд, и ей было неприятно. Возвращаясь под руку со своим кавалером, она сверкнула на меня глазами повелительно, словно приказывая уйти. Уже виденная мною однажды складка гордого гнева снова прорезала ее лоб…

Но… но… я ведь уже говорил вам… меня гнал амок, я не оглядывался ни вправо, ни влево. Я мгновенно понял ее, этот взгляд говорил: «Не возбуждай внимания! Владей собой». Я узнал, что она… как бы это выразить?.. что она требовала от меня корректного поведения здесь, в людном зале… Я понимал, что, уйди я теперь домой, я мог бы завтра с уверенностью рассчитывать быть принятым ею… Она хотела только избегнуть здесь бросающейся в глаза интимности с моей стороны… я знал, что она – и с полным основанием – боится какой-нибудь моей неловкой выходки… Вы видите… я узнал все, я понял этот повелительный взгляд, но… но это было выше моих сил, я должен был говорить с нею. Итак, я, шатаясь, направился к группе гостей, среди которых она стояла, разговаривая, и присоединился к этому немногочисленному кружку, хотя знал лишь немногих из присутствовавших… Я хотел слышать, как она говорит, но избегал, точно побитая собака, ее взгляда, изредка так холодно скользившего по мне, словно я был холщовой портьерой, к которой прислонялся, или воздухом, который слегка эту портьеру колыхал. Но я стоял в ожидании слова от нее, какого-нибудь знака примирения, стоял, не сводя с нее глаз, среди общего разговора. Безусловно, это должно было уже обратить на себя внимание, безусловно, потому что никто не сказал мне ни слова; и она страдала от моего нелепого поведения.

Долго ли я так простоял, не знаю… может быть, целую вечность… я не мог разорвать этих чар, сковывавших мою волю… Но она больше не могла выдержать… Внезапно она повернулась со свойственной ей восхитительной непринужденностью к мужчинам и сказала: «Я немного утомлена… хочу сегодня раньше лечь… Спокойной ночи!» И вот она уже проплыла мимо меня, едва кивнув головой. Я успел еще заметить складку на ее лбу, а потом видел уже только спину, белую, холодную, обнаженную спину. Прошли мгновения, прежде чем я понял, что она ушла… что я больше не увижу ее, не смогу говорить с ней в этот вечер, в этот последний вечер, когда еще возможно спасение… итак, я стоял, окаменев на месте, пока не понял всего… а тогда… тогда…

Однако подождите… подождите. Так вы не поймете всей бессмысленности, всей глупости моего поступка… сначала я должен описать вам все место действия… Это было в большом зале правительственного здания, в огромном зале, залитом светом и почти пустом… пары ушли танцевать, мужчины – играть в карты… только по углам болтали небольшие кучки… итак, зал был пуст, малейшее движение бросалось в глаза при ярком свете люстр… и она медленно, легкой походкой, шла по этому огромному залу, изредка величественно отвечая на поклоны… она шла с этим высокомерным, невозмутимым спокойствием, которое так восхищало меня в ней… Я… я оставался на месте, как я вам уже говорил. Я был словно парализован до того мгновения, когда понял, что она уходит… и тогда, когда это понял, она была уже на другом конце зала у самого выхода… Тогда… о, я до сих пор стыжусь вспоминать об этом… тогда что-то вдруг толкнуло меня, и я побежал… вы слышите, я побежал… я не шел, а бежал за ней, и стук моих каблуков громко отдавался в зале… я слышал свои шаги, видел удивленные взгляды, обращенные на меня… я сгорал от стыда… я уже во время бега сознавал свое безумие… но я не мог… не мог вернуться на место… я догнал ее у дверей… Она обернулась… ее глаза серой сталью вонзились в меня, ноздри дрожали от гнева… я только собрался что-то пробормотать… как она… как она… вдруг громко рассмеялась… звонким, беззаботным, искренним смехом и произнесла… так громко, что все могли слышать… «Ах, доктор, теперь только вы вспомнили о рецепте для моего мальчика… Ах, эти люди науки!..»

Стоявшие вблизи добродушно засмеялись… я понял, был поражен – как мастерски спасла она положение!.. Порывшись в бумажнике, я наскоро вырвал из блокнота чистый листок… она спокойно взяла его и… ушла… поблагодарив меня еще раз холодной улыбкой… В первый миг я чувствовал себя хорошо… я видел, что она искусно загладила неловкость моего поступка, спасла положение… но тут же я понял, что для меня все потеряно, что эта женщина ненавидит меня за мою нелепую горячность… ненавидит больше смерти… понял, что могу сотни раз подходить к ее двери, и она будет отгонять меня, как собаку.

Шатаясь, шел я по залу… я чувствовал, что на меня смотрят… у меня был, вероятно, страшный вид… Я пошел в буфет, выпил подряд две, три… четыре рюмки коньяку… это спасло меня от обморока… нервы больше не выдерживали, они словно оборвались… Потом я выбрался через боковой выход, тайком, как злоумышленник… Ни за какие блага в мире не прошел бы я опять по тому залу, где стены еще хранили отзвук ее смеха… я пошел… точно не знаю, куда я пошел… в какие-то кабаки… и напился, напился, как человек, который хочет все забыть… но… но мне не удалось одурманить себя… этот смех звучал во мне, резкий и злобный… этот проклятый смех я никак не мог заглушить… Потом я бродил по гавани… револьвер я оставил в отеле, а то непременно бы застрелился. Я больше ни о чем и не думал и с одной этой мыслью пошел домой… с мыслью о левом ящике комода, где лежал мой револьвер… с одной этой мыслью.

Если я тогда не застрелился… то, клянусь вам, это была не трусость… для меня было бы облегчением спустить уже взведенный холодный курок… но, как бы объяснить это вам… я чувствовал, что на мне еще лежит долг… да, тот долг помощи, тот проклятый долг… меня сводила с ума мысль, что я могу еще быть полезен ей, что я нужен ей, уже… это было ведь утро четверга, а в субботу… я ведь говорил вам… в субботу должен был прийти пароход, и я знал, что эта женщина, эта надменная, гордая женщина, не переживет своего позора перед мужем и перед светом… О, как мучили меня мысли о бессмысленно потерянном драгоценном времени, о моей безумной опрометчивости, сделавшей невозможной своевременную помощь… часами, часами, клянусь вам, ходил я взад и вперед по комнате и ломал себе голову, стараясь найти способ приблизиться к ней, исправить свою ошибку, помочь ей… Что она больше не допустит меня к себе, было для меня совершенно ясно… я всеми своими фибрами ощущал еще ее смех и гневное вздрагивание ее ноздрей… часами, часами метался я по своей узкой комнате… был уже день, время приближалось к полудню…

И вдруг меня толкнуло к столу… я выхватил пачку почтовой бумаги и начал писать ей… писать обо всем… визгливое, собачье письмо, в котором я просил у нее прощения, называл себя сумасшедшим, преступником… в котором я умолял ее довериться мне… Я обещал исчезнуть в тот же час из города, колонии, даже из жизни, если бы она этого пожелала… лишь бы она простила мне, и поверила, и позволила помочь ей в этот последний, роковой час… Я исписал двадцать страниц… Это было безумное, невероятное письмо, похожее на горячечный бред. Когда я поднялся из-за стола, я был весь в поту… комната плыла перед глазами, я должен был выпить стакан воды… тогда лишь попытался я перечитать письмо, но мне стало страшно при первых же словах… дрожащими руками сложил я его и собирался уже положить в конверт… и вдруг меня осенило. Я нашел истинное, решающее слово. Еще раз схватил я перо и приписал на последнем листке: «Я жду здесь, в Странд-отеле, Вашего прощения. И если до семи часов не получу ответа, я застрелюсь».

После этого я позвонил бою и велел ему отнести письмо. Наконец-то было сказано все!

* * *

Возле нас что-то зазвенело и покатилось – неосторожным движением он опрокинул бутылку с виски. Я слышал, как его рука шарила по палубе и наконец схватила пустую бутылку; широким взмахом бросил он ее в море. Несколько минут он молчал, потом он продолжал еще более лихорадочно, еще более возбужденно и торопливо:

– Я больше не верю ни во что… для меня нет ни неба, ни ада… а если и есть ад, то я его не боюсь: он не может быть ужаснее тех часов, которые я пережил от полудня до вечера… Вообразите маленькую комнату, нагретую солнцем, все более накаляемую его полуденным жаром… комнатку, где есть только стол, стул и кровать… на этом столе – ничего, кроме часов и револьвера, а за столом – человек… неподвижный и не сводящий взора с секундной стрелки часов… человек, который все время… все, слышите, все время, три часа подряд, смотрит на белый круг циферблата и на маленькую стрелку, с тиканьем бегущую по этому кругу… Так… так… провел я этот день, все ждал, ждал… но делал это так, как делает что-нибудь гонимый амоком, бессмысленно, тупо, с безумным, прямолинейным упрямством.

 

Ну… я не стану описывать вам эти часы… это не поддается описанию… я и сам ведь не понимаю теперь, как можно было это пережить, не… не сойдя с ума… Итак… в двадцать две минуты четвертого… я знаю точно, потому что смотрел ведь на часы… раздался внезапный стук в дверь… Я вскакиваю… вскакиваю, как тигр, бросающийся на добычу, одним прыжком оказываюсь у двери, распахиваю ее… в коридоре испуганный маленький китайчонок с запиской. Я выхватываю бумажку у него из рук, и он сейчас же исчезает.

Разворачиваю записку, хочу прочесть… я не могу… красные круги плывут передо мной… подумайте об этой муке… наконец, наконец я получил от нее ответ… а тут все прыгает и пляшет перед моими глазами… я окунаю голову в воду… становится лучше… Снова берусь я за записку и читаю:

«Поздно! Но ждите дома. Может быть, я Вас еще позову».

Подписи нет. Бумажка измятая, оторванная от какого-нибудь старого объявления… торопливые, набросанные карандашом строки… я не знал сам, почему меня так взволновал этот листок… какой-то ужас, какая-то тайна была в этих строках, написанных словно во время бегства, где-нибудь на подоконнике или в экипаже… какой-то неописуемый страх и холод повеяли мне в душу от этой тайной записки… и все-таки… и все-таки я был счастлив… она написала мне, я не должен был еще умирать, она позволяла мне помочь ей… может быть… я мог бы… о, я сразу преисполнился самыми несбыточными надеждами и ожиданиями… Сотни тысяч раз перечитывал я маленькую бумажку, целовал ее… осматривал в поисках какого-нибудь забытого, незамеченного слова… все тяжелее, все туманнее становились мои грезы, это был какой-то фантастический сон с открытыми глазами… оцепенение, тупое и в то же время напряженное, что-то среднее между дремотой и бодрствованием, тянувшееся не то четверть часа, не то целые часы…

Вдруг я встрепенулся… Как будто постучали? Я затаил дыхание… минута, две мертвой тишины… А потом опять тихий, словно мышиный шорох, тихий, но настойчивый стук… Я вскакиваю, голова у меня кружится, открываю дверь – за ней стоит бой, ее бой, тот самый, которому я тогда дал в зубы… его коричневое лицо было пепельного цвета, блуждающий взор говорил, что случилось несчастье… Мной овладел ужас…

– Что… что случилось? – с трудом выговорил я.

– Come quickly[7], – ответил он… и больше ничего…

Мигом сбежал я с лестницы, он за мной… Внизу стояла «садо», маленькая коляска, мы сели…

– Что случилось? – еще раз спросил я…

Дрожа, взглянул он на меня и молчал, стиснув зубы… Я повторил свой вопрос, но он все молчал и молчал… я охотно дал бы ему опять по физиономии, но… меня трогала его собачья преданность этой женщине… и я не стал больше расспрашивать… Колясочка с такой быстротой мчалась по оживленным улицам, что прохожие с ругательствами отскакивали в стороны. Мы оставили за собой европейский квартал на берегу, проехали нижний город и врезались в крикливую сутолоку китайского квартала… Наконец мы добрались до узкой улочки, где-то в стороне… остановились перед низкой лачугой… Домишко был грязный, вросший в землю, впереди – лавчонка, освещенная светом сальной свечки… одна из тех лавчонок, за которыми прячутся курильни опиума и публичные дома, воровские притоны и склады краденых вещей… Бой поспешно постучался… За щелью двери послышался сиплый голос… начались бесконечные расспросы… Я не выдержал, выскочил из экипажа, толкнул прикрытую дверь… передо мной отступила, вскрикнув, испуганная старуха китаянка… бой шел за мной, провел меня по узкому проходу… открылась другая дверь… в темную комнату, где стоял запах водки и свернувшейся крови… Оттуда послышался стон… я ощупью пробирался вперед…

Снова пресекся его голос. И дальнейшая речь прерывалась непрестанными всхлипываниями.

– Я… я нащупывал дорогу… и там… там, на грязном матраце… скорчившись от боли… лежало и стонало человеческое существо… лежала она…

В темноте я не видел ее лица… Мои глаза еще не привыкли… ощупью я нашел ее руку… горячую… как огонь… у нее был жар, сильный жар… и я содрогнулся… я сразу понял все… она убежала сюда от меня… дала первой попавшейся грязной китаянке искалечить себя… только потому, что надеялась лучше сохранить так свою тайну… позволила какой-то ведьме убить себя, лишь бы только не довериться мне… только потому, что я, безумец… не пощадил ее гордость, не помог ей сразу… потому что смерти она боялась меньше, чем меня…

Я крикнул, чтобы дали свет. Бой вскочил, отвратительная китаянка дрожащими руками внесла коптящую керосиновую лампу… Я должен был сделать над собой усилие, чтобы не схватить за горло желтую бестию… Она поставила лампу на стол… Желтый луч скользнул по измученному телу… И вдруг… вдруг с меня точно рукой сняло все мое отупение и гнев, весь этот нечистый нагар накопившейся страсти… теперь я был только врач, помогающий, исследующий, вооруженный знанием человек… я забыл все личное… мое сознание прояснилось, и я вступил в борьбу с надвигавшимся ужасом… Нагое тело, о котором я столько мечтал, я ощущал теперь только как… ну, как бы это сказать… как материю, как организм… я не чувствовал, что это она, я видел только жизнь, борющуюся со смертью, человека, корчившегося в убийственных муках… Ее кровь, ее горячая, священная кровь текла по моим рукам, но я не чувствовал ни восторга, ни трепета… я был только врач… я видел только страдание… и видел…

Я видел, что все погибло, если не вмешается чудо… у нее было повреждение, и она истекала кровью от неумелого вмешательства преступной руки… а у меня не было ничего в этом гнусном вертепе, чтобы остановить кровь… не было даже чистой воды… все, до чего я ни дотрагивался, было покрыто грязью…

– Нужно сейчас же в госпиталь, – сказал я.

Но не успел я этого произнести, как больная судорожным усилием приподнялась с подушки.

– Нет… нет… лучше смерть… чтобы никто не узнал… чтобы никто не узнал… домой… домой…

Я понял… только за тайну, за свою честь боролась она… не за жизнь… И я послушался… Бой принес носилки… мы уложили ее… и так… словно труп, слабую, в лихорадке… несли мы ее сквозь ночь домой… отстранили недоумевающих, испуганных слуг… как воры… внесли мы ее в комнату и заперли двери… А потом… потом началась борьба, долгая борьба со смертью…

Внезапно в мою руку судорожно впилась рука, и я чуть не вскрикнул от испуга и боли. Я видел во мраке его лицо прямо перед собой, его белые зубы, стучавшие от волнения, стекла очков в отблеске лунного света, точно два огромных кошачьих глаза. Теперь он уже не говорил, он кричал, потрясаемый охватившим его гневом:

– Знаете ли вы, вы – чужой человек, сидящий здесь спокойно на палубном стуле, совершающий увеселительную поездку по свету, – знаете ли вы, что это значит, когда умирает человек? Случалось ли вам когда-нибудь быть при этом, видели ли вы, как корчится тело, как синие ногти впиваются в пустоту, как хрипит глотка, как каждый член борется, каждый палец упирается в борьбе с неумолимым призраком, как глаза вылезают из орбит от ужаса, которого не передать словами? Случалось ли вам переживать это, вам, праздному человеку, туристу, вам, рассуждавшему о долге помощи? Я часто видел все это, как врач, видел это, как… как клинические случаи, как факты… я, так сказать, изучал это, но пережил я это только один раз… я вместе с умирающей переживал это в ту ночь… в ту ужасную ночь, когда я сидел и напрягал свой мозг, чтобы найти что-нибудь, придумать, изобрести против крови, которая все лилась, лилась и лилась, против лихорадки, сжигавшей ее на моих глазах… против смерти, которая подходила все ближе и которую я не мог отогнать от ее постели. Понимаете ли вы, что это значит: быть врачом, знать все обо всех болезнях, чувствовать на себе долг помочь, как вы так основательно заметили, – и все-таки сидеть бессильно возле умирающей, знать и не иметь силы… знать только одно, только эту ужасную истину, что помочь нельзя… нельзя, хотя бы даже вскрыв все вены в своем теле… видеть беспомощно истекающее кровью любимое тело, терзаемое болью, чувствовать пульс, учащенный и прерывистый… быть врачом и ничего не знать, ничего, ничего, ничего… только сидеть и бормотать какую-нибудь молитву, как церковная старушонка, или угрожать кулаками ничтожеству – Богу, о котором только и знаешь, что его нет. Понимаете вы это? Понимаете?.. Я… я только одного не понимаю: как… как люди умудряются не умереть вместе с больными в такие минуты… как, поспав, встают на следующее утро и чистят зубы, и завязывают галстук… как можно жить… жить после того, что я пережил… когда я чувствовал, как улетает ее дыхание… как этот человек, за которого я боролся, которого хотел удержать всеми силами моей души, ускользает от меня… куда-то в неведомое, ускользает с каждой минутой все быстрее, и я ничего не нахожу в своем лихорадочном мозгу, что бы могло удержать этого человека…

И к тому же еще, чтобы удвоить мои дьявольские муки… еще вот это… Когда я сидел у ее постели, я дал ей морфий, чтобы успокоить боли, и смотрел, как она лежит, с пылающими щеками, горячая и истомленная, да… когда я так сидел, я все время чувствовал два глаза, устремленные на меня с ужасным напряжением… Это бой сидел на корточках на полу и шептал какие-то молитвы… Когда его взор встречался с моим, то в нем… нет, я не могу это изобразить… в нем отражалась такая мольба, такая благодарность была в его собачьем взгляде, и в такие минуты он протягивал ко мне руки, словно заклинал меня ее спасти… вы понимаете… ко мне, ко мне простирал он руки, как к Богу… ко мне… безвольному, бессильному человеку, знавшему, что все потеряно… знавшему, что он здесь так же не нужен, как ползущий по полу муравей… Ах, этот взгляд, как мучил он меня… эта фантастическая, эта животная надежда на мое искусство… я мог бы крикнуть на него и ударить ногой, такую боль причинял он мне… и все-таки я чувствовал, что мы оба связаны нашей любовью к ней… и тайной… Как притаившийся зверь, сидел он, свернувшись клубком за моей спиной… стоило мне потребовать чего-нибудь, как он вскакивал, бесшумно ступал своими голыми подошвами и, дрожа… исполненный ожидания, подавал просимую вещь, словно в этом была помощь… спасение… Я знаю, он позволил бы вскрыть себе вены, чтобы ей помочь… такая женщина это была, такую власть имела она над людьми… а я… у меня не было власти спасти каплю ее крови… О, эта ночь, эта ужасная, бесконечная ночь между жизнью и смертью!

К утру она еще раз очнулась… открыла глаза… теперь в них не было ни высокомерия, ни холодности… они горели влажным, лихорадочным блеском, когда она, словно чужая, озиралась в комнате… потом она взглянула на меня: казалось, она думала, старалась вспомнить что-то, глядя мне в лицо… и вдруг… я видел это… она вспомнила… какой-то страх, какое-то негодование… что-то… что-то… враждебное, гневное исказило ее лицо… она начала двигать руками, как будто хотела бежать… прочь, прочь, прочь от меня… я видел, что она думала о том… о том часе, когда я… Но потом к ней вернулось сознание… она спокойно смотрела на меня, но тяжело дышала… я чувствовал, что она хочет говорить, что-то сказать… опять пришли в движение ее руки… она хотела приподняться, но была слишком слаба… Я успокаивал ее, наклонился над ней… тогда она посмотрела на меня долгим, полным страдания взглядом… ее губы тихо шевелились… это был последний угасающий звук… она сказала:

– Никто не узнает?.. Никто?

– Никто, – сказал я решительным, уверенным голосом, – обещаю вам.

Но в глазах ее все еще было беспокойство… Невнятно, с усилием она пробормотала:

– Поклянитесь мне… что никто не узнает… поклянитесь.

Я поднял руку, как для присяги. Она смотрела на меня… неописуемым взглядом… нежным, теплым, благодарным… да, поистине, поистине благодарным… она хотела еще что-то сказать, но ей было слишком трудно… Долго лежала она, обессилев от напряжения и закрыв глаза. Потом начался ужас… ужас… Еще долгий, мучительный час боролась она. Только к утру настал конец.

Он долго молчал. Я заметил это только тогда, когда со средней палубы раздался в тишине колокол: один, два, три сильных удара – три часа. Лунный свет потускнел, но в воздухе уже дрожала какая-то новая желтизна, и изредка налетал легкий ветерок. Еще полчаса, час, и настанет день, и весь этот кошмар погаснет в его ярком свете. Теперь я яснее видел черты рассказчика, так как тени не были уже так густы и черны в нашем углу. Он снял фуражку, и я увидел его лысину и измученное лицо, казавшееся еще более страшным. Но вот сверкающие стекла его очков опять уставились на меня, он сел прямее, и его голос принял резкий язвительный тон.

 

– Для нее теперь настал конец, но не для меня. Я был наедине с трупом – и один в чужом доме, один в городе, не терпевшем тайн, и я… я должен был оберегать тайну… Да, вообразите себе все это положение: женщина из лучшего общества колонии, совершенно здоровая, танцевавшая накануне на правительственном балу, лежит вдруг мертвая в своей постели… при ней находится чужой врач, которого будто бы позвал ее слуга… Никто в доме не видел, когда и откуда он пришел… Ночью внесли ее на носилках и потом заперли двери… А утром она была уже мертва… Тогда лишь позвали слуг, и весь дом вдруг огласился воплями… в тот же миг об этом узнают соседи, весь город… И только один человек может все это объяснить… это – я, чужой человек, врач с отдаленной станции… Приятное положение, не правда ли?..

Я знал, что мне предстояло. К счастью, возле меня был бой, славный мальчуган, который читал малейшее желание в моих глазах, даже это желтокожее тупое животное понимало, что здесь еще придется выдержать борьбу. Мне достаточно было сказать ему: «Госпожа желает, чтобы никто не узнал, что произошло». Он посмотрел мне в глаза своим влажным собачьим, но в то же время решительным взглядом. «Yes, sir»[8], – больше он ничего не сказал. Но он вытер с пола следы крови, привел себя в полный порядок, и эта решительность его действий вернула и мне самообладание. Никогда в жизни, я знаю это, я не проявлял подобной энергии и никогда больше не смогу ее проявить. Когда человек потерял все, то за последнее он борется с остервенением – и этим последним было ее завещание, ее тайна. Я с полным спокойствием принимал людей, рассказывал им всем одну и ту же вымышленную историю о том, как посланный ею за врачом бой случайно встретил меня по дороге. Но в то время, как я, по-видимому, спокойно рассказывал все это, я ждал… ждал решительной минуты… ждал освидетельствования трупа, которое должно было состояться, прежде чем мы могли запереть в гроб ее – и тайну вместе с нею… Не забудьте, что была пятница, а в субботу должен был приехать ее муж…

В девять часов мне наконец доложили о приходе городского врача. Я велел его впустить, он был старше меня по чину и в то же время мой соперник, тот самый врач, о котором она в свое время так презрительно отзывалась и которому, очевидно, были уже известны мои хлопоты о переводе. Я почувствовал это, как только он взглянул на меня, – он был моим врагом. Но именно это и придало мне силы.

Уже в передней он спросил:

– Когда умерла госпожа?.. – Он назвал ее имя.

– В шесть часов утра.

– Когда она послала за вами?

– В одиннадцать вечера.

– Вы знали, что я ее врач?

– Да, но дело было спешное… и затем… покойная определенно требовала, чтобы пришел я. Она запретила звать другого врача.

Он уставился на меня; румянец появился на его бледном, несколько ожиревшем лице; я чувствовал, что его самолюбие уязвлено. Но это мне только и нужно было: я всеми силами стремился к быстрой развязке, потому что сознавал, что долго мои нервы не выдержат. Он хотел ответить какой-то колкостью, но раздумал и с небрежным видом сказал:

– Ну что же, если вы думали, что можете обойтись без меня, но все-таки мой служебный долг – удостоверить смерть и… отчего она наступила.

Я ничего не ответил и пропустил его вперед. Затем я вернулся к двери, запер ее и положил ключ на стол. Он удивленно поднял брови:

– Что это значит?

Я спокойно встал против него:

– Тут речь идет не о том, чтобы установить причину смерти, а о том, чтобы скрыть ее. Эта женщина позвала меня, чтобы я помог ей после… после неудачного вмешательства… я уже не мог ее спасти, но обещал ей спасти ее честь и исполню это. И я прошу вас помочь мне!

Он широко раскрыл глаза от изумления.

– Неужели вы хотите сказать, – пробормотал он, – что я, официальный врач, должен покрыть здесь преступление?

– Да, я этого хочу, я должен этого хотеть.

– Чтобы я за ваше преступление…

– Я уже сказал вам, что я и не прикасался к этой женщине, иначе… иначе я не стоял бы перед вами и давно бы уже покончил с собой. Она искупила свой проступок, – если вам угодно так это называть, – и свет ничего не должен об этом знать. И я не потерплю, чтобы честь этой женщины была теперь бессмысленно поругана.

Мой решительный тон вызвал в нем еще большее раздражение.

– Вы не потерпите… так… ну, вы ведь мой начальник… или, по крайней мере, собираетесь стать им… попробуйте только приказывать мне… я сразу подумал, что тут какая-то грязная история, раз вас вызывают из вашего угла… недурной практикой вы тут занялись… недурной пробный образец… Но теперь я приступлю к осмотру, я сам, и вы можете быть уверены, что протокол, под которым будет стоять мое имя, будет в полном порядке. Я не подпишу лжи.

Я остался спокоен.

– На этот раз вам придется все-таки это сделать. До тех пор вы не выйдете из комнаты.

При этом я сунул руку в карман – моего револьвера при мне не было. Но мой коллега все-таки вздрогнул. Я на шаг приблизился к нему и посмотрел на него.

– Послушайте, я вам скажу пару слов… чтобы избежать крайностей. Моя жизнь не имеет для меня никакой цены… чужая – тоже… я дошел уже до такого предела… единственное, что имеет для меня значение, это выполнить свое обещание и сохранить в тайне причину этой смерти… Слушайте: я даю вам честное слово, если вы подпишете свидетельство, что смерть вызвана… какой-нибудь случайностью, то я в течение недели покину город, покину Индию… я, если вы этого потребуете, возьму револьвер и застрелюсь, как только гроб будет опущен в землю и я смогу быть спокоен, что никто… вы понимаете, никто… не станет заниматься расследованиями. Этого будет для вас достаточно, это должно вас удовлетворить.

В моем голосе было, несомненно, что-то угрожающее, что-то опасное, потому что по мере того, как я невольно приближался к нему, он отступал с тем же выражением ужаса, с каким… ну, с каким люди спасаются от одержимого амоком, когда он бешено мчится вперед, размахивая крисом… И сразу он стал другим… каким-то пришибленным и безвольным… от его уверенного тона не осталось и следа. В виде слабого протеста он промямлил еще:

– Это было бы первый раз в моей жизни, что я подписал бы ложное свидетельство… но так или иначе какую-нибудь форму можно будет подыскать… бывают всякие случаи… Однако не мог же я так, без всяких…

– Конечно, не могли, – поспешно поддержал я его (только скорее!.. только скорее!.. – стучало у меня в висках), – но теперь, когда вы знаете, что вы только обидели бы живого и жестоко поступили бы с умершей, вы, конечно, не станете колебаться.

Он кивнул головой. Мы подошли к столу. Через несколько минут удостоверение было готово (оно было затем опубликовано в газетах и вполне правдоподобно описывало картину сердечного паралича). После этого он встал и посмотрел на меня:

– Вы уедете на этой же неделе, не правда ли?

– Даю вам честное слово.

Он снова посмотрел на меня. Я заметил, что он хочет казаться строгим и деловитым.

– Я сейчас же закажу гроб, – сказал он, чтобы скрыть свое смущение. Но особенно мучительно для меня было, – я не знаю сам почему, – когда он вдруг протянул мне руку и с неожиданной сердечностью потряс мою. – Желаю вам молодцом перенести это, – сказал он, и я не знал, что он имеет в виду. Был ли я болен? Или… сошел с ума?

Я проводил его до двери, отпер и, делая над собой последнее усилие, запер за ним. Потом начался опять этот стук в висках, все закачалось и завертелось передо мной, и перед самой ее постелью я рухнул на пол… как… падает с оборвавшимися нервами гонимый амоком в конце своего безумного бега.

Он опять замолчал. Меня знобило – вероятно, от того, что первый порыв утреннего ветра легкой волной пробегал по кораблю. Но на измученном лице, которое я уже ясно различал в свете сумерек, снова уже появилось напряженное выражение.

– Не знаю, долго ли пролежал я так на циновке. Вдруг я почувствовал легкое прикосновение. Я вскочил. Это был бой, с робким и почтительным видом стоявший передо мной и тревожно заглядывавший мне в глаза.

7Идите быстрее (англ.).
8Да, сэр (англ.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru