© Афлатуни С., текст, 2020
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
Алейг. Яхиль.
Сардош. Марафлион. Вараам.
Уже почти всё забыл, скребу затылок и не вспоминаю. Зачем ему нужны были эти буквы? Какую роль сыграла в этом женщина в желтой маске?
Кто-то из ангелов на небе это знает. А может, даже он не знает.
Юрудж, Шафхор, Барфаид. Осс, Кижжир, Юприхам, Форфур…
Каждый вечер перед сном я повторяю эти звуки. Иногда я зову семью, мы пьем воду и читаем эти записки. Дети зевают. Жена водит сухим платком по лицу. Где-то поют птицы, летучие мыши, сверчки.
Хукут, Ёриол, Катахтам.
Он пришел к нам вместе с дождем. Мы все удивились, когда он пришел.
Но шел дождь, и мы решили, что приход этого человека – тоже добрый знак.
У нас ведь жизнь какая? От дождя – до дождя. Не нравится такая жизнь – до свиданья, за руку не хватаем.
Или, как русские говорили: «Пусть на твоей дороге скатерть валяется».
Хорошо говорили, мастера слова. Только потом все состарились и стали друг друга хоронить. Нам не доверяли, вера у них другая, хотя зря – Бог один, они тоже так считают.
Если честно, у нас один бог, это – вода. Другого нам природа пока еще не придумала.
Теперь – попрошу: закройте глаза.
Закройте, не бойтесь, ничего плохого не сделаю. Для рассказа нужно. Закрыли?
Дерево!
Дерево, яблоня: серая, как камень, можете все ветки ощупать – ни листика. Может, вы еще какое-нибудь яблоко от него захотели? Забудьте. Я уже вспотел одно и то же всем повторять: нет, нет, нет у нас воды. От этого и яблок нет. И если у вас в кармане еще и стакан спрятан, выбросите лучше. У нас не любят тех, кто со стаканами ходит. По-нашему это называется: «умничать».
Устали представлять себе дерево? Это только начало.
Дерево стоит, сухое и беспомощное.
У него четыре главные ветки и несколько подчиненных. На одной главной ветке сидит Золото и смотрит на небо через бинокль, в котором нет ни одного стеклышка. Стеклышки давно отправились в отцовские очки, их туда кузнец из соседнего села вместо треснутых приделал. Но без этих стеклышек бинокль тоже работает. Он теперь, как замочная скважина в двери у Председателя, только еще лучше. В двери одна скважина, и на небо сквозь нее не посмотришь, а тут – вот тебе небо, подсматривай на здоровье.
Золото разглядывает небо, пытаясь найти на нем что-нибудь интересное. Дождь, например. Вы знаете, такие облака есть: на вид ничего особенного. А подплывают – такой дождь начинается, что вся школа бежит чайники и ведра набирать. В суматохе можно даже подраться от радости, в мокрой глине поваляться.
Веткой выше висит клетка с беданой[1]. Клетка замотана платком, чтобы бедана не хотела из нее уйти, не портила себе о прутья крылья, а сидела внутри и распевала задумчивые, лиричные песни. У нас в селе эту птицу очень уважают.
Пропускаем две пустые, ничем не знаменитые ветки и попадаем на последнюю.
На ней висит радио, похожее на клетку с беданой. Когда-то радио умело петь и передавать новости. Теперь оно только шуршит – как осенний виноградник, после того как с него срежут все недоклеванные птичьей жадностью гроздья.
И наконец наверху, к тому месту, где обрезанный ствол трется о шершавое небо, прибита вертушка. Ей, конечно, кроме ветра, ни до чего другого дела нет. Ну, этого богатства у нас просто горы: постоянно что-нибудь дует.
Пока я буду рассказывать, вертушка будет крутиться. В один момент, конечно, перестанет, но я об этом тут же вам громко скажу: смотрите, вертушка! И вы посмóтрите.
А пока – тыр-тыр одно от нее, и никаких других впечатлений.
Золото поет какую-то взрослую песню и болтает ногами, как спортсмен.
«Тип, тип-тип», – подпевает ему из-под платка бедана. Всем хочется пить.
К этому дереву он вначале и подошел.
Лил дождь. Дерево, наглотавшись воды, стало черным. Клетку с беданой чьи-то шустрые руки успели унести, а радио еще продолжало качаться и передразнивать своим шипеньем дождь.
Он посмотрел наверх, где под ливнем гордо крутилась вертушка.
Потом сделал несколько шагов, удивленно обходя чайники, ведра и кастрюли, которыми было заставлено всё пространство. Люди ловили в них дождь.
У него не было зонта, и ливень делал с ним всё, что хотел.
Брюки, в которых он приехал, уже давно намокли; то же самое сделали и трусы. У человека с мокрыми трусами, даже если они намокли не по его вине, лицо виноватое.
На лице у него тоже было много воды. Она текла по лбу, просачивалась сквозь брови и бежала вниз, используя нос в качестве желобка.
Нос у него был прямой. С такими носами, по правде сказать, в дождь неудобно.
И тут его, чужака, увидел Золото. Испугавшись, бросился домой. Его крик просачивался сквозь глиняные стены: «Отец, отец, там чужой пришел!»
Дом затих, заглатывая и переваривая эту новость.
Зачавкали калоши.
Отец Золота, Сабир, вышел, осторожно улыбаясь.
Потом они о чем-то поговорили и вместе исчезли за мокрым забором.
Слух о приезде нового учителя щекотал всё село. Люди выходили на улицу, вглядываясь в ослабевший дождь.
Хотя все и так уже знали, что он сидит в гостях у Сабира, его мокрую одежду сушат женщины, а Сабир дал гостю халат. Учитель не имеет права быть голым.
Мы вышли на улицу; над селом стояла музыка из ведер и кастрюль, люди наполняли свои колодцы. Потом мы подошли к бывшему арыку, посмотрели, как в нем мусор плавает. Всем не терпелось поговорить об учителе.
Разговор как-то не начинался. Выходила только тишина и хлюпанье по грязи. Вообще, я заметил – после дождя разговаривать бывает трудно.
Наконец шурин Председателя сказал:
– Говорят, у него светлые волосы.
Мы все посмотрели на шурина. Эх… И двор у него двенадцать соток, и три коровы, одна недавно отелилась, а как начнет говорить – просто смеяться и убегать хочется. Какая, скажите, разница, какие у учителя волосы? Это разговор парикмахера, а ты всё-таки шурин Председателя, понимай свое положение.
Но кто-то вдруг сказал:
– М-да, к светловолосому учителю я своих детей не отдам…
И кто это сказал? Бездетный Муса.
Любит он над своим горем шутить. Мы тоже рассмеялись, нехорошо было после шутки молчать. Я похлопал его по плечу:
– Муса, тебе надо в город поехать, там наука чудеса делает. Говорят, из плевка ребенка могут сделать или даже из волоса. Главное – чтобы пробирка была. В газетах это «генная инженерия» называется. Надо только помолиться, чтобы через эту инженерию тебе чего-нибудь чужое не подсунули. Молитва большие дела делает.
– Да! – кивнул Муса, глядя себе под ноги с таким упорством, будто хотел до центра Земли доглядеться.
Помолчал. Потом еще раз согласился:
– Да. Еще бы таким богатым стать, чтобы в город спокойно ездить.
– А ты у учителя спроси, – посоветовал кто-то. – Он только что из города, может, об этих детях слышал или даже видел, как они из пробирки вылезают. Учителя с врачами часто общаются.
– Да, профессии похожие, – согласились все. – А всё-таки учителя со светлыми волосами тяжело себе представить.
В такой приятной научно-популярной беседе мы дошли до яблоневого сада.
Сад был бывшим.
Яблони, которые когда-то стояли в нем, были любительницами воды. А ее у нас на людей не хватает, куда еще на любительниц тратить?
Говорят, в то жаркое лето разум деревьев помутился. Некоторые вдруг стали просить милостыню, деревянным своим шепотом. «Води-и-ии… Во-ди-ии…» Муса слышал, ночью мимо проходил. Некоторые яблони, обшарив корнями почву и не найдя в ней ни капли, стали нападать на людей. Которые мимо с водой двигались, особенно на женщин. На старую Хабибу напали, когда она из соседнего села, от родственницы, воду несла и подарок семье. Веткой ее по голове ударили, ведро из рук выскочило, вода прямо на корни пошла. Дереву – удовлетворение.
Поэтому пришлось всё это мелкое хулиганство вырубить. Яблони и так наполовину умерли, яблок от них давно даже под микроскопом не видали. Одно дерево на память оставили. Я уже о нем рассказал – что про него, сухое, еще скажешь? Вертушку держит.
А вот те, которые вырубили, – их души привычку взяли к сельчанам ночью ходить, даже исрык[2] от них не помогает. Придут, ветви на всю комнату разложат, а вместо яблок у них какая-нибудь гадость болтается. Приходится немного воды в кружке ставить на ночь, тогда, говорят, спокойнее.
Я, кстати, этому не верю. Если бы у деревьев была душа, наука бы это давно обнаружила и через газету объявила. Ничего такого я в газетах не встречал. То, что летающие тарелки в природе бывают, об этом и американцы интервью дают, и фотографии есть. Про скорый конец света тоже много хорошего написано. А про деревья никаких новостей не поступает. Жалко всё-таки для какой-то гипотезы воду в кружку на ночь ставить, лучше бы сам выпил или ребенку дал.
Пришли к Сабиру; там уже народу, как в кинотеатре. Человек десять, две женщины; все на учителя смотрят. Такой народ странный: что смотрите, это – учитель, детей учить будет, от вас не убежит. Еще насмотритесь на него – самим тошно станет. Как пришли, тут же на него прямо глазами лезут.
Мы, конечно, тоже сразу посмотрели.
Нет, не светловолосый.
Чувствую, все с облегчением вздохнули. По себе чувствую.
Ничего, парню еще повезло. Про предыдущего учителя такой разговор шел, что у него сзади хвостик. Серьезные люди это утверждали, не какие-нибудь оборванцы.
Меня, кстати, тоже спрашивали. Ты, говорят, человек грамотный, в русской школе в райцентре учился и четыре года у русской библиотекарши по ночам гостил, рассуди – может у учителя быть хвостик? Я, помню, тогда полчаса сидел, молчал: и школу вспомнил, и библиотекаршу, какая она была даже в постели образованная и культурная женщина…
И говорю: нечего здесь собрание по поводу хвостика устраивать. Это – интимное право гражданина. Один говорит: надо Министру Образования написать, чтобы учителей осматривал тщательнее, а то если учителя с хвостиками пойдут, чему они детей с ними научат? А другой задумался: «А вдруг у них министр… тоже, а?» Хорошо, Банный день скоро был, устроили около мокрого учителя целую экскурсию, и успокоились. Тот, бедный, не понимает, что это к нему, как к святым местам, такое внимание со всей Бани… Повесился на другой день.
Одно жаль, его рядом с библиотекаршей похоронили, а я хотел сам с ней рядом лечь. Мне отвечают: мы таким способом только самоубийц хороним, а вы пока живой человек, постыдитесь. Я в тот вечер не стал выставлять кружку с ржавой водой. А, пусть деревья приходят. Не пришли.
В комнате происходило знакомство с новым учителем.
Я даже подумал, что сейчас удобный случай вас тоже познакомить с нашими людьми. Но настроение куда-то пропало. Да и удобно ли высыпать на вас сразу все эти имена? Все эти звуки мусульманского алфавита, всех фахриддинов, маруфов? Это для памяти непросто – сразу такую толпу имен запомнить. Вон учитель на все эти имена-фамилии улыбается и руки жмет, а загляни ему в череп: много там у него имен запомнилось? Так-то.
Я посмотрел на нового учителя.
Он пил маленькими глотками чай, и его лицо мне понравилось. Лицо ведь самая важная часть тела. Весь человек на нем как на ладони.
Устав, наверно, от жадности наших взглядов, учитель приподнялся:
– Большое спасибо, мне нужно сходить к Председателю.
Это он очень хорошо сказал; все одобрили. Председатель, конечно, мог и сам прийти к Сабиру, немного демократического чая с людьми попить. Но – раз не пришел, значит, нужно было идти к нему.
Когда он поднялся, все увидели, что у учителя аккуратная фигура; даже что-то спортивное в ней промелькнуло. И за что парня с такой городской внешностью к нам прислали? Наверно, не удалось там, в городе, начальству понравиться. Я снова подумал о том, какая судьба могущественная штука и какие мы в ее руках слабые муравьи.
Но выйти из комнаты не удалось.
В дверь с охами, кашлями, скрипами и другими внушающими уважение звуками вошел новый гость.
Вообще-то новых гостей было трое.
Двое из них значения не имели. Один совсем молодой, даже о женитьбе его родители пока не думали. Второй, конечно, взрослее. Но мозги у него еще в детстве остались, ум на тройку с минусом работает. Жена есть, дочка есть, машину тоже водить может. А сам, вместо того чтобы машину водить или с женой что-нибудь сделать, чтобы воду не воровала, – с мальчишками футбол гоняет. Несолидный парень.
Зачем они пришли? Сами бы не пришли, смущение бы их сюда не пустило.
Со Старым Учителем пришли.
Слова «Старый Учитель» я бы хотел подчеркнуть жирной красной ручкой; сейчас поймете зачем.
Футболист Учителя под локоть поддерживает, волнуется, на лице целая лужа пота. Улыбка тоже такая, кусок электропровода под напряжением. Вот-вот замкнет. Волнуйся, волнуйся. Это тебе не мячик ногами мучить, здесь культура требуется.
Второй рукой Старый Учитель опирается на палку, при виде которой на многих в комнате нахлынули разные детские воспоминания.
Большой педагогический эффект в свое время эта палка имела.
Теперь она, как и ее хозяин, на пенсии. Редко когда она подскочит и станцует андижанскую польку на чьей-нибудь несообразительной спине. Учитель проводил часы своей старости у себя, в доме, который когда-то сам и построил. Глаза его привыкли к темноте, слух – к неторопливому шуршанью крыс. Крысы его палки не боялись, возможно, даже посмеивались над ней в глубине души.
Выходил Старый Учитель редко, но торжественно.
Последний раз случилось это на похоронах учителя-самоубийцы.
Вообще-то хоронят у нас всегда с каким-то философским удовольствием, но народу тогда пришло немного. Некоторые не одобряли эту смерть: хотя в смысле хвостика учитель себя оправдал, но какой пример он своим повешением школьникам показывает? «Да, не подумал, – кивали другие. – Завтра, глядишь, все дети с веревкой начнут экспериментировать».
Вот тогда старик и пришел, и таких наговорил нелицеприятных молний, что многим на этих похоронах испортил всё настроение.
Но эту историю можно и в другой раз рассказать, а сейчас Старый Учитель усаживается на курпачу[3], и я как раз оказываюсь где-то между ним и новым учителем.
Кроме футболиста, который, усадив старика, стоял и не знал, что дальше с собой делать, около Старого Учителя болталась еще одна фигура.
Безусый агрономовский племянник.
Не одна нога в комнате мысленно потянулась дать ему пинка. Но, во-первых, в нем, несмотря на всё шалопайство, текла кровь дяди-Агронома, и ссориться с этой кровью никто не хотел. А во-вторых, он с Учителем пришел и прижимал к животу большую клетку. Из нее глядела сова.
Так пришедшие и расположились.
Футболист.
Старый Учитель в тюбетейке. Оглядывает присутствующих, словно перекличку производя.
Дальше – сова сонно моргает.
В конце всего этого зрелища сидит агрономовский племянник.
Стало тихо, не считая икоты, которая вдруг овладела футболистом. Вот бедняга! Если от стыда умирают, он был при смерти.
Старый Учитель пошевелил бровями. Его густые белые брови напоминали бороду, выросшую не в том месте.
Отложив знаменитую палку, старик сложил ладони молитвенной лодочкой.
Народ замолчал еще сильнее.
Однако лодочка поплыла совсем не в сторону молитвы. На внезапном русском языке старик крикнул:
– Печально я гляжу на наше поколенье!
Комната вздрогнула; футболист икнул и покраснел.
– Его грядущее иль пусто, иль темно! – продолжал Учитель, разгораясь. – Меж тем, под бременем страданья и сомненья…
И посмотрел на нового учителя.
Бремя страданья. Бремя сомненья. Который год, как вода бросила нас. Ушла, оставив растресканную землю. Растресканные руки. Растресканных женщин. Мужское семя падает в их трещины и гибнет. Бедный Муса… Бедные и те, чье семя не гибнет, и от него рождаются дети – для жажды. Для жажды. У них маленькие сухие рты и глаза пришельцев. Возможно, у них уже не будет детей вообще. Их семя будет извергаться сухой белой пылью, и напрасна будет целая ночь трудолюбивых совокуплений. Приблизится к ним утро, и женщина станет сипло рыдать, и мужчина ударит ее, чтобы не заплакать самому. Под бременем страданья. И сомненья…
– В бездействии состарится оно, – ответил новый учитель. И покраснел.
– Да… состарится, – согласился старик и поднял палец. – Эти строки написал Михаил Юрьевич Лермонтов!
На лица в комнате легла печать тоски.
Почти все побывали когда-то в учениках у Старого Учителя и его палки, и дорогое имя Михаила Юрьевича намертво въелось в их головы.
Все помнили, что это был русский космонавт, которого уважал и чтил Старый Учитель. Кто-то мог вспомнить такие подробности, что Учитель встречался с Михаилом Юрьевичем во время своей командировки в Ташкент… Хотя что делал в Ташкенте Михаил Юрьевич, если он всё время пропадал у себя в космосе, никто толком не знал. Главное, что, гуляя по площадям Ташкента, Михаил Юрьевич Лермонтов диктовал Учителю приходившие ему в голову стихи, а потом разбился где-то над Кавказом, – с тех пор там идет война.
Покойная жена Учителя жаловалась соседям, что в день рождения этого Лермонтова ее супруг сам не свой; приходят какие-то русские, приносят ему водку и гитару. А что творится дальше, она не знает, поскольку от греха убегает в одной калоше к старшей сестре поплакать.
Воспоминания о Лермонтове затопили комнату.
– В бездействии состарится… – повторил Учитель, не в силах расстаться со стихотворением. – Какой скрытый смысл в этих строках?
Строго поиграл морщинами. И сам задумчиво ответил:
– Глубокий…
Футболист икнул и, не выдержав, стал торопливо пробираться к выходу.
– Жизнь, – продолжал Учитель, постукивая палкой, – это действие, это борьба с недостатками. Так закалялась сталь, так много хороших вещей раньше закалялось… Шла война, лепешки не хватало, а люди всё-таки – действовали! Ни один душман им не мог из-за куста крикнуть: эй, печально я гляжу на ваше поколенье!
Последние слова Учитель произнес таким козлиным кваканьем, что все прямо увидели этого душмана и почувствовали к нему глубокое нерасположение.
– Строки Лермонтова, Михаила Юрьевича, призывали к борьбе и исправлению недостатков. Он написал Пушкину: «О-о, погиб поэт, невольник чести…» Тот тогда, действительно, как раз погиб… И не смог прочесть эти обращенные к нему стихи. Вдова Пушкина прочла вместо него. Сирот вокруг усадила, читала им, плакала… Как ты полагаешь, хотел Михаил Юрьевич Лермонтов посвататься к вдове Пушкина?
И посмотрел на нового учителя.
Тот, всё так же глядя в скатерть, ответил:
– Михаил Юрьевич хотел посвятить себя… созданию стихов и подвижничеству… овладению тайнами литературы… как его духовный наставник Байрон.
Перевел дыхание.
– На этом… огненном пути он принял безбрачие… Даже если он испытывал к вдове солнца русской поэзии… то, что может испытать мужчина, подумав о женщине… он, наверно, не стал бы… он не мог бы… просто…
Все замерли, слушая беседу ученых людей.
– Да, – сказал Старый Учитель, – я тоже думаю, что они испытывали друг к другу только товарищеские чувства. А что они вот испытывают?
И оглядел красными глазами комнату.
Они, то есть мы, испытывали печаль и томление. Ничего хорошего такие прыжки от Михаила Юрьевича к нашей пыльной действительности не обещали.
– Что они испытывают? – еще раз сказал старик, жаля взглядом толпу своих бывших учеников, у многих из которых уже болталось пузо и имелась собственная седина. Постучал палкой:
– Они испытывают бездействие, тупость, тунеядство, любовь к негативным явлениям! Я учил их, как быть товарищами, подругами, пополам делиться, а что они вместо этого стали делать? Они едят друг друга, они в мыслях только и занимаются, как готовят друг из друга разные супы, пирожки и конфету! Их грядущее – пусто и темно, и никому бы из них Михаил Юрьевич даже за два километра руки не подал… Спроси, что они сделали с этим дурачком, у которого от женщин мозги засорились, с предшественником твоим, учителем?
Началось…
– Что они в Бане с ним сделали, спроси! Спроси их, как он у них потом туда-сюда в петле болтался – вместо того чтобы быть живым, уважаемым человеком, детей с мелом в руке к будущему вести… Кто ему женщину подсылал, спроси! Стой, не спрашивай… Пусть у них на том свете спросит наш покойный председатель Расуль-ака, духи наших механизаторов-стахановцев и первая женщина-тракторист нашего района Хабиба-ханум, с алым, как заря, орденом на груди! Они их спросят, они их вызовут на том свете к адской доске! Или вы думаете, Михаил Юрьевич там за вас заступится?
Со всей силой ударил палкой; чашки на столе подпрыгнули, выплюнув испуганные фонтаны чая.
– Не заступится!!!