У Полиба и Меропы не было детей. Увидав весной подросшего уже младенца, они, зная, что у меня нет жены, спросили, чей он. Я ответил, что обнаружил его среди белесых камней и сочной травы на Кифероне. И царь, и царица пожелали воспитать найденыша как собственного сына, а я и рад был, потому что теперь у мальчика появились отец и мать, богатство, игрушки, а меня назначили гонцом, с тех пор я езжу в самые дальние страны с посланиями и вестями, и при коринфском дворце никогда не оставался дольше, чем на одну ночь, но и в Фивы меня никогда еще не отправляли, первый раз приехал сюда. Я доволен, что ты, Эдип, жив и здоров, что ходишь сам, значит, ноги твои тогда хорошо зажили и не беспокоят тебя более, нежели любого другого. Однако, я вижу, ты едва передвигаешь ими…
Так как передать мне Меропе, той, что матерью для тебя была все эти годы?
благодарю тебя мой грозный локсий что оставил мне право выбирать и не отнял у меня за это право ничего из своих же давних даров впрочем нет погрешу против истины если забуду имя моей покровительницы всеведущей геры ведь она открыла мне путь на твердую землю она подсказала мне как найти тебя о аполлон необъяснимый она сообщила мне об астерии оказалось что рядом мы находились всю жизнь вместе росли вместе мужали томились по двусмысленности островов и материковой самоуверенности плавучий остров астерия родина наша там появились и там мы исчезнем когда-нибудь исчезновение это окрашено будет кровью и винами разве не родственник эдипа фиванского царя разве не вакх освятит нашу радость ухода разве не он подарил мне заморскую арфу разве не он насылает на женщин безумие если они позабудут его иокаста пой вместе со мной спасение близко
Выслушав нехитрый рассказ гонца, Эдип задумался. Тиресий все еще стоял за ним, молчаливо поворачивая голову то вправо, то влево, казалось, он старается уловить последние слова говорившего, точно они не растворились в постепенно накаляющемся воздухе библиотеки, но повисли под сводчатым потолком, в прохладной тени, и сейчас вяло опускались на головы царя и прорицателя, как засохшие листья, оторванные от осенних ветвей.
Коринфянин, очевидно, всю ночь провел среди книг, сюда мог войти кто угодно, Полиник, Креонт; заплатив гонцу, легко было заставить его солгать, когда Эдип придет в себя. Тем более смущала та легкость, с которой гонец поведал о происшествиях полувековой давности, Эдипу это казалось чрезвычайно подозрительным. Но было в рассказе коринфянина и нечто, дававшее Эдипу надежду, за что он мог бы зацепиться. Строго взглянув на гонца, царь потребовал повторить рассказ.
– Давным-давно, – вновь заговорил гонец, и Тиресий, приложив ладони к ушам и слегка сдвинув свою повязку, чтобы она не закрывала слуховые отверстия, одобрительно кивал после каждой услышанной фразы.
*Однажды взошел на Сфингион юноша, взгляд его был тревожен и суров. Дорожная туника его перепачкалась потом и пылью, на голове среди черных кудрей виднелась запекшаяся рана, похожая на след сильного удара. Тот, кто судьбой наречен в мужья Иокасте, не может погибнуть от ядовитой сумятицы, царящей в его благородной душе.
Твой сын и твой будущий супруг Эдип, утром убивший в дорожной драке царственного и жестокого Лая, вечером по моему наущенью нашел ответ на твою загадку, милая Иокаста, ты спрашивала о человеке. Глядя на него сквозь узкие прорези в глиняной полумаске, ты медленно приходила в себя, тело твое дрожало, и я не знала, как тебя успокоить. В то же мгновение Эдип шагнул к обрыву и взглянул на Фивы, и кровь в его жилах застыла, он стал задумчив, словно все, только что происшедшее с ним – и встреча со Сфинкс, и та смертельная опасность, которой он едва избежал, – словно все это мгновенно кануло под мутной толщей времени, словно все это случилось очень давно, с кем-то другим. Помню, как он пробормотал: в моем случае, пожалуй, наоборот. Утром на трех – помню детскую свою тросточку, днем на двух, вечером – на четырех, я уверен, что с такими ступнями я стану передвигаться вскорости лишь на четвереньках, если не займу какой-нибудь важный государственный пост и меня не будут таскать на носилках под балдахином.
Пока он так рассуждал, я сорвала с Иокасты платье из перьев, чалму из змеиной кожи и глиняную полумаску, оставив ужасное облачение на Сфингионе – в знак победы Эдипа над Сфинкс, – я проводила царицу тайной тропой во дворец, где она, изможденная, легла на свое ложе, чтобы уже не вставать с него никогда.
На следующий день стражники втолкнули в библиотеку фиванского пастуха. В отличие от коринфянина, выглядевшего хотя и немолодым, но статным и сильным, пастух Эдипа был дряхл. Он брел, опираясь на палку, искривленную многочисленными сучками; для того, чтобы лучше видеть, ему приходилось постоянно щурить густо-черные – еще чернее на бледном морщинистом лице – глаза, кожа его была слишком белой для человека, всю жизнь проведшего в горах под невыносимыми солнечными лучами, которые на вершинах жгли особенно жестоко. Подбородок пастуха трясся, и вместе с ним тряслась встрепанная жидкая борода, доходившая, впрочем, старику до самого пояса. Увидев Эдипа, он бросился на колени и, прижавшись дряблой щекой к каменному полу, запричитал:
– Пощади, о, царь, своего верного слугу! Неведомо мне ничего ни о мальчике, ни о жестокости Иокастина мужа, неведомо мне ничего! Эдипом тебя нарекли, так разве же то имя фиванское? Разве же это не коринфянское имя, о царь?
Эдип внимательно смотрел на рыдающего от ужаса старика. Откуда тот узнал, о чем именно желает царь с ним говорить? Стало быть, его предупредили, что речь пойдет о сыне Иокасты и Лая, – но кто? Эдип оглянулся: за ним по-прежнему стоял Тиресий, лицо его было неподвижно. Начни Эдип сейчас вспоминать, как повстречался ему знатный фиванец в окружении слуг и рабов – будучи чем-то рассержен, он потребовал, чтобы Эдип, тогда еще юноша, полный горечи и бахвальства, уступил дорогу ему и его свите, – начни Эдип сейчас вспоминать, как спустя несколько мгновений и злобный фиванец, ударивший Эдипа жезлом по голове, и его слуги были убиты, – начни Эдип сейчас вспоминать все это – и перед его внутренним взором встанет лишь раскаленная рыжая почва да несколько чахлых деревьев, растущих у подножия Сфингиона, через который лежал путь на Фивы… Эдип с усилием вызывал в себе ощущение той невозможной жары, боли в темени от влажной еще раны, тоску по родителям, вдруг охватившее его озлобление при виде знаменитой горы, где, по рассказам, жила кровожадная Сфинкс, во что сам Эдип не верил, – но не чувствовал ничего. Убитый на дороге фиванец оказался царем Лаем, супругом уснувшей – навечно – Иокасты, отцом Эдипа. При мысли об этом Эдипа охватывала тошнота, он едва мог бороться с отвращением к себе самому, к Лаю, к Фивам, к Ио- касте. Разве же я не прав в своей ненависти? Оракул не обманул, все было известно заранее, чего же ты хочешь, о недостойный преемник Лая? Нет, не преемник я черствости, не преемник я страха перед собственной судьбой. Зачем же тогда ненавидеть? Послушай, о, царь, в последний раз послушай, вот то, что всегда называл ты истиной! Ты – жертва обмана лишь потому, что не желал смотреть на действительного себя самого! Ты – жертва обмана лишь потому, что не желал смотреть на действительную Иокасту!
– Послушай, старик, успокойся, – начал Эдип, обратившись к пастуху. – Тебе здесь никто не причинит никаких страданий. Ты просто расскажешь мне, царю Фив, как все было, и тебя тотчас же отпустят к твоим овцам, награды дадут и кубок браги, благоуханного сфинксова молока. Итак, Эдип тебя слушает, не утаивай ни черточки, ни какой-либо мелочи, Эдип тебя слушает, а с ним и Тиресий, прорицатель, жрец Аполлона. И всякую ложь он заметит и знак мне тотчас же подаст…
*За все эти годы я поняла наконец, что удел богов – действовать и молчать. Мы не должны любить людей, мы не должны показываться им или становиться ими. Наши существования необходимо отъединить, мы’ лишь можем знать о людях, они же – только подозревать о богах. Думая об Ио- касте, я постоянно словно бы вглядываюсь в маленькое зеркальце: вижу каждое ее движение, каждую ее мысль, кроме того, я вижу все, что видит она. Я выбрала ее орудием мести, но она даже не знает в действительности, кому она мстит, за что и кто заставляет ее это делать. Удивительное совпадение заключается лишь в том, что обе мы желаем наказать одного и того же человека, это Лай, царь Фив, супруг Иокасты. Много лет назад он похитил Хрисиппа, сына Пелопса, славного правителя Элиды, похитил и овладел им. После этого мальчик покончил с собой, а Пелопс взмолился Гере, чтобы она отомстила жестокому Лаю.
Я никому не видна, и то, что я совершаю, можно считать лишь случайностью, которая приносит одному облегчение, а в другого, напротив, вселяет ужас. Одна лишь моя Иокаста будет прощена, поскольку нет тяжелее греха, чем умертвить младенца, оторвав его от истекающей тоской материнской груди, поскольку я и сама не могу точно решить, кто из нас был жертвой, а кто играл роль коварной Сфинкс, ведь никакой Сфинкс никогда не встречала всеведущая царица Олимпа.
* Эдип из последних сил шагал по розовому гравию во дворец. Длительное разглядывание лица Иокасты ничего ему не дало: оно оставалось для него неизменно прекрасным, не похожим ни на одно из тех, которые довелось ему видеть за всю жизнь, и тем более не имевшим ничего общего с его собственным, постаревшим и обрюзгшим за последние недели. Змеящаяся жажда проникала все глубже в его раскаленное чрево, и хотя дорога здесь шла под гору, ноги его все труднее ступали, все более неподъемными казались ему распухшие ступни. Споткнувшись, Эдип упал на колени и выставил вперед горячие ладони, чтобы не разбить голову. Острые камешки тут же врезались в потную кожу, он застонал и неловко попытался приподняться, однако ему не удалось, и он так и остался стоять на четвереньках, лицом к желтой стене дворца. Перед его глазами зарябили увеличенные жаром и слабостью черные овальные дырочки, испещрявшие туф, формой своей напоминавшие деревянные лекала архитектора, – он видел их еще в детстве, когда Полиб затеял постройку дворца. Эдипу, тогда младенцу, разрешено было поиграть с ними. Лекала плавно поблескивали в пухлых детских ладошках, черные дырочки в стене нестерпимо мелькали и вдавливались в ослепленные солнечным днем зрачки, Эдип почувствовал тошноту. Он застыл, по-собачьи вжавшись в землю, смежив набрякшие от бессонницы веки, уткнувшись носом в редкую траву, – тонкие листья ее, точно зеленые брызги, окаймляли дорогу. Ему представлялось, что он сидит в библиотеке, а на коленях у него покоится растрепанный том еще недавно любимых им «Свидетельств путешественников и паломников» – огромная книга в кожаном переплете, оправленном в медь и украшенном гранатами и топазами, мелкими, покалывающими руки читающего. Эдип понимал, что его ощущение – мираж, представление, вызванное зноем и падением, и тотчас же пытался открыть глаза и взглянуть вокруг, но желтое, зеленое и розовое беспощадно мешались, закручивались, превращаясь в расплывчатые водяные блики, и снова перед ним была книга, тень библиотеки, нещадно накалившееся окно. Когда бы он мог понять, что происходит, почему его ноги – ступни, лодыжки, икры – потеряли всякую чувствительность, почему глаза его отказываются воспринимать окружающее, все звуки уходят точеной округлой струей в некую бездонную воронку, он слышит лишь тишину, выраженную беззвучными, но сильными ударами в облепленной песком груди, когда бы можно было выяснить, почему так долго никто не подходит к нему, куда подевались воины Креонта, дети, Тиресий. Прорицатель будто бы отстал от него, когда Эдип выходил из башни Иокасты, я помню, он бормотал что-то про обратные перемещения внутри улиточной раковины; неужели человека успокаивает кружение справа налево, тогда как обратное пугает своей неотвратимой разматываемостью и оголением? Без Тире- сия я не в силах принимать решения, без него на меня наваливается одиночество, впрочем, царь ведь должен быть одинок, и все эти годы я был царем и не знал одиночества в своих мыслях, а теперь я, как никогда, один, единый, целый и, казалось бы, самодостаточный, и все же мне требуется тот, кто видит больше армии, больше детей, больше царства, как отныне мне стало ясно, что я не царь, я перестал быть царем, я стою на четвереньках и вдыхаю пыль, бесконечно осеняющую фундамент моего жилища, это даже не окна, даже не лестницы, даже не ложе, даже не жертвенник, это самая обыкновенная стопа, приступ и подступ, я скатываюсь в ничто, назад, во чрево, породившее меня. Однако радости моей нет предела, ведь именно сейчас я очищаюсь от божественной скверны, к чему мне Олимп, когда меня ждут непознанные воды Стикса, стало быть, я воссоздаю собственную память, бывшую со мной еще до моего появления на свет, носившую меня терпеливей, чем это делала моя мать, моя Иокаста.
Медленно на спину Эдипа, затем на темя и уже чуть позже на гравий возле самого его лица надвинулась прохлада, это была тень подошедшего сзади человека, и царю стало легче. Он открыл глаза, но по- прежнему ничего не мог различить среди пестрых наслоений действительности, ему снова пришлось смежить веки. Спустя несколько мгновений он уже оказался на своем ложе в темных покоях, вокруг него сквозь каменную свежесть струился тонкий аромат хвойного тления, помнится, Тиресий воскурил ветви кипариса на маленьком домашнем жертвеннике Аполлона, и этот дымок, проникая в забитые пылью и песком ноздри Эдипа, виясь перед его все еще ослепленными неподвижными зрачками, возвращал его из придуманной болезненным воображением библиотеки в то самое место, где вправду находилось его отяжелевшее непослушное тело.
Если бы знать заранее, глядя на крошечного ребенка, что произойдет с ним, когда вырастет он и возмужает, когда переливчатые чужестранные песни вытянут из него, точно внутренности из раздавленного насекомого, всю его душу, подчиняя все мысли его стремлению умчаться прочь, улететь в ранящую так глубоко синеву незнакомых небес, если бы знать все это, если бы слушать каждый свой сон и каждое, пусть самое нелепое предчувствие, предмыслие, предсуществование, тогда бы можно было все изменить, можно было бы приносить жертвы тем богам, которые особенно пристально следят за твоим возмужанием, а той Мойре, что однажды натянет твою нить, истоньшая ее до предела, возжечь непременный костер или хотя бы факел, хотя бы лучину, да и едва заметный лунный свет посвятить бы однажды той Мойре, пусть прядет она сильными своими пальцами с нежностью и опаской, успеть бы то, что необходимо! Разве бы обезумели те фиванки, когда бы поклонялись они Вакху? Разве бы Лай способен был на предательство, если бы знал он о Герином гневе? А жители архипелага – они непременно бы остановили свои острова в немыслимом их верчении, вознеси они вовремя молитвы и песнопения и зарежь они дюжину тонкорунных барашков в честь Посейдона?
И все же почему мне приходит в голову, что они несчастны, плавучие островитяне? Почему все, что чуждо, мне кажется безобразным? Разве нужно ослепнуть, оглохнуть и потерять корону, состариться, узнать, наконец, ужасную правду, чтобы возжаждать исчезновения?
Не будь у меня моей свинцовой, распухающей к вечеру, набухающей от невзгод тени, я был бы легок и быстр, и ноги мои мелькали бы средь зарослей и камней, как ноги воинственного Ареса, однако я не желал бы мчаться, как он, по крови и слезам, но мечтал лететь над землей и водой, над безжизненными далями, косматыми лесами и пастбищами прочь, прочь из страны моего несчастья, прочь от Иокастина чрева, к возлюбленной моей Иокасте.
*Размышляя над тем, как получилось у меня подняться над головами людей и богов, я неизменно прихожу к выводу, что все это произошло как бы без моего участия. Если бы не предсказание оракула – то, самое первое в этой истории, если бы Лаю не стало известно, что падет он от руки собственного сына, то и не удалось бы мне выразиться в прекрасном и кровожадном образе Сфинкс, не удалось бы мне сверкать среди смертных своей мудростью и неизбежностью. Не пожелай Олимп женить Эдипа на его родной матери, он вполне мог бы пасть жертвой – одной из многочисленных жертв – Сфинкс. Ведь встреча Эдипа и Сфинкс уже случилась после того, как Эдип умертвил – в случайной дорожной драке – Лая, своего отца. Однако, раз выпало ему на долю стать правителем Фив и мужем Иокасты, встреться ему на пути хотя бы и сотня Сфинкс и иных каких чудищ, он непременно бы выбрался из их цепких мертвящих лап целым и невредимым – просто хотя бы потому, что судьба его заранее была предопределена. Только такой человек, как Эдип, олицетворявший возмездие и предопределенность, служивший одновременно и жертвой, и палачом, не знающим ничего о суде над жестокостью и распутством, не будучи посвященным в истинное положение вещей, – только такой человек и был способен на молниеносную разгадку ужасной тайны Сфинкс.
Когда я размышляю об этом, я понимаю, что ни капли моей воли не было в том, что я помогала Иокасте-Сфинкс и в том, что я подсказала Эдипу слово «человек». Судьба богов тоже предопределена, и возможность выбора, и так называемая воля богов – все есть химеры и снижение понимания пути, ведь путь, судьба – нечто большее, чем кажется каждой песчинке в океане, нет, не в океане, но в капле, единственной темной капле Стикса.
Для того чтобы открыть ворота, на этот раз понадобилась сила одновременно трех стражников. Тиресий чувствовал, как их загорелые тела напряглись, как натянулись мускулы под их влажной кожей, и тотчас же он услышал скрежет и скрип давно не смазываемого, изъеденного гарью металла. В лицо старика пахнуло густым гвоздичным маслом, которым пользовались военные, вынужденные простаивать почти целый день под нещадным солнцем; затем, наверное, слишком даже резко, запах этот сменился другим, острым, отвратительным запахом тления и дыма, и Тиресий понял, что ворота уже открыты, он волен покинуть Фивы навсегда.
Старик шагал по дороге и повсюду слышал стоны и погребальное пение – кому-то еще доставало храбрости и терпения хоронить мертвых возле самой обочины, по несколько трупов в день. Он шел не спеша, то и дело останавливаясь и по-птичьи поворачивая голову из стороны в сторону. Некоторые больные подползали к Тиресию и пытались просить его о чем-либо: о еде ли, о целебных травах… Узнав его, они кричали вослед его удалявшейся спине – ответь, Тиресий, долго ли осталось мне жить? Но Тиресий молчал и лишь качал головой. Мысленно он все еще блуждал в желтом дворце Эдипа, спускаясь по бесконечным лестницам и мучительно подсчитывая количество поворотов, чтобы – на всякий случай – не ошибиться. Эдип опять занемог, но его болезнь давала возможность ему как следует поразмыслить над происходящим, осознать всю нелепость своего существования, очиститься от нее и бежать как можно скорее, оставив трон, Фивы, умирающих подданных и спящую Иокасту, бежать за Тиресием туда, где всякий смертный обретает бессмертие, лишаясь собственной тени.
я лишенный тени легкий как бормотание задремавшего пастуха могу сам служить тенью безмолвной тенью царю и даже жрецу согласился бы но нет покидаю я фивы навеки ведь царь уже больше не царь он теряет влагу и волю он станет вскорости сух точно щепка я был рядом с ним и больше не буду не царь он не царь он сам признается в том постоянно себе себе а значит и мне не утаит от меня и тайны рожденья и смерти и тайны венчающей короной печали одних лишь царей жрецов и поэтов не царь он и не поэт и жрецом вряд ли он станет однако жрецом он мог бы стать ведь отныне теряет он память по капле по струйке и силы во имя того чтобы легкость неизведанную обрести теряет он тень и я вижу как вскоре попутчиком будет моим попутчиком стариком целуйте ему шишковатые пальцы то корни вплетавшие в книгу весь сок его мысли то ветви в которых сидела возлюбленная его иокаста целуйте и он посвятит вас во сфинксы и он наделит вас загадкой которой разгадка вы сами я жду тебя бедный старик отзовись о эдип отзовись
Эдип приоткрыл глаза: сейчас он ясно понимал, что находится в своих покоях, но различал пока лишь темное и светлое, будто в наказание за слишком большую чувствительность к недавно поразившей его яркости дня. Мимо него скользнула какая-то тень, ему почудилось, что это Тиресий, и он позвал его. Однако это был один из придворных рабов, он принес небольшой кувшин с водой – на тот случай, если царь захочет пить. Кланяясь и почтительно опуская глаза в землю, раб спросил, как здоровье царя Эдипа. Эдип в ответ лишь что-то пробормотал и, внезапно ощутив вокруг себя странную пустоту, затих. Послышались бодрые шаги, и к Эдипу вошел Креонт, якобы узнавший, что царь вновь обрел способность говорить и мыслить.
Посмотрев на Креонта, Эдип с удивлением заметил, что отныне ему безразлично всякое слово и всякая попытка главнокомандующего в чем-либо убедить царя, ему также стало все равно, что происходит на площади перед дворцом, чье тело покоится в самой высокой башне дворца, много ли людей умирает в страданиях за стенами Фив. Я больше не царь, несомненно, Тиресий предупреждал меня о короне, и вот я уже отрекаюсь, я потерял свое царство, и мне не жаль и не больно.
*Одинокая Гера стоит на прежнем своем Сфингионе. Одинокая Гера оглядывает окрестности и предается мечтаниям. Моя Иокаста, поверь, что давно ты стала центром Вселенной, словно мать наша, Гея. Вокруг тебя движутся все: и большие и малые звезды, и Солнце, увенчанное искрами твоих истлевающих богатств. И я среди всех, – однако я ощущаю свою отстраненность и двойственность, я среди всех и вроде бы нет, я одинока. И это мне позволяет рассуждать о тебе, моя Иокаста, я убеждена, что ты будто водоворот, затягивающий в себя события, превращающий время в невиданную условность, мы все по твоей милости как бы застыли в тугих маслянистых волнах подземной реки, и прошлое для нас становится тождественным будущему.
Все воедино сплелось. Посейдон ли родил Агенора, основателя Фив, или только даст ему жизнь? А Семела, распутница, став соблазнять Громовержца, уже носит во чреве дитятю, веселого Вакха, деда Лая, или тоскует в надежде на Зевсовы грозовые объятья? Лай ли это ласкает тебя, Иокаста, в медовых потьмах, или сын твой Эдип, или я сжимаю чело тебе кожей змеиной? Все слилось, повернуло все вспять, закрутилось, связалось!
На следующий день Эдип призвал к себе своего младшего сына, Этеокла. Юноша был усажен возле отцовского ложа, в руки ему настойчиво дали любимую книгу Эдипа, и тот должен был вслух читать до самого вечера.
«…множество мелких островов, число сочетаний которых бесконечно…
…поэтому островитяне правдивы и наделены даром предвидения – ведь мысли их, лишенные тяжести и темноты, способны лететь вперед быстрее времени.
…слепцы по необъяснимым причинам продолжают хорошо видеть, а глухие обладают недюжинным слухом…»
И лиловые в закатных отблесках волны, и бесшумный песок под легкими босыми ступнями, и непременно острый запах гиацинтовых соцветий, и кипарисовая роща, оглашаемая предвечерним птичьим клекотом, и светлая, будто прозрачная трава, не хранящая в себе ни единой темной черточки, ни малейшего сгусточка надвигающихся сумерек, – все это представлялось Эдипу во время чтения. Этеокл читал бесстрастным голосом, видно было, что содержание книги не увлекает его, и он выполняет скучную обязанность перед больным отцом. Подумать только: и это мой сын, ведь это дважды моя кровь, это наивысшее умножение моей крови на самое себя, Этеокл, мой сын и мой брат одновременно, проклятый ребенок, осужденный на вечную тоску по власти! Если бы не все эти пастухи и прорицатели, если бы не моровая язва, если бы не разверзнувшиеся в одночасье передо мной и моими подданными ворота Тартара, – разве бы мог я поверить, что я – подкидыш в доме Полиба и Меропы? Несхожесть – свойство, которое венчает глубочайшую привязанность между отцом и сыном, несхожести не надо бояться, но следует ею наслаждаться, ведь, разглядывая двух совершенно различных людей, можно прийти к удивительным заключениям о многосторонности мира и переменчивости всего сущего. Что со мной? – кажется, раздражение покидает меня, покидают меня боль и чувство – одно из самых ужасных – вины. Я едва заметно приподнимаюсь над своим ложем и вьюсь, и плаваю в струях божественных воскурений, неужели солнечный жар поразил меня столь жестоко? Неужели ноги мои отказали мне навсегда?..
– Отец, ты не слушаешь меня, что с тобой? Напрасно ли я читаю эту книгу?
Этеокл приподнялся и с трудом захлопнул пухлый том. Эдип все еще был погружен в свои странные новые ощущения и молчал, чем только больше раздражил Этеокла. Царевич подошел к отцовскому ложу и наклонился над Эдипом. Глаза Эдипа были прикрыты, лицо сохраняло выражение внутреннего покоя и даже – так показалось юноше – блаженства. Этеокл протянул руку и дотронулся до смуглой щеки Эдипа, и ему вдруг почудилось, что отец уже умер, что лицо у него влажное и холодное, точно у покойника.
– Клянусь богами! – вскричал Этеокл, Эдип медленно разлепил веки и окинул мутным взором сына, закрытую книгу, сумеречные углы своих прохладных покоев. – Я так испугался, отец, мне мерещилось, что… я не знаю, зачем я читал эту книгу, ведь ты не слушал! А мне… мне было не очень интересно читать ее, – залепетал испуганный Этеокл. Эдип опять прикрыл глаза – теперь уже в знак понимания.
И тогда Этеокл обнаружил, что он вовсе не наклоняется над отцом, хотя расстояние между их лицами не изменилось, отец продолжал лежать, но как-то вроде выше, чем раньше. Этеокл придвинулся ближе и увидел, что голова Эдипа парит высоко над подушкой. Тогда он в ужасе сдернул с отца царское покрывало из золотистого шелка и отпрянул. Эдип покоился в прежней расслабленной позе – на воздухе, высоко над ложем.
*Ты по-прежнему вглядываешься в даль, и горизонт уже представляется тебе узкой-узкой щелью, тебе хочется разъять небо и море и проникнуть в образовавшуюся сверкающую пустоту, чудом врывающуюся сквозь гигантские пространства волн внутрь твоей груди. В своем желании ты уже не замечаешь, что делаешь, пальцы твоих перекрещенных рук сжимают озябшие плечи, ниже, ниже. Ты приходишь в себя лишь тогда, когда на песок падают тяжелые аметистовые бусины, – катятся и подскакивают.
Я вижу, как ты устало опускаешься на колени, погружая руки в песок, и начинаешь в отчаянии собирать непослушные розоватые шарики, их полированная поверхность сверкает и отражает оранжевые блики заката и темную зелень моря, светлое платье и еще кого-то, мелькнувшего за твоей спиной, метнувшегося и растворившегося в предвечерних сумерках. Ты останавливаешься, мысли твои замерли вместе с твоим телом: ты здесь уже не одна.
Эдип парил над собственной простыней: весь вечер он был один в своих покоях. Он знал: Этеокл побежал разыскивать Креонта, они позвали с собой и Полиника и уже долго советуются, не ведая, как поступить с летающим царем. В то же время пришел один из воинов и доложил генералу, что слепой старик, все эти дни сопровождавший царя, куда-то пропал, стражники, охранявшие ворота, ведут себя необъяснимо, они сидят на корточках – словно молятся – и на все расспросы лишь качают головами, щурясь в ярком свете факелов. Их лица мрачны и полупрозрачны, всем, кто на них смотрит, кажется, будто они превратились в собственные тени. Креонт и царевичи решили было послать вдогонку Тиресию пару всадников, но затем передумали: к чему, если он и так ушел, если он больше не станет вмешиваться в правление государством, влияя самым подавляющим образом на царя и на придворных? Однако что делать с Эдипом, эти трое еще не решили.
Эдип внезапно понял, что ему удается мысленно входить в каждую залу дворца и подслушивать разговоры, которые ведут рабы и кухарки. Он наблюдал за своими сыновьями и Креонтом: собравшись в его библиотеке на тайный совет, они обсуждали, как лучше объявить Эдипа – умершим ли? умалишенным? бежавшим? – неспособным в любом случае более править Фивами, и под этим предлогом передать власть… Здесь все трое стали спорить, их слова Эдип различал достаточно ясно, но они не вызывали в нем никаких чувств, ему вдруг стало безразлично, о чем они договорятся, и он – все так же, пользуясь каким-то случайно проснувшимся в нем виденьем, покинул библиотеку и направился в другие покои дворца. Он заглянул в тронную залу, где отчего-то горел один-единственный факел, но никого не было, и пламя гулко шипело, будто таким образом откликаясь на пристальный взгляд отсутствующего Эдипа. Он незримо проник в галерею, ведущую к башне Иокасты, проход был непривычно тих и темен, но ему все-таки довелось различить задремавшего между колоннами стражника, – очевидно, поставленного на пост Креонтом. Дольше всего Эдип пребывал в башне Иокасты – он не был в состоянии угадать, сколько сможет так бездвижно висеть в воздухе и когда он наконец увидит свою жену – свою мать. Впрочем, наверное, уже никогда. Он завороженно всматривался в ее лицо, надеясь найти в нем черты той женщины, которую так любил, но не находил их. Он окидывал безучастным взглядом тонкие складки кисеи, скрывавшие ее желтоватую кожу, – на этот раз она представлялась ему не янтарной, но восковой, кожа его матери была кожей старухи – сухой и пожухлой. И безмерно долго он любовался бликами, отбрасываемыми серебряными пряжками на свежей одежде царицы. Эти пряжки сияли нестерпимо, но он принуждал себя не моргать и словно бы впитывать белесый блеск – до тех пор, пока глазам не станет больно, а затем в изможении смежил веки и опять очутился в своих покоях. Как только ему удастся встать на ноги, он тотчас отправится прочь из дворца, прочь из Фив, чтобы догнать Тиресия и уже не отставать от него. Он наденет точно такую же повязку, как и у Тиресия, он завяжет себе глаза, чтобы уже больше не видеть того, что он видел – всю свою жизнь, чтобы наслаждаться только воображаемыми картинами – шипением факела, темнотой галерей, блеском пряжек на женской одежде, – так как воображаемые картины отныне он считает единственно правдивыми… Тиресий! Вероятно, только Тиресий знает, где находится плавучий архипелаг, вероятно, только Тиресий сумеет привести Эдипа туда, на родину Аполлона, или, как называл его старик, Локсия, двусмысленного бога. А Фивы? Разве же они не спасутся от жестокого мора? Разве же не оставит чума его отныне нелюбимый город? Город Лая, его отца, его соперника, его убийцы, его жертвы?
ты найдешь меня ведь и я не стану прятаться я лишь притаюсь за древним дубом корявым и сильным жертвенником локсию притаюсь в ожидании тебя и ты не замедлишь прийти небо утонет в серой глухоте туч из которых посыплются белые ледяные хлопья но мы не испугаемся бояться нам нечего мы лишь вспомним что они называются снегом нам будет весело старик окликнешь ты меня я не выдержу дольше и меня будет разрывать изнутри невиданное ликование от встречи с тобой но ты слишком слаб старик отвечу я выйдя навстречу ты слишком слаб твой лоб ледяной и влажный будто ты уже умер я и вправду умер ответишь ты я умер а перед собой ты видишь не меня но лишь мое давнее желание ухода лишь мою жажду спокойствия и мудрости ты способен мне дать и то и другое и третье и вот я здесь ты ждал меня да соглашусь я без обиняков да и в этом согласии будет заключено все о чем мечтал царь но что доступно было только самому эдипу я поведаю тебе о том что твое виденье есть не что иное как подлинное зрение и протяну тебе черную повязку точно такую же как и у меня самого остаток ночи мы проведем возле костра ты спящий новым глубоким сном я бодрствующий вглядывающийся в черную чащу застывшую за твоим доверчивым затылком непривычного к уходу человека