bannerbannerbanner
полная версияПо древнегреческому сценарию

Светлана Ивановна Небыкова
По древнегреческому сценарию

Полная версия

ГЛАВА 3

ОДИНОЧЕСТВО
Швейная машинка

Одиночества в моем детстве было очень много. Отец был занят работой. Кроме работы, у него было много увлечений: друзья, охота, рыбалка, подруги. Дома у него был кабинет, в который никто не был вхож, когда он работал. Он писал статьи по оленеводству, составлял отчеты, записывал сказки, легенды, мифы и реальные истории, рассказанные ему ненцами или зырянами. Сочинял рассказы и повести.

Иногда он читал свои рассказы маме, но ей они не нравились.

Мама была постоянно занята работой и домашними делами. К вечеру она уставала так, что едва держалась на ногах. В доме было две печки, одна на кухне, другая между комнатами – в одной комнате топка, в другой – задняя стенка печки. Их приходилось топить целыми днями, подбрасывая дрова.

Вода была на речке. Во время буранов растапливали снег. Его брали слева от двери, между дверью и стеной дома. Направо выливались помои, в том числе мой горшок и ведро, которым пользовались взрослые.

Особенно большие дозы одиночества я получал в четыре-пять лет. Читать я не умел: тогда бытовала теория, что ребенок, научившийся читать и писать до школы, не сможет хорошо учиться, потому что ему будет скучно на уроках. Поэтому я ходил хвостом за мамой, выпрашивая, чтобы она мне почитала вслух. Она обещала, но почти никогда не успевала.

Весной, летом и осенью было легче: мы с друзьями ходили на речку, смотрели на мальков, ели ягоды, когда они были еще зеленые – у всех нас был авитаминоз. Однажды мы нашли очень мелкий ручей, впадавший в Нумги. Вода в нем в солнечные дни прогревалась до дна, и мы в нем купались. Точнее, плескались, лежа на животах на мелких камешках. А один раз, пройдя далеко вдоль реки, наткнулись на обрыв. Со стороны реки он был полосатый, так как состоял из разных пород. Он высоко поднимался над узкой полоской песка, отделявшей его от воды, и произвел на нас странное впечатление. Мы как будто прикоснулись к далеким-далеким временам, к другому миру. Мы долго стояли молча, потрясенные ощущением бесконечности времени и краткости бытия. Конечно, мы не могли это все сформулировать тогда, это были не мысли, а только потрясение наших чувств. Пройдя еще чуть дальше, мы увидели в обрыве топор. Мы вынули его из породы. Он был абсолютно рыжий от ржавчины. Древка, конечно, не было. Потом засунули его обратно.

И в этом топоре тоже было что-то почти потустороннее, пугающее и волнующее.

А зимой я был одинок. Мама уходила на работу, и я оставался один, потому что мама запирала меня снаружи на замок. Я слонялся по комнатам, смотрел в заледенелые окна, думал. Потом придумал игру. Это была игра в поезд. Я видел поезда на картинках, поезда мелькали иногда в тех книжках, которые мама читала мне вслух.

Поезд состоял из стульев. На первый стул я ставил швейную машинку. На следующих рассаживал свои игрушки: мишку, зайчика, солдатиков. Машинка была паровозом, стулья за нею изображали вагоны. Я говорил за машиниста, кондуктора, пассажиров. Мне не хватало слов и знаний для такой сложной ситуации, приходилось напрягать память и воображение. Уставал я страшно, и когда мама прибегала в обед, чтобы покормить меня и подбросить дров в печку, я встречал ее равнодушно, хотя и с облегчением: можно было отдохнуть от игры.

Это продолжалось до одного события, когда в воскресенье я вдруг исчез. Кинулись меня искать. Жители поселка сказали, что видели меня, идущим по направлению к хальмеру. Меня нашли уже за хальмером. Я шел, низко опустив голову и что-то бормоча под нос. Обрадованные родители расхохотались – мама говорила мне потом, что я был похож на маленького старика, выжившего из ума.

К счастью, это случилось весной: я ушел из дому, в чем был, видимо, ничего не сознавая. С этого времени в нашем доме появилась Эля – веселая полная девушка, ставшая моей няней и помощницей мамы по хозяйству. У мамы стало больше свободного времени, и она наконец-то дочитала мне вслух «Волшебника Изумрудного города».

Ночь без звезд

Я не помню, когда и почему я начал говорить: «А я уйду!» Наверно, я говорил это часто, и мои родители решили меня проучить. Мама сказала: «Хорошо, иди!» Она собрала мои вещи – рубашки, свитер, курточку из меха олененка, ботинки, положила их в наволочку, потом достала санки, привязала наволочку к санкам. Потом она одела меня и выставила на улицу. Она помогла мне спустить с крыльца санки и ушла домой.

Я пошел, держа веревочку от санок. Зима была в самом разгаре. Наверно, небо было затянуто тучами, и звезд не было видно. И еще, наверно, было поздно, потому что я не увидел светящихся окон. А может, и не так уж поздно: телевизоров не было, и зимой люди рано ложились спать. Мороз был сильный, мне обжигало щеки, но внутрь он не проникал – мама хорошо меня укутала.

Я отошел от от дома шагов на двадцать и остановился. Я думал.

Первая мысль была – пойти к Авдотье. Она работала в пекарне, я дружил с ее дочкой Лидой, моей ровесницей. Их дом был недалеко от нашего. Но что я ей скажу? Я тогда не мог определить словами, что я чувствовал, но, скорее всего, это был стыд. Мне было стыдно прийти ночью к кому-то с санками, к которым была привязана наволочка с моей одеждой и обувью.

Вторая мысль была сложнее. Летом меня взяли с собой на сенокос. Мы плыли в огромной лодке, в которой поместились лошадь, палатка, еда, косы, грабли и люди. Когда мы проплывали мимо высокого берега, совсем рядом с поселком, я увидел там углубление и спросил у отца, что это. Он сказал:

– Пещера. Точнее, грот. Такое пространство.

– А кто его сделал?

– Река. Когда река разливается, она вымывает мягкие породы, и там образуются пустоты.

Вот об этой пещере я и вспомнил в ту ночь. Она была не очень высоко, и там теперь снег, я дотянусь до нее. Но тут мне пришла в голову отрезвляющая мысль: я не найду эту пещеру в темноте. И еще более трезвая мысль пришла вслед за нею: я не дойду до нее по сугробам, которые были выше меня И все-таки какое-то время я обдумывал эту пещеру: как я сделаю из снега еще одну стену, оставив в ней дырку, чтобы пролезть, и заткну эту дырку наволочкой. Там можно будет сидеть на санках. А завтра пойду в пекарню и попрошу у Авдотьи хлеба и спичек. А дрова возьму возле нашего дома, все будут на работе, так что никто не увидит.

Я понимал, что это я просто так думаю, что я туда не пойду.

Оставалось идти к ненецкому чуму. Там жила семья, потерявшая кормильца. Его звали Лойко, не помню, это фамилия или имя. Он ловил рыбу и упал, стукнулся головой о борт лодки, потерял сознание и утонул. Рыбачившие недалеко ненцы не успели прийти ему на помощь.

Я подумал о матери Лойко, старой мудрой Марье. Я очень уважал ее и немного боялся. Не то что боялся – мне казалось, что она видит меня насквозь и все обо мне знает. В чуме были еще вдова Лойко и их дети. Им помогали другие ненцы. Мои родители тоже им помогали, отец сам относил уток, куропаток и рыбу, мама передавала с кем-нибудь муку, чай и сахар. Потом уже я узнал, что отец выдавал им после забоя тушу оленя, как если бы они работали на станции.

Но я не пошел к Марье. Чум был пределами поселка, и мне стало страшно: я боялся заблудиться. И еще я понимал, не осознавая этого до конца: то, что случилось – это внутри семьи, и нельзя никому об этом рассказывать.

И тогда я повернул к дому и заплакал. Мне тут же открыли дверь. Я не сразу смог говорить, но когда рыдания перешли в всхлипывания, я сказал, что больше не буду.

Мне никогда не напоминали об этом эпизоде, а я никогда больше не заикался об уходе из дому. Но что-то произошло со мной той ночью. Быть может, я понял тогда меру своего одиночества и беспомощности, застряв между стремлением к свободе и семейными узами.

Мама рассказала мне потом, уже после того, как я поступил в университет, что они с отцом стояли тогда в сенях в домашней одежде, дрожа от холода, и готовы были сдаться. Они думали, что я тут же попрошусь домой. Я стоял, держа веревочку от санок, более получаса. Мне не хватило до победы нескольких минут.

Сейчас, думая об этом, я пытаюсь понять, почему я сдался, что удержало меня от поступка. И прихожу к смешному выводу: все дело в веревочке. Прийти к кому-то – к Марье, к Авдотье – без санок я еще мог бы, соврал бы, что заблудился – врать я умел. Но эта веревочка спутала все карты, а бросить санки и пойти без них ума не хватило. Мне было тогда три с половиной года.

На первый взгляд, это была просто неудачная воспитательная мера. Меня не спросили, почему я хочу уйти. Меня поправили: так нельзя. Но если задуматься, эта ситуация могла означать другое: я им не был нужен. Отцу надоели дети, которые рождались только затем, чтобы умереть, оставив в памяти бессонные ночи, отчаянные попытки их спасти, глубины маминого горя после их кончины. Мама чувствовала себя обиженной и униженной. Она мстила ему, уничтожая все его следы на Земле, в том числе меня. Конечно, не осознавая этого. Ведь она – жертва, а жертва всегда права. Может быть, мои два брата и сестренка были умнее меня: родились, посмотрели и смылись. Самой умной из нас оказалась Танюшка: ушла через полгода после рождения. Жаль, что я разминулся с нею.

Сужение внешнего пространства

Какое-то время я лидировал среди мальчишек поселка. Им нравились игры, которые я придумывал, пересказы прочитанных книг, увлекало мое стремление исследовать незнакомую территорию.

Нашей любимой игрой стал бег мустангов. Мы мчались через поселок к реке, стараясь не наступить на щепку, палку или камешек. За нами неслись мустангеры, разумеется, воображаемые. Тот, кто наступил, считался пойманным и отходил в сторону. Обманывать не было принято, к тому же мы договорились: кто наступит и продолжит бег, исключается из игры навсегда. Победителем был тот, кто добегал до реки первым. Это было захватывающе: лететь через поселок, не давая себя обогнать, и в то же время следить за тем, куда ступает твоя нога.

 

Мое лидерство поддерживал отцовский бинокль. Я распоряжался им по праву собственника и определял, чья очереджь смотреть, кто следующий, стараясь быть справедливым.

Но вскоре моему лидерству пришел конец. Однажды вечером мама сказала как бы между прочим:

– Саша, вы носитесь по поселку как сумасшедшие!

– Ну и что? Кому это мешает?

– Не в этом дело. Не забывай, что твой отец – директор станции.

Я не понял, как наша игра и папина работа связаны между собой, но интерес к ней сошел на нет. А затем настал черед бинокля. Мы толпились у реки и смотрели в бинокль на другой берег. Я, как всегда, определял время и очередность, и тут, на мою беду, мама пришла за водой с коромыслом и двумя ведрами. Ей что-то не понравилось в моем поведении, и она крикнула мне от мостков:

– Саша, сейчас же домой! Раскомандовался!

Я забрал бинокль у Игорька, только что его заполучившего, и, ссутулившись, побрел к дому. Вслед мне донеслось:

– Маменькин сынок!

Лидерство перешло к Нариману, сыну бригадира-оленевода. Он был молчалив, уверен в себе, умел стрелять из двустволки, и его отец взял его однажды на облаву на волков.

Чем больше сужался мой круг общения, тем больше я уходил в глубину. Я стал обращать внимание на мелочи, которые раньше проскальзывали мимо моего сознания. Наблюдал за рыбами – их было много в нашей реке. Как-то раз при мне выбросилась на берег рыба, это была селедка сантиметров тридцати в длину. Я осторожно взял ее в руки и опустил в воду, и снова она метнулась на берег. Я видел, как часто растопыриваются и схлопываются ее жабры. Снова взял в руки, вошел в речку по колена, опустил ее в воду, удерживая в ладонях, и держал, пока она не успокоилась. Тогда я развел руки, и она ушла в глубину. Последнее, что я видел – темную спинку с синим отливом. Наверно, кто-то из хищников напугал ее до полусмерти. Может быть, щука. Дома мне попало за мокрые штаны и ботинки, но оправдываться и рассказывать про селедку я не стал.

А однажды я проходил мимо загородки, защищавшей наш огород с редиской и луком – наш, это значит, общий для всех, кто жил и работал на территории станции, – от двух рабочих лошадей, коровы, опять же общей для всех, и хулиганистого старого барана. Загородка состояла из столбиков и трех жердей между ними, и на одну из верхних жердей села птица. Села очень близко ко мне, не далее полуметра от моего лица, и стала смотреть мне в глаза. Она была чуть больше воробья. У нее были розовые грудка и шейка, еще совсем желтый клюв, по-детски торчавшие из-под перьев пушинки и очень юные ясные глаза. Я и сейчас помню ее взгляд, внимательный и доверчивый.

Кроме реки и тундры были книги. Когда я перечитал все, что было в нашей и в школьной библиотеках, и все, что нашлось в домах местной интеллигенции, наступил книжный голод. Его ненадолго отодвинула мама, выпросив у кого-то из коллег по работе и принеся мне «Порт-Артур» Степанова. Это был огромный том, отец еще посмеялся, сказав, нельзя же читать книги толще себя. Его мне хватило на три недели. Мамин коллега удивился, когда она вернула книгу, что третьеклассник ее прочитал, и к тому же так быстро. В ее голосе, когда она рассказывала мне об этом, звучала гордость.

Больше непрочитанных книг не было и не предвиделось, и я принялся перечитывать классиков. Но это было не очень интересно. Память у меня была хорошая, и повторение ничего не прибавляло: то, что я понял при первом прочтении, я еще не успел забыть, а что не понял, все равно не мог понять. «Войну и мир» я помнил отчетливо и не мог читать еще раз, потому что образы героев стояли перед моим внутренним взором, а при перечитывании начинали надоедать, как будто мне их навязывали. «Хаджи Мурата» и «Му-му» не мог перечитывать по другой причине: слишком глубоко они пропахивали мое сердце. Майн Рид, Жюль Верн, Джек Лондон не годились для повторного чтения – я пересказывал их ребятам и поэтому помнил еще отчетливей, чем все остальное. Стихи – другое дело, но не все. Я был потрясен лермонтовским «Мцыри» и выучил эту поэму наизусть. Когда мне было особенно одиноко, я повторял про себя чудесные строки, и мне казалось, что я больше не один, что где-то там, высоко, меня слушает тот, кто их создал. Отец очень любил Маяковского, он был на одной из встреч с ним в Чистом переулке, пытался и мне передать свой восторг, но даже авторитет отца не помог: к стихам Маяковского я так и не привык. Другой кумир отца – Александр Блок – был мне ближе, но дальше «Зайчика» и «Вороны» я не продвинулся. «Возмездие» вообще не понял и не стал читать до конца. «Соловьиный сад» тоже не очень понял, но был заворожен музыкой слов, и сама непонятность была таинственной и немного пугающей. Есенин был в те годы запрещен, но мама помнила какие-то обрывки и иногда читала мне их наизусть. Про жеребенка, хотевшего обогнать паровоз. Про клены, березы, рябины. Про нож и пьяную драку. Про лисицу, раненую охотником. Про голодную девочку. Про собаку, у которой отняли и утопили щенков. Тут была одна странность: во всех его стихах, даже самых печальных, была радость жизни. Пожалуй, нечто большее: счастье. Я не мог тогда выразить это словами, я так не думал: я так ощущал.

Выход из книжного голода все же нашелся: я стал сочинять. Несколько человек из моих прежних многочисленных друзей сохранили привязанность ко мне, и вот им-то я стал рассказывать истории, которые я будто бы сейчас читал. Я тут же получал обратную связь. Положительную, если мне говорили: «Читай быстрее!» Отрицательную, если я слышал: «Сегодня было неинтересно!» И уж совсем уничтожающую, когда получал совет: «Брось ты эту тягомотину, начни читать что-нибудь поинтересней!»

Я не записывал сочиняемое мною и не помню эти истории, кроме одной, да и то смутно, без деталей и конца. Ее героем был мальчик девяти лет, которого звали Сережа и который жил вдвоем с отцом. Отец был рабочим на заводе. Он был добрым и справедливым. Но однажды он изменился, стал злой и нервный, начал пить, курить, ругаться нехорошими словами и под пьяную руку бил Сережу, чего раньше никогда не делал. А потом снова стал хорошим. Через какое-то время это повторилось, Сережа стал понимать, что это не его отец, что кто-то приходит под видом его отца, живет в его доме, ходит на его работу, а потом исчезает. Сережа стал следить за отцом и узнал, что у того есть двойник. Подслушав их разговор, он понял, что у его отца есть брат-близнец, что их родители развелись и поделили детей. Сережиного отца воспитывал отец, его брата – мать. Первый вырос хорошим человеком, второй стал бандитом. Сережиного отца он подчинил себе угрозами убить Сережу, если отец не послушается. Когда милиция выходила на его след , он занимал место отца, а отец где-то скрывался. Если его схватят, он должен назваться именем своего брата и понести наказание. Узнав, в чем дело, мальчик поговорил с отцом и убедил его не бояться и вступить в борьбу. Как я выкрутился, не помню. Скорее всего, не очень удачно, иначе бы не забыл. Помню, что развязка была вроде бы счастливой.

А еще были сны. Я видел во сне свою сестренку Таню. Хотя я родился через полгода после ее смерти, я почему-о часто думал о ней. Во сне она была лет четырех, с большими сияющими глазами. Я гладил ее по голове и, проснувшись, помнил прикосновение к ее волосам, мягким и шелковистым.

Иногда мне снилась война. В одном из таких снов наш поселок бомбили фашистские самолеты. Одной бомбой оторвало голову Люсе, другой убило моего отца.

Один сон был про маму. Наверно, было лето, потому что река была свободна от льда, но на маме почему-то был гусь. Ее лицо было некрасиво во сне, с маленькими тусклыми глазами, хотя на самом деле у нее были чудесные большие темно-карие глаза. Но как увидел, так увидел. Она хотела меня не то обнять, не то поцеловать, но я отодвинулся и сказал, что не люблю ее. Она повернулась ко мне спиной, подняла вверх руки и пошла к реке. Рукава гуся сползли немного и собрались у локтей толстыми складками. Она медленно входила в воду. Последнее, что я помню – ее маленькие сильные нежные ладони, поглощаемые водой. А потом – только вода.

Я не рассказал ей об этом сне. Я все реже был откровенен и все больше врал.

Моменты счастья

Я бывал счастлив только когда болел. Может быть, поэтому я болел часто. Тогда мама забывала все, что не имело ко мне отношения. Она мерила мне температуру, прикладывала ко лбу влажные полотенца, ставила компрессы, уговаривала поесть, пичкала таблетками и читала вслух книги.

Болеть было для меня привычно. По рассказам мамы, я начал болеть еще до появления на свет. Дело в том, что до меня родилось еще трое детей. Первый, Алеша, умер, когда ему был всего год. Таня умерла, когда ей исполнилось полгода. Дольше всех прожил Боря – целых полтора года. Алеша умер от туберкулеза – заразился от отца. Таня родилась крепкой и горластой. Ее назвали в честь бабки Татьяны, отцовской бабушки – она была вылитая прабабка. Когда мама пошла в баню, к отцу зашел сосед, они сели играть в шахматы, и Танюшка на свою беду расплакалась. Отец поставил ее кроватку слева от себя, покачивая кроватку-качалку и продолжая играть в шахматы. Таня вскоре уснула. Из окна, которое было слева от стола, дуло. В результате – круппозное воспаление легких, и через две недели Тани не стало. Боря родился с гемофилией. Его пытались спасти. Ему нужны были фрукты, их доставали – отец, благодаря своему обаянию и дружеским связям, добывал сухофрукты, варенья и компоты, но все было напрасно.

Так что когда мама была беременна мной, отец уговорил ее избавиться от меня. Он раздобыл таблетки, провоцирующие выкидыш. Мама наглоталась этих таблеток, но я решил не покидать свой временный приют, покрутился, перевернулся и остался. Тогда отец уговорил маму сделать аборт. Был мягкий зимний день. Отец отвез маму на санях, в которые запряг станционного мерина Рыжика, в Ныду, где была больница, но она не пошла сразу к врачу, а решила навестить подругу, с которой давно не виделась. У подруги в кроватке лежал голубоглазый младенец одного года от роду. Он сучил пухлыми ножками, пускал пузыри и агукал.

Мама посмотрела на него, заплакала и прорыдала полтора часа. Выйдя от подруги, она сказала отцу, что аборт делать не будет, и они вернулись домой.

Я должен был родиться в августе, когда отец был в тундре. Связь была возможна только радиограммами. В августе отец дает радиограмму: «Кто родился?» Ответ: «Пока никто». То же в конце августа. То же в сентябре. За мамой как раз в тот год настойчиво ухаживал ее сослуживец – она работала в Ныде в районном зоотехническом отделе. Он был огненно-рыжий, и отец отправил радиограмму: «Он что у тебя, перекрашивается, что ли?» Наконец, мама дает радиограмму: «Родился мальчик, очень спокойный». Это было в начале октября. Вскоре установился санный путь, и отец вернулся в поселок.

Как только он вошел, я начал кричать. Я орал, синея от крика, отказываясь от еды, трое суток подряд. Вызванный из Ныды врач ничего не нашел и уехал. пожав плечами. Отец сказал маме:

– И вот это ты называешь «спокойный»?

Никто не понял того, что я знаю теперь: я знал, что отец хотел меня убить. И это знание всегда жило во мне на самом донышке моей любви к нему.

Так я вошел в мир: с отравленной печенью, с напряженкой в почках, с глубоко подсознательным пониманием, что я никому не нужен.

Рейтинг@Mail.ru