bannerbannerbanner
Преодоление (сборник)

священник Александр Дьяченко
Преодоление (сборник)

Полная версия

Острова
В продолжение к рассказу «Душехранитель»

Мой друг, отец Виктор, лет десять назад опекавший в подмосковном Королеве отца Никиту, как-то рассказал мне об одном забавном случае, связанном со старцем. Однажды батюшка, обращаясь к своему помощнику, тогда еще просто Виктору, попросил:

– Витенька, хочется мне старику в баню съездить, в парилке попариться, давно в настоящей баньке не был.

– Да без проблем, – отвечаю.

Выбрал время, когда в одной известной мне бане людей бывает немного, и повез туда старика. В бане действительно было малолюдно и в основном пенсионеры. В отличие от остальных, отец Никита полностью не раздевался. Завернулся в простыню и направился в парилку.

В парилке на нижнем полке сидело несколько крепких молодых парней. Я наметанным глазом определил, что, скорее всего, это «братки». Сидели они, раскрасневшиеся от пара, в парилке было жарко. Я думал, что батюшка последует примеру молодых и тоже немного посидит внизу, а минут через пять выйдет, но не тут-то было.

Отец Никита, несмотря на свой весьма почтенный возраст, забрался на самый верхний полок. Лежит и просит меня:

– Витенька, дружочек, плесни на камушки, добавь парку, а то мне старику зябко, – и улыбается.

Всем жарко, а ему зябко. «Ладно, – думаю, – добавим». Раз добавил, два добавил. Жара невозможная, братва шапки понадевала, рукавицы, а все равно не выдержали и как пробки повылетели из парилки.

Я то входил, то выходил глотнуть свежего воздуха. Ребята смотрят на меня с удивлением: «Что за дед такой?»

Я еще забыл сказать, у старца на шее на простой веревке куча крестиков висела и образков, много, килограмма на два весом. Видимо, как кто-то дарил ему крест на молитвенную память, так он и надевал его на себя и носил, словно вериги. Мало того, что в парилке жарко, так еще и такая «цепь» на шее. Ведь металл разогревается и начинает тело печь.

Наконец, оставшись в парной в одиночестве, старец с видимым удовольствием надышался горячим воздухом, а потом вышел к нам. Восхищенная молодежь, не зная, кто мы, принесла нам по кружке пива в знак «глубокого уважения». Правда, батюшка пиво пить не стал, а я, как лицо к нему приближенное, «испил чашу славы» за нас обоих.

Уже как домой ехать, спрашиваю:

– Дед, как ты такую жару терпишь? Мы вон молодые, а из парилки все убежали.

– Опыт, Витенька, даже отрицательный опыт приводит к навыку. Много лет назад, когда я был таким, как ты, отбывал срок в одном из концлагерей недалеко от Магадана. Охраняли нас солдаты. Представь, какая у них была служба – охранять народ от его врагов, и в первую очередь от нас, людей верующих. Почему-то отношение к нам со стороны охраны было самое отрицательное, даже к ворам и убийцам они относились человечнее.

Напьются солдатики, хочется как-то развлечься, а что придумаешь: кругом вечная мерзлота, никаких селений, сплошная тундра. Вот и придумали они нас, священников да монахов, в бане парить. Набьют нами парную, как селедок в банку, и греют ее. Хорошая была парная, разогревалась, наверное, градусов под сто пятьдесят, а то и больше, благо угля хватало. А сами ждут под дверью, когда мы кричать начнем. Хочешь выйти, выпустят. Кричи, что Бога нет, и иди. Так они сперва всех сердечников убили, потом стариков укатали, больных и слабых, а мы, молодежь, выжили. Так что на учили меня, Витенька, париться. На всю оставшуюся жизнь научили.

Слушал я рассказ отца Виктора и вспоминал поездку в Бутово, на известный расстрельный полигон. Там в ноябре тридцать седьмого были казнены наши священники, а потом еще одиннадцать отцов из соседних храмов. Досталась мне на память о поездке книга о тех, кто погиб на Бутовском полигоне. В ней множество фотографий из расстрельных дел. Смотришь на этих людей, и насмотреться не можешь, какие глаза, какой в них ум, сегодня такие лица редко встретишь. Особенно запомнились фотографии священников и аристократов. Вот две категории людей, не терявших человеческого облика даже перед лицом смерти. Одних поддерживала вера, других удерживал долг чести.

Но больше всего меня поразили лица и судьбы палачей. Оказывается Москву и область в течение практически тридцати лет «обслуживала» расстрельная команда из двенадцати стрелков. По приблизительным подсчетам получается, что за каждым из них, как минимум, жизни десяти тысяч человек. Легендарные личности, такие как знаменитый латыш Магго. Он наловчился убивать еще в Гражданскую. Обычно угрюмый и пьяный, он неестественно оживлялся в ночь перед «работой», по его возбужденному виду и потиранию рук заключенные понимали, что ночью предстоят расстрелы.

Массовые расстрелы были организованы, как хорошо отлаженный конвейер. Людей из тюрем свозили автозаками на полигон и загоняли в одиноко стоящий барак. Сначала заключенных проверяли на соответствие фотографиям в личных делах. Затем по одному выводили из барака. К каждому приговоренному тут же подходил палач и отводил человека ко рву. Убивали выстрелом из пистолета в затылок.

В день, а вернее, в ночь, редко казнили меньше ста человек, а было расстреливали и по пятьсот, и даже больше. Интересные подробности: во время расстрела палачам выставляли ведро водки, можно было подходить и черпать сколько угодно, а рядом стояла емкость с одеколоном. После работы они им чуть ли не обливались, но от них все равно несло кровью и смертью, да так, что даже встречные собаки за квартал шарахались.

В дни особо массовых расстрелов в помощь приглашались сотрудники и руководство органов. «Пострелять», как на охоту. То-то было весело. Кстати, многие из них через какое-то время там же получали и свою пулю.

Почти никто из постоянных палачей не дожил до старости. Кто стрелялся, кто вешался, сходили с ума, спивались. Понятное дело, работа нервная. Бывало, что сорвется кто-нибудь, начинает дома постоянно буянить и с соседями, неуправляемым становится, порой и его самого, от греха подальше, под шумок укладывали на дно рва вместе с жертвами.

Генерал КГБ В. Блохин, тогда капитан, по отзывам сослуживцев, человек простой в общении, отзывчивый и всеми любимый за постоянную готовность помочь подчиненным в их бытовых затруднениях. В тридцать шесть лет поступил во второй институт, Московский архитектурный. Грамотный, интеллектуал, в отличие от остальной бригады. Тем в личных делах даже писали рекомендации типа: «товарищ сильно нуждается хоть в каком-нибудь развитии».

В то же время, частенько надевал на себя резиновый коричневый фартук, такие же сапоги и краги. И убивал. Хотя это не входило в его служебные обязанности. Любил людей в затылок пострелять. Прожил долгую жизнь, наверное, счастливую. Вся грудь в орденах, кстати, у расстрельщиков боевых орденов, что у тех же летчиков военных лет.

И вот вопрос: откуда у нас в столь короткий срок появилось столько палачей, людей готовых убивать, и убивать с удовольствием? Ведь в дореволюционной России порой на всю империю оставался один-единственный палач, которого вынуждены были возить с места на место. Не шел никто в палачи.

Не думаю, что палачи советского времени имели за свою работу многие жизненные блага, жили, как все, но с готовностью убивали. Не скажешь, что это были люди идеи, скорее они отличались чудовищным невежеством, хотя среди них встречались и такие, как Блохин.

А сколько было всяких охранников, начальников отрядов, зон, тюрем! Все они причастны к массовым казням и издевательствам над людьми. А сколько трудилось по стране этих «троек», приговаривавших ни за что людей к расстрелу или былинным срокам заключения! И ведь никто не понес никакого наказания.

Когда немцев разгромили, то встал вопрос, что делать со всем этим множеством бывших охранников и прочих сотрудников концентрационных лагерей, как их судить. Нужен был критерий оценки их преступления. Да, они убивали, но это были их должностные обязанности. Люди-то они подневольные. За что же их тогда судить, в чем их вина? Я читал, что разбирались с ними следующим образом. Искали свидетельства на тех, кто любил, именно любил, позверствовать, кто убивал вне своих должностных обязанностей или добровольно, сверх уже «отработанных» часов. Через такие разбирательства и суды прошли очень многие бывшие эсэсовцы. За решетку тогда попало множество людей, а кого-то и казнили.

А у нас? Мы вышли победителями, и поэтому тех, кто глумился над своими согражданами, всех этих следователей, доносчиков никто не призвал к ответу. В этом их счастье и в этом их великая беда. Есть суд человеческий, а есть суд Божий. Когда человек отвечает за свои злодеяния здесь, на земле, когда еще здесь его делам дается оценка и он действительно осознает себя виновным, да еще и раскаивается, то он уже и там будет судим другим судом.

Что чувствует палач невинных жертв перед концом своей жизни? Один человек рассказал мне о своем отце, тот был одним из наших первых десантников. В годы войны они забрасывались на парашютах за линию фронта и проводили рейды по тылам противника. В один из ночных рейдов с ним десантировались молодые, не обстрелянные еще ребята, только недавно прибывшие в часть. Один из них никак не мог решиться на прыжок, так он просто вытолкнул этого парня в темноту люка. Что с тем парнем стало, он не знает, раскрылся ли у него парашют, нет ли? Всю жизнь мучился человек этим вопросом. А как же убивать людей, убивать в затылок, загонять вот в такие убийственные парилки?! Ведь потом, в конце пятидесятых, началась реабилитация, ведь все поняли, что стали соучастниками массовых преступлений над невинными людьми. Что чувствовали и переживали эти люди?

Отец Виктор рассказывал: как-то обедали они со старцем Никитой, и вспоминал тот про свое заключение в лагере, о тех, с кем сидел, и о тех, кто их охранял. Потом вздохнул глубоко и сказал:

– Как людей жалко.

– Кого, батюшка, тех, кто сидел, или тех, кто охранял?

– Всех жалко, а особенно тех, кто по той стороне колючки ходил. Все мы срок отбывали, и по ту сторону, и по эту. Но мы знали, за что страдали, многие тогда же и мученический венец приняли. А они, палачи наши? Они-то за что души свои положили, кому служили? Страшно становится, на какие муки люди себя обрекли и в этой жизни, и в будущей. Хотя, по правде сказать, страдать способна не каждая такая душа, а только та, в которой еще уцелело что-то человеческое, та, что еще не совсем умерла. Способность души испытывать муки совести есть признак ее жизни. А выжить им было тогда ох как трудно.

 

Однажды приехал в Королев к старцу один уже пожилой мужчина с внучкой. Девочка оказалась бесноватой, и дед просил старца почитать над ней. Отец Никита внимательно стал всматриваться в лицо старика, а потом вдруг назвал его по имени и спрашивает:

– Ты меня помнишь? Нет? Постарайся, напряги память, мы же с тобой в одном лагере были, ты же еще все убить меня обещал.

Причем говорит он ему, а в голосе никакой злобы, никакого осуждения. Словно хотел напомнить человеку про какую-нибудь пирушку или забавное приключение, в котором они вместе принимали участие.

Оказывается, приехавший старик был начальником лагеря, в котором когда-то сидел отец Никита. Не знаю, узнал он старца или нет, только упал перед ним на колени и заплакал в голос. Обхватил его ноги обеими руками и кричит:

– Прости меня, отец Никита, прости! Я ведь к вере пришел, всю жизнь свою передумал. Камнем она у меня на душе лежит, моя жизнь, а ведь я уже старый, мне умирать скоро, как же мне умирать? Как я Ему в глаза смотреть буду, какой ответ дам? Что мне загубленные мною души скажут? Прости меня, отец, за всех прости!

Обнял его старец, прижал к себе голову бывшего своего палача, видно было, что молится, и тихонько покачивает его из стороны в сторону, словно отец малое дитя баюкает. А тот, успокаиваясь, всхлипывает.

Мой друг вспоминает:

– Через несколько лет, уже после смерти отца Никиты, смотрел фильм «Остров» и поражался, не с моего ли старчика списали этот сюжет, а потом понял, что их жизнь, жизнь того поколения, – это бесконечные «острова», сплошные «архипелаги».

Порой размышляю над всем этим и только одного боюсь: нам бы не наоткрывать своих «островов».

Преодоление

Классе, наверное, в седьмом мы учились во вторую смену. Была осень, октябрь месяц, смеркаться начинало часам к четырем, так что четвертый-пятый уроки без света проводить было уже невозможно. Учиться никому особенно не хотелось, и поэтому, когда к нам в класс на переменке забежал пацан по фамилии Куницын и, сунув в розетку нехитрое приспособление, устроил короткое замыкание, народ отреагировал на это событие радостно. Школа была переполнена, найти свободное помещение было нереально, поэтому нас отпустили домой.

Проделанный фокус с коротким замыканием так воодушевил бездельников, что пробки в нашем классе стали гореть каждый день. Неутомимый Куница старался вовсю. Он учился в одном из параллельных классов и был из числа тех, о ком говорили, что по нему давно «тюрьма плачет». Его боялись все. Не то чтобы он был очень силен и смел, но говорили, что этот пацан мог, недолго думая, и нож достать, да и в одиночку он никогда не ходил. Возле него неизменно кружились еще трое-четверо таких же шпанюков. Даже старшеклассники с ними не связывались. Куница говорил мало, не помню, чтобы он кому-нибудь угрожал, он просто молча бил, и если ему нужна была помощь, то вслед за ним на жертву набрасывалась вся его ватага.

Учителя устроили слежку за нашим классом, но уследить за хулиганом не могли. Однажды я остался на перерыве в классе, и в этот момент прошмыгнул Куница и, как обычно, закоротил розетку. Только он убежал, как влетает к нам учительница и кричит мне:

– Кто это сделал?! Немедленно отвечай!

Я огляделся по сторонам и обнаружил, что в классе, кроме меня, никого нет. И учительница понимала, что именно я был единственным свидетелем происшедшего. Разумеется, я сделал удивленное лицо и солгал, что не знаю этого человека.

– Не знаешь, ну что же, зато я наверняка знаю, что это все проделки Куницына.

Да, учительница попала в самую точку, только она не учла, что свидетелей нашего с ней разговора не было, и когда репрессии пали на голову хулигана, весь класс решил, что это я «сдал» учителям юного Робин Гуда. Вот тогда-то мне и пришлось испытать на собственной шкуре, что значит быть отверженным. Со мной перестали разговаривать, и были даже ребята, которые специально следили, чтобы со мной никто не общался. Одна из девочек в эти дни подошла ко мне и, назвав меня иудой, плюнула в лицо. Никакие мои попытки оправдаться в счет не принимались. Почему-то сделать больно мне старались именно те ребята, кого я пускай и не считал своими друзьями, но к кому всегда относился с неизменной симпатией.

Была еще одна причина плохого отношения ребят ко мне. Дело в том, что большая часть моих одноклассников происходила из семей, в которых отцы косвенно или напрямую подчинялись по службе моему отцу. Батя мой был еще тот служака. Я реально стал привыкать к нему только тогда, когда он уже вышел на пенсию, а до того я его практически дома-то и не видел. Болезненно честный и преданный армии человек, он и от своих подчиненных требовал такой же самоотдачи, а это нравилось далеко не всем. У моего отца был абсолютный авторитет, его уважали все, но, мягко говоря, не любили. Мужчины приходили домой, и в разговорах на кухнях жаловались женам на моего батю, а дети все это слышали, и, понятное дело, им хотелось отомстить. А кому они могли мстить? Только мне, поэтому драться приходилось часто. И ладно бы, если по-честному, один на один, так ведь порой подкупали ребят из старших классов, и тогда мне приходилось совсем худо.

И случай с Куницей не преминули использовать. Короче говоря, уже на следующий день я увидел его, идущего мне навстречу. Без лишних выяснений он с ходу ударил меня по лицу. Честно скажу, боялся я его и раньше сторонился их компании, а теперь совсем страшно стало. И так весь класс от меня отвернулся, а здесь еще и Куница с дружками. Когда он приходил меня бить, сбегался весь класс и, окружив нас, с интересом, словно в цирке, наблюдал за экзекуцией. И никто за меня не заступился, ни разу. Все переменки и особенно возвращение домой из школы превратились для меня в муку, я вынужден был постоянно прятаться и заранее продумывать пути отхода.

В нашем классе учился мальчик, Сережа Мод, он пришел к нам совсем недавно. Я так и не понял, кто он по национальности, но, видимо, в его жилах текла и южная кровь, потому что, в отличие от нас, Сережа уже брился. Его плечи развернулись и налились силой, и он больше походил на молодого мужчину, чем на ученика седьмого класса. И вот однажды, сразу же после очередного моего избиения, он вдруг подошел ко мне и незаметно шепнул:

– Не бойся Куницу, дай ему, а дружков, если что, я беру на себя.

Сережа, дорогой мой, никогда я тебе этого не забуду. Словно крылья выросли за моей спиной, и я побежал догонять моего палача. Тот уже возвращался по коридору в свой класс походкой уверенного в себе человека, делающего грязную, но необходимую работу. И когда я догнал его и резко развернул на себя, то от удивления у него открылся рот. И вот в этот самый рот изо всех своих сил я послал первый удар, а потом бил его, Господи, как же я его бил. Никогда, ни до, ни после мне не приходилось так бить человека. Потом, вспоминая те минуты, я понимал, что бил его с чувством огромной радости и даже счастья, вмещая в несильные тогда еще удары весь свой страх, всю свою обиду за всю ту неправду, которую учинили со мной мои товарищи. Но так некстати прозвенел звонок, и учителя с трудом оторвали меня от его тела. А я не мог насытиться.

На следующей перемене Куница, побитый и удивленный, вместе с дружками пришел снова. И я молча побежал к нему, точно боясь, что он передумает и уйдет. В этот раз я снова бил его, бил головой о стену, а потом спустил с лестницы. С того дня я перестал бояться. Еще раз на следующий день Куница попытался было, гипнотизируя меня своим холодным взглядом, вернуть утраченные позиции, но, в очередной раз получив отлуп, полностью исчез из моей жизни.

Потом я наподдал еще двоим-троим моим бывшим товарищам, наиболее отличившимся в те дни, и ушел из школы. Не мог я больше учиться вместе с ними, меня мутило от одной только мысли, что приду снова в класс и вновь увижу эти лица. Я уходил с гордо поднятой головой, неплохими оценками по предметам и двойкой по поведению.

Одна-единственная встреча произошла у нас с Куницей уже спустя много лет. Ведь в любом романе рано или поздно старые враги встречаются снова, на так называемой «узенькой дорожке». И эта встреча должна была когда-то случиться, и она случилась. К тому времени я уже успел окончить институт и только-только вернулся из армии.

Была декабрьская ночь, проводив девушку, я возвращался домой. Иду задворками, место темное, и всего один тускло горящий фонарь. Дорожка действительно узкая, двоим не разойтись. Под фонарем стоит кучка молодых людей, а на дорожке – Куница. Я сразу узнал его, но не сворачиваю с дороги и иду прямо на него. Чувствую, что и он узнал меня, смотрит своим привычно холодным немигающим взглядом. Возмужал, стал шире в плечах, наверное, уже и на зоне побывал.

Иду ему навстречу и понимаю, что я его не боюсь, пускай рядом с ним его неизменные дружки и в карманах конечно же ножи, тогда это у нас было в обычае, но страха нет. Не знаю, может, Куница и высматривал у меня в глазах присутствие страха, а если бы увидел, то и бросился бы на меня. Но нет, метра за два, как мне подойти, он вдруг резко отошел в сторону и отвел взгляд.

Я понял, что снова победил его, но только еще прежде, за несколько лет до этой нашей с ним встречи, я победил себя. Победив себя, заставил его бояться и уважать меня.

Сидим в трапезной с отцом Виктором, пьем чай и рассуждаем на высокие материи. Поговорили, кстати, и о страхе, о необходимости преодоления мальчиком этого чувства еще в детстве, чтобы не потянулось оно за ним во взрослую жизнь. И о том, как индивидуальны пути преодоления внутреннего присущего нам чувства самосохранения, граничащего с таким пороком, как трусость. Ведь и на самом деле, откуда берутся трусы?

Вот, помню, давно уже как-то смотрели мы чеченскую хронику.

Идет отряд моджахедов – большой, человек в пятьсот. И вдруг откуда-то сбоку начинает строчить по ним одинокий пулемет, кого-то посекло пулями, другие стали отстреливаться и довольно быстро подавили ответным огнем одинокую точку сопротивления. Пулемет замолчал, а навстречу бандитам приближается фигурка нашего солдата с высоко поднятыми руками. В руках автомат.

– Не стреляйте! – кричит солдат. Подходит ближе. – Вот смотрите, я не сделал в вашу сторону ни одного выстрела, я не стрелял, это они стреляли. – показывает он в сторону погибших пулеметчиков, – а я нет!

К несчастному солдатику подошел бородатый чечен и, резко развернув его на себя, перерезал под общий смех парню горло. Трусов не уважают нигде. Хотя, по свидетельству знакомых спецназовцев, и среди горцев храбрецов на самом деле ничуть не больше, чем среди наших ребят.

Мы разговаривали с отцом Виктором и пытались понять, когда мальчик становится воином. И пришли к выводу: тогда, когда в его жизни появляется то, ради чего он способен пожертвовать собственной жизнью. Мы ведь как говорим? Что самое дорогое у человека – это его собственная жизнь. Вот такой человек, что ценит свою жизнь больше всего остального, на самом деле очень опасный человек. Именно среди таких людей бывает самый высокий процент предателей и подлецов.

Так вот, для настоящего воина высшее состояние – это готовность положить душу свою за други своя, а иначе он не воин. Самое большее – наемник, а наемник в конце концов обречен на поражение, даже если остается жить.

Я рассказал отцу Виктору ту историю из моего прошлого, ставшую для меня своеобразной чертой, под которой закончилось детство и начался процесс становления мужчины. А батюшка продолжил:

– Мне твой рассказ напомнил случай из моей собственной юности. В свое время я был призван в армию и служил в одной из десантно-штурмовых бригад. Когда начались события в Карабахе, нас в срочном порядке перебросили в те места. И мы вступили в боевые столкновения с противником. Причем воевали там не столько армяне с азербайджанцами, сколько мы с турками.

Как только Союз стал давать трещину, так наши соседи сразу же стали пробовать нас на прочность. Сейчас нередко можно услышать: ну зачем мы воюем на Кавказе, отдайте Кавказ кавказцам, пускай они сами между собой и разбираются или зачем мы втянулись в войну за Цхинвал, зачем там своих людей кладем? Бать, ты этих людей не слушай. Если мы хотим выжить, нам придется воевать. Если не будем воевать в Южной Осетии, значит, будем воевать на всем Кавказе, не станем воевать на Кавказе, война придет в Москву. И это все уже было на нашей с тобой памяти.

 

Так вот, отче, моя группа, а я в то время был сержантом-срочником, мне тогда еще и двадцати не было, совершала рейды по тылам противника. Мы устраивали диверсии, взрывали склады с боеприпасами, мосты, базы с горючкой.

Однажды, уже выполнив задание, возвращались домой. Не стану посвящать тебя в подробности, но насолили мы противнику крепко, поэтому и бросились они за нами в погоню, отомстить решили.

Мы спешно отходили, стараясь не вступать ни в какие стычки. И вот во время отхода один из моих бойцов, Дима, подрывается на мине. Взрывом ему оторвало пятку. Что было делать? Сам понимаешь, в нашей ситуации или погибать всем, или ему одному. Мы перевязали раненого и оставили ему в дополнение к его боезапасу пистолет, на случай «если». И отряд пошел дальше, погоня уже дышала нам в спину.

И в этот момент, когда мы тронулись в путь, а он остался, я понял, что не могу его бросить. Вот не могу, и все. Не смогу я тогда жить дальше, есть, пить, не смогу, если брошу. И я остался. У нас уже тогда было с собой специальное средство, от которого человек переставал чувствовать боль и усталость, и даже при ранении мог двигаться своим ходом. Я ввел его Диме, и мы пошли. Конечно, догнать отряд мы не смогли бы ни при каких условиях. Дима где-то шел, а где-то я волок его на себе.

Единственное, чем могли нам помочь ребята, так это тем, что пошумели и увели погоню за собой. Поэтому мы и смогли несколько дней спокойно «ковылять» по направлению к своим. Дима мог идти, наступая только на одну ногу, а на другую я соорудил ему что-то наподобие костыля. Он шел, повисая на мне. И я время от времени вводил ему средство обезболивания, чтобы он не терял сознания.

Те, кто преследовал отряд, не смогли догнать наших ребят, зато они вычислили нас с Димой. Зная, что у нас раненый, они понимали, что диверсионная группа, будь раненый в основном составе, не смогла бы уйти от преследования. Тело они не нашли, значит, кто-то каким-то образом должен еще пробиваться назад вместе с ним, отдельно от остальных.

Тогда они просто рассчитали путь, которым мы пойдем, и двое суток ждали нас. Мы, по всей логике вещей, должны были выйти и двигаться по одному неглубокому ущелью. Обойти его с раненым на руках было невозможно, и противник занял позицию наверху по стенам ущелья с обеих сторон.

Я шел и волок Диму на себе, он у меня что-то уже лопотал в бреду. Мы вошли в ущелье, и только тогда я увидел их. Они стояли, совершенно не прячась, наверху, по стенам слева и справа. Я, вскинув автомат, продолжал идти и тащить друга. Потом опустил оружие, понимая, что сопротивляться бесполезно, мы были как на ладони. Что делать? И я решил не останавливаться. Если попытаются взять в плен, то у меня была граната. Мы шли, и я ждал, когда они начнут стрелять. Но они не стреляли. Вот мы прошли уже половину пути, и было так тихо, что я слышал, как бьется мое сердце, а оно готово было выскочить из груди. Может, они не хотят стрелять нам в лицо и расстреляют потом в спину? Это невыносимо тяжело: медленно идти под прицелом автоматов, каждый шаг как последний. И только ждешь: когда?

Наконец мы прошли все ущелье, и только тогда я остановился и оглянулся назад. По стенам никого не было. Они ушли, так и не выстрелив.

Когда мы добрались до своих, было столько ликования. Дима сейчас живет недалеко от Нижнего, я потом с ним встречался.

И знаешь, правильно говорят, что жизнь порой поворачивает круче любого романа. Уже давно закончилась та война, давно распался Союз. Дело было в Москве, я тогда служил старшим лейтенантом, и мой взвод охранял встречу представителей закавказских республик. Там я и познакомился с одним из сотрудников охраны азербайджанской делегации. Разговорились, и я сказал ему, что еще мальчишкой воевал в Карабахе. Он обрадовался и сказал, что тоже принимал участие в той войне. Мы разговорились и стали перечислять места, где участвовали непосредственно в боях. И представляешь, оказалось, что он был командиром той самой группы, что устроила нам тогда засаду. Мы с ним даже обнялись. Он-то мне и рассказал, как они нас ждали.

– Почему же вы не стреляли? – спрашиваю.

– Потому, что я команду не дал стрелять, – отвечает.

– А почему ты не дал команду?

– А тебе бы хотелось, чтобы я ее дал, да?! Сам понять не могу, не дал, и все тут, но только не из жалости. – Помолчали. – И знаешь, когда мы возвращались, меня никто из бойцов не спросил: почему мы не стали стрелять? И еще, самое главное. Меня никто не сдал начальству. Я смотрю, в лейтенантах ходишь? Не много же ты наслужил в новой России. Что, уже скоро на пенсию? Хотя, – он махнул рукой, – таким, как мы с тобой, никогда не выслужится до высоких чинов.

Прощаясь, мы еще раз обнялись, и он сказал:

– А все-таки хорошо, что я тогда не стал стрелять. Ведь это то немногое, брат, за что и мне сегодня не стыдно ходить по земле.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16 
Рейтинг@Mail.ru