17 апреля 1940 г.
Дорогой мой, любимый!
Прости, если тебе кажется, что я чуть-чуть сердита на тебя. Просто очень трудно сохранять жизнерадостность, ведь я понятия не имею, где ты, что делаешь. Я очень стараюсь не унывать, но порой воображение рисует мне жуткие картины, и я лежу полночи без сна, в страхе, что больше никогда тебя не увижу. Да, я понимаю, что нужно мыслить позитивно, и я пытаюсь, очень пытаюсь и, конечно, просто хочу, чтобы эта проклятая война скорее закончилась и ты вернулся ко мне целым и невредимым.
Наверное, я растревожилась из-за того, что ты рассказал мне в Илфракомбе, где в прошлом месяце мы провели два благословенных дня твоего отпуска. Не волнуйся, я не стану повторять это в письме, иначе цензура и вовсе на тебя ополчится, начнет вымарывать строчку за строчкой в твоих письмах. Просто хочу напомнить, как ты сказал, что тебя и твоих товарищей крайне беспокоит, что «некий человек» играет вашими жизнями. Он считает, что «цель оправдывает средства», сказал ты, но тут я просто не могу согласиться. Если вас без необходимости подвергают риску (да, я понимаю, что война – опасное предприятие и потери неизбежны), значит, «этот человек, имени которого нельзя упоминать» слова доброго не заслуживает. Да и как я могу уважать его, дорогой, если он столь вольно распоряжается жизнью моего драгоценного супруга? Я просто надеюсь, что ты ради всех нас сумеешь его образумить. Я понимаю, ты не вправе сообщить мне, чем конкретно ты занимаешься, но, по моим догадкам, ты со своими товарищами выполняешь самые опасные сверхсекретные задания.
О боже, что-то я совсем разнылась, да? Дорогой, обещаю, больше не буду скулить. Просто я хочу, чтобы ты знал: я думаю о тебе ежечасно и с нетерпением жду твоего благополучного возвращения. Ты обязан остаться в живых и вернуться ко мне, и потом мы начнем претворять в жизнь все наши чудесные планы. Ты будешь заниматься лошадьми, я – своим садом. Со временем у нас появится парочка маленьких помощников. Поэтому, пожалуйста, береги себя, дорогой, и возвращайся ко мне в добром здравии.
Преданная тебе твоя жена Эви.
P.S. Я люблю тебя.
20 октября 2016 г.
Опять она за свое. Розмари Дженкинс. Сидит в углу и верещит. Убалтывает посетительницу. Похоже, это одна из волонтерш, что помогают устраивать музыкальные вечера. Розмари рассказывает ей про свою молодость, которая пришлась на годы войны. До Эвелин доносятся лишь обрывки ее откровений, но суть разговора ей ясна.
– Не может быть! – охает посетительница.
– Да-да. Даже заикаться о том было нельзя, – говорит Розмари. – Никому из нас. Мы все дали подписку о неразглашении государственной тайны. Нас отдали бы под трибунал, а, может, и расстреляли бы, если бы мы не держали языки за зубами.
Она хихикнула:
Но не думаю, что теперь, учитывая мой возраст, у меня возникнут неприятности. Память у меня уже не та, что раньше. Я толком и не помню, кому и что говорила.
Они обе смеются.
– Так где вы работали?
– Сначала в «MI 5»[7], в Лондоне. Первыми они меня завербовали. Потом перешла на службу в «MI 6»[8].
– Ух ты, как интересно! И чем же вы там занимались?
– Ничем особенным, – качает головой Розмари. – Мне кажется, пользы от меня было немного. Мы в основном бумажки перебирали.
– Ой, не скромничайте. Наверняка не только бумажки.
Розмари, наклонившись к ней, понижает голос:
– Ну да, во время войны я вела наблюдение. В ту пору в Лондоне было много пришлых людей.
В подтверждение своих слов она энергично кивает, и ее любопытная гостья в предвкушении новых откровений раздвигает губы в алчной улыбке:
– А я имела большие связи, и меня приглашали на все посольские приемы. Я слыла светской красавицей.
Эвелин, слыша все это довольно отчетливо, думает про себя: вот глупая баба. Не следовало бы Розмари распространяться о своей службе в разведке. Сама Эвелин будет молчать как рыба. Бывших разведчиков не бывает. Если ты поклялся хранить это в тайне, значит, должен хранить это в тайне всю жизнь наряду со всеми остальными секретами. Пожалуй, стоит пройти за креслом Розмари и шепнуть ей на ухо: «Закон о предательстве». Интересно будет посмотреть на ее реакцию.
Новый взрыв смеха отвлекает Эвелин от кроссворда. Он нетрудный, но требует сосредоточенности, когда она вписывает в клетки буквы, которые потом, в окончательном варианте, чернилами заменит на другие. В сегодняшней головоломке больше анаграмм, чем обычных определений, и Эвелин анаграммы нравятся: перетасовка и перестановка букв напоминают ей кодирование – увлекательное занятие, от которого временами немного болела голова, если приходилось шифровать и расшифровывать сообщения в срочном порядке.
С минуты на минуту зазвучит музыка. Эвелин предпочла бы сидеть в тиши своей комнаты или одного из других залов лечебницы, но желательно, чтобы ее воспринимали как часть группы, видели, что она вместе со всеми пытается запомнить слова популярных песен. В прошлом месяце с ними занимался пианист, который все наигрывал им мелодию Roll Out the Barrel[9], – очевидно, привык выступать в рабочих клубах[10]. Сегодняшний музыкант им будет играть на укулеле. Можно подумать, во время войны слушали одного только Джорджа Формби[11].
Эвелин больше нравилась классическая музыка, особенно дневные концерты в церкви Сент-Джонс на Смит-сквер, которые она посещала, когда еще была в состоянии самостоятельно ездить в Лондон. И она продолжала ходить на эти концерты даже после всего, что случилось. Приятно было развеяться. Утром с час она проводила в универмаге «Питер Джонс», оставшееся время посвящала пошиву новых наволочек или выбирала цветную шерстяную пряжу для ажурных изделий, которые вывязывала крючком Пэт. Часов в одиннадцать вкусный кофе с выпечкой из дрожжевого слоеного теста в элегантном кафе, что позволяло ей обходиться без обеда.
Эвелин вздыхает. Жаль, что она больше не вольная птица и вынуждена полагаться на заботу персонала лечебницы. Это так утомительно. Они, конечно, все любезные и услужливые, но то ли дело, когда она сама отправлялась на вокзал по окончании утреннего часа пик, на поезде доезжала до Лондона и шла на дневной концерт или в одну из художественных галерей, чтобы взглянуть на любимые полотна. В хорошую погоду после концерта она частенько прогуливалась по набережной Миллбэнк до галереи Тейт. Особенно ей нравился Тернер. Она могла часами смотреть на «Дождь, пар и скорость». Очень атмосферная картина.
А ранней весной она посещала Челсийскую выставку цветов. Конечно, не в дни всеобщего ажиотажа, а в один из тех, когда туда допускались только члены садоводческого общества. Ее любимые цветы – чемерица и подснежники, вестники весны. Но только без Пэт. Однажды, много лет назад, она взяла ее с собой, но Пэт, была уверена Эвелин, заскучала, не посмотрев и половины садов. Может быть, потому, что Эвелин имела привычку зарисовывать дизайнерские решения и записывать названия новых сортов растений. Пэт интересовали только сады и поля для гольфа, защищенные от собак. Нет, Эвелин получала гораздо больше удовольствия, когда ходила на выставку одна и ей никто не мешал восхищаться красотой растений и мастерством ландшафтных дизайнеров и профессиональных садоводов. Вообще в жизни ее возникало куда меньше сложностей, если она что-то делала в одиночку.
Зазвучала музыка. На колени Эвелин положили листок с текстом песни, отпечатанным крупным шрифтом. Слова When I’m Cleaning Windows («Когда я мою окна»), как и многих других популярных песен, она помнила наизусть, но сейчас ей приходилось шевелить губами и всматриваться в текст, чтобы все видели, как она старается. Ее неуверенный голос сливается с другими хриплыми дрожащими голосами, тонет в ритме музыки и псевдоланкаширском акценте музыканта, но постепенно набирает силу и крепнет в знаменитой хоровой песне.
– Миссис Т-К, вам помочь? – раздается рядом ласковый голос.
Чья-то рука помогает ей взять листок с текстом песни, затем кладет на журнальный столик кроссворд Эвелин и берет ее карандаш. Эвелин улыбается, позволяя помощнице подсказывать ей слова: та водит по фразам кончиком отточенного карандаша. Эвелин любит писать острыми карандашами; в прошлом они сослужили ей хорошую службу.
25 апреля 1943 г.
Дорогой мой, любимый человек!
Я не обманываюсь – прекрасно понимаю, что тебя больше нет, но, кроме как в письме, не знаю другого способа выразить свои чувства, излить ярость, потому пишу так неистово, что фактически изодрала в клочья почтовую бумагу. Да, мною владеют ярость, гнев – называй как хочешь – из-за того, что ты, уцелев в ходе стольких операций, в конечном итоге погиб. Как они могли быть так безалаберны в отношении тебя после всего, что ты вынес! Как могли так дерзко испытывать судьбу? Мне хочется вопить, с остервенением наброситься на тех, кто не ценил твою жизнь.
Мое горе столь люто, столь неукротимо. Меня тошнит от слез бешенства. Во-первых, я злюсь на тебя за то, что ты вообще пошел служить в ту проклятую часть. Во-вторых, я донельзя возмущена тем, что тебя не уберегли. Я знаю, что ты не мог рассказать мне, чем конкретно тебе приходилось заниматься по долгу службы (хотя нетрудно догадаться) и что потери несут все подразделения, но ведь ты выбрал самую опасную стезю, да? И как смеешь ты оправдывать собственное решение желанием усовершенствовать свой французский! Родной мой дурашка, ты ведь так гордился своими лингвистическими способностями, да? Млел от счастья, что долгий летний отдых на Лазурном Берегу и катание на лыжах в Альпах помогли тебе отшлифовать твой французский.
Лучше б ты ни слова не знал на этом треклятом языке, даже тех, что ты ласково нашептывал мне во время нашего медового месяца. Я могу думать лишь о том, что твоя любовь к французскому отняла тебя у меня, заставила рисковать. И вот результат: ты больше никогда не вернешься ко мне, никогда меня не обнимешь, не поцелуешь. У нас никогда не будет дома с конюшнями и садом, как мы планировали. Наши дети, о которых мы так мечтали, никогда не родятся. Из-за этой ужасной войны мы лишились той жизни, что была, как мы думали, обещана нам, и теперь я не представляю, как мне дальше жить без тебя.
Ты не раз смотрел в лицо смерти, и в прошлом году, когда ты пропал без вести, я ведрами лила слезы. Но свершилось чудо, ты вернулся, и я уж думала, что мне никогда больше не придется так много плакать. Но я ошибалась, безрассудный ты мой, отчаянный человек. Я заливаюсь слезами, тону в слезах с тех пор, как меня официально уведомили о твоей гибели. Да, я знаю, ты считал, что обязан исполнить свой долг, но мне всегда казалось, что ты будешь вести себя более осторожно после того, как чудом спасся. Однако тебе нравилось искушать судьбу, да? Ты смеялся над судьбой, с готовностью подвергая себя риску. И теперь, кроме родителей и наших друзей, нет никого, кто мог бы урезонить меня. Я курю, упиваюсь джином, делаю что хочу. И по привычке, от которой не могу избавиться, продолжаю изливать тебе душу на бумаге, хотя мои письма ты никогда не прочтешь.
Твоя любящая жена Эви.
P.S. Я люблю тебя.
3 ноября 2016 г.
Пэт снова здесь. Она ведь навещала ее не далее как два дня назад. Что ж она никак не уймется? Все ходит и ходит каждые пять минут, суетится, пристает с расспросами.
– Я нашла кучу фотографий, – порывшись в неопрятной дерюжной хозяйственной сумке, – Пэт вытаскивает железную банку из-под печенья, на которой видны загородный домик с соломенной крышей и сад с люпином и алтеем. – Я подумала, будет здорово, если мы вместе посмотрим их сегодня. Я понятия не имею, кто все эти люди. В нашей семье их никто не знает. Подскажи, как их зовут, когда были сделаны снимки, а я буду записывать на обороте.
– Печенье «Хантли и Палмерс», – произносит Эвелин, глядя на банку. – Мне всегда больше нравился их имбирный орех. А мама пекла такие вкусные розовые вафли.
– Ну теперь здесь старые фотографии, – говорит Пэт. Сняв пальто, она усаживается в кресло. – Печенье давно съели. Давай посмотрим, помнишь ты кого-то из тех, кто запечатлен на этих снимках.
– Я не уверена, что сумею помочь, но попробую, – соглашается Эвелин. Она, конечно, всех помнит. Помнит очень хорошо. Только как знать, чьи фотографии обнаружит Пэт среди маленьких черно-белых снимков, что беспорядочно громоздятся в банке? Значит, вот к чему все пришло: отныне Пэт будет беспардонно копаться в жизни Кингсли и мучить ее вопросами, вороша прошлое, которое Эвелин не успела как следует спрятать и похоронить. Остается надеяться, что ее секреты не будут раскрыты, пока она жива.
– Можно взять карандаш?
Пэт берет его с тумбочки, на которой лежит газета с разгаданным кроссвордом:
– Ух, какой острый.
Она открывает банку и бросает на колени Эвелин ворох фотографий. Первая стопка состоит из снимков, сделанных одним давнишним летом. В 1935 году или в 1936-м? Нет, точно в 1935-м, тогда еще жара стояла несусветная. Эвелин смотрит на компанию мужчин в белой форме для крикета, на женщин в светлых платьях. Они устроили пикник: сидят все в тени на ковриках, перед ними тарелки с треугольными бутербродами и чаши с клубникой.
– Соломенные шлемы, – молвит она. – В том году лондонским полицейским выдали соломенные шлемы, чтобы они меньше парились. Все говорили, что они снова будто перенеслись в Индию, когда папа там работал. Мне в тот год исполнилось шестнадцать.
Она показывает на молодую женщину с короткой стрижкой на заднем плане.
– Видишь, как я здорово придумала, – улыбается Пэт. – Вон как много всего ты вспоминаешь, глядя на фотографии. А про эти что скажешь? Это дядя Хью?
Она протягивает Эвелин портрет молодого мужчины, позирующего перед фотокамерой. Та берет маленькую карточку и улыбается своему давно почившему мужу:
– Он тогда был такой красавчик. Все девчонки так считали. Мне очень повезло, что он выбрал меня. За Хью многие охотились.
– Может, оставишь это фото у себя?
– Нет, дорогая. У меня в комнате еще лучше есть. Пусть будет у тебя, покажешь своим мальчикам.
– А это что за фотография? Кто эта маленькая девочка? По-моему, я ее никогда не видела. Это наша родственница?
Пэт держала в руках фотографию четырехлетней девочки с заплетенными в косички белокурыми волосами, которая, смеясь, играет с мячом в саду.
Да, думает Эвелин, она – наша родственница, но ты с ней никогда не встретишься. Никогда не увидишь ее, даже мельком. И мне тоже никогда больше не суждено ее увидеть.
Пэт переворачивает фото и читает на обороте сделанную карандашом поблекшую запись: Тут почти никакой информации. Только «Лизи, 1951 г.». Получается, снимок сделан через два года после того, как я родилась.
– Лизи, – бормочет Эвелин. – Понятия не имею, кто это.
Она всматривается в маленький снимок, будто силится вспомнить.
Разве могу я забыть тебя, дорогая? В тот день ты была счастлива.
Она не берет в руки фотографию, одну из нескольких, сделанных незаметно много лет назад; в том нет нужды. У нее в комнате есть такая же, спрятана в выдвижном ящике. Каждый вечер, перед тем как лечь спать, она целует фото в рамке – своего молодого мужа Хью, а потом Лизи, шепча ей: Gute Nacht, liebchen[12].
– А на эту взгляни, – говорит Пэт. – Это ведь ты, да? В военной форме? Слушай, она тебе так идет!
Эвелин берет у племянницы снимок. С фотографии ей улыбается уверенная в себе молодая особа с красной помадой на губах и вьющимися волосами.
– Я здесь не в своем повседневном обмундировании. Этот комплект я сшила на Сэвил-роу. Заметь, не для того, чтобы на службе носить, а на выход. Та форма, что нам выдали, была просто отвратительна, особенно меня коробили плотные коричневые чулки.
– Ну ты всегда была модницей. Ой, смотри, а вот еще одна. Вы тут целой компанией, и все в военной форме. Это ведь тоже ты, да?
Пэт тычет пальцем в молодую женщину на снимке. Волосы у нее убраны под кепи, сама она несмело смотрит в объектив:
– А кто эти люди рядом с тобой?
Она переворачивает фотографию:
– На обороте ничего не написано.
Эвелин рассматривает фотографию. Она не видела ее много лет. Должно быть, вложила снимок в конверт вместе с письмом, которое отправляла домой маме. На первых порах, до того как все произошло, она писала ей часто. На фото перед входом в большое здание стоят навытяжку – плечи отведены назад, руки по швам, – едва заметно улыбаясь, двое мужчин и две женщины в военной форме: Ева, полковник Робинсон и еще двое. Кто-нибудь узнает его по этой фотографии. С годами он почти не изменился. Выглядел почти так же, как на снимке, сделанном в ту пору, когда он пропал без вести, тридцать лет спустя. Но кто теперь вспомнит, что некогда она была с ним знакома?
– Где была сделана эта фотография? – Пэт продолжает перебирать оставшиеся в банке снимки.
– Думаю, в Германии. Сразу после войны.
– Ты никогда не рассказывала о том, чем ты там занималась. Сразу после войны там, наверное, было ужасно.
– Не думаю, что я делала что-то важное, дорогая. У меня был самый маленький чин.
Не говори лишнего, Эвелин. Не дай ей догадаться, что ты помнишь.
– Все равно тогда, наверное, было жутко. Ты, должно быть, насмотрелась и наслушалась всяких ужасов.
О да, дорогая, и насмотрелась, и наслушалась, но тебе не расскажу. Эвелин качает головой, словно думая о чем-то своем, и бормочет:
– Я мало что помню. Знаю только, что тогда было скорбное время.
– Мама про то время тоже мало рассказывала. Я знаю только, что в молодости она потеряла первого мужа. В двадцать два года, как она говорила. А потом вышла замуж за папу, за твоего брата Чарльза. Бедная мама. С ним она тоже долго не прожила, только и успела меня родить.
Пэт снова воззрилась на фото четверки в военной форме, словно пыталась представить послевоенный хаос того времени:
– Ты помнишь, кто эти остальные на снимке рядом с тобой?
– Это было так давно, дорогая, – Эвелин закрывает глаза, будто роясь в памяти, но в действительности она не хочет, чтобы Пэт заметила ее смятение, в которое повергла ее эта старая фотография, указывавшая на ее связь с Робинсоном.
– Может, оставишь это фото у себя? А я, если не возражаешь, покажу мальчикам ту твою фотографию, где ты в элегантной военной форме?
– Точно, возьми ее. Пусть ребята знают, что я не всегда была дряхлой старухой, – Эвелин со смехом убирает в карман кардигана снимок четверки. Он там долго не пролежит. Вернувшись в свою комнату, она решит, что с ним делать.
– Что ж, ладно, мне пора, – говорит Пэт. – Сегодня после обеда в Кингсли приедет аукционист, произведет оценку кое-каких вещей. Кстати, я нашла старые инвентарные ведомости, когда перебирала бумаги в письменном столе. Ты ведь составляла их очень давно, и я подумала, что лучше оформить новые. Ты когда-то собиралась продать кое-что из вещей?
Эвелин старается придать лицу неопределенное выражение.
– Наверное, это для оформления страховки, – наконец отвечает она. – Управлять Кингсли – это всегда большая ответственность.
– Не то слово, тетя, – соглашается с ней племянница, надевая пальто. – Между прочим, ключи я так и не нашла.
Наклонившись, она чмокает Эвелин в напудренную щеку:
– М-м-м, ты так вкусно пахнешь. Ты уверена, что не хочешь оставить себе еще кое-какие из этих снимков?
Пэт протягивает ей банку с фотографиями:
– Может, пусть они пока у тебя побудут? Посмотришь их повнимательнее. Вдруг еще какие лица опознаешь.
– Так и быть, дорогая, – говорит Эвелин, забирая у племянницы банку с фотографиями. – Я постараюсь вспомнить имена, чтобы вы с детьми знали, кто изображен на фотографиях.
Или найду среди них снимки, которые надо уничтожить.
29 октября 1943 г.
Дорогой мой человек!
Думаю, ты ужасно гордился бы мной! Твоя крошка жена теперь квалифицированный водитель Женского вспомогательного территориального корпуса и уполномочена возить на встречи и совещания офицеров в ужасно милом черном «Хамбере». Должна сказать, это отличный автомобиль, лучший из всех, которые я водила. Правда, у моей работы есть один большой недостаток: мы, девушки, обязаны сами обслуживать свой автомобиль. Последние два дня, грязная с головы до ног, я просидела в смотровой яме! Но все же, по-моему, это станет неплохим дополнением к моим скудным талантам. Как ты считаешь, дорогой?
В Кингсли (как же я по нему скучаю!) я научилась водить машину (летом папа пускал меня за руль своего старого «Остина», давая прокатиться по подъездной аллее и ровному полю), но в корпусе сочли, что этого недостаточно, и мне пришлось окончить настоящие водительские курсы близ казарм в Кимберли. Мне, конечно, здорово доставалось за дурные привычки (возможно, я переняла их у тебя, дорогой). Например, я забывала посмотреть в зеркало, перед тем как тронуться с места.
В общем, одно из моих первых заданий – научиться ориентироваться в Лондоне. Мы квартируем прямо за «Питером Джонсом», и это ужасно удобно. Даже мама одобряет: думает, я смогу заскакивать туда каждый раз, как ей понадобятся пуговицы или шелк. Я несколько раз ей говорила, что служить пошла не для того, чтобы выполнять ее поручения, но она, по-видимому, считает это единственной выгодой от моей службы. Она также не понимает, что я не вправе использовать «Хамбер» в личных целях: я не могу садиться в машину и мчаться к ней по первому требованию, когда она соскучится. Ей невдомек, что бензин нормирован, и, заскучав по садам Кингсли, по родным местам, я вынуждена ехать туда на поезде.
Все девушки здесь ужасно милые, и, хотя в комнатах весьма холодно (мы живем в старом здании викторианской эпохи), мы стараемся не падать духом. Кормят нас во всяком случае сытно: наверное, боятся, как бы мы, «девчушки», не потеряли сознание за рулем, когда возим наших генералов. Скоро мне предстоит выполнить свое первое настоящее задание – поехать в Портсмут. Так что пойду изучать карту, чтобы знать, как доехать туда и обратно без происшествий.
Пожелай мне удачи, дорогой.
Твоя Эви.
P.S. Я люблю тебя.