Из дневника убийцы
Наверное, зло поселилось во мне раньше, чем это стало осознаваться.
Мне года четыре. В детском доме ужасно холодно, ледяное дыхание сквозняка врывается в нашу спальню через плохо заклеенные окна. Я встаю со скрипучей кровати и осторожно открываю дверь. За ней – комната, где мы рисуем, складываем кубики, играем в «ручеек». Сейчас я сделаю то, чего мне хочется больше всего на свете. За стеклянной дверцей шкафа – паровозик и кукла с серебристыми волосами. Эти игрушки нам дают очень редко. Как плакала Женька, когда тетя Валя отобрала у нее куклу. Какой раздувшийся от гордости ходил Мишка – ему удалось протащить по комнате паровозик на длинной ниточке. Мне никогда не хотелось играть с этими игрушками.
Сейчас, сейчас…
Я открываю шкаф. Полка расположена слишком высоко. Подтаскиваю стул, сначала хватаю паровозик. Как сложно откручивать колеса. Легкий пластмассовый корпус ломается без труда. Теперь кукла. Отрываю ей голову, сдергиваю волосы, разрываю одежду. Веки становятся тяжелыми. Я засыпаю здесь же.
Плевал я, что бьют линейкой, что не дают каши. Мне было очень хорошо…
Я люблю делать людям больно. И, оказывается, люблю убивать. Смерть – это так приятно. Расширившиеся глаза обреченных. Мой источник вдохновенья. Чужая смерть – моя жизнь. Никто ни о чем не узнает. Все продумано до мелочей. Как жаль, что нельзя взять с собой видеокамеру. Остается лишь дневник. Я смакую воспоминания о каждой минуте и предвкушаю, как это повторится снова и снова…
Берлин, 1892 год
Слишком хорошо, чтобы быть правдой. И все-таки он здесь, в Берлине, недалеко от Унтер ден Линден.
Эдвард Мунк удовлетворенно прошелся по залу художественной галереи. Высокие своды долго не отпускали звук его шагов. Отличное помещение – просторное, светлое. Даже посаженные на бульваре липы ничуть не мешают потокам яркого солнечного света наполнять комнату нежным теплом осени.
Торопиться с развешиванием работ, находившихся в трех деревянных ящиках, не хотелось. Безусловно, Эдвард все сделает сам. Его работы. Его дети. Да разве рабочие смогут разместить их в зале как следует? Нет, только он отыщет для каждой картины отличное местечко. Но чуть позже.
Эдвард подошел к окну и облокотился на подоконник. Чуть сбоку, по Паризер-Плац, бегут экипажи. Едва заметная шаль облаков укрывает колонны Бранденбургских ворот. На их вершине великолепная, чуть позеленевшая, четверка скакунов, управляемая богиней Победы, мчится прямо в небо. Эдвард уже был в Пруссии пять лет назад. Только не здесь – в благородном центре Берлина, в лучшей художественной галерее, предвкушая открытие своей выставки. Тогда, сожженный огнем критики, разочаровавшийся в своем собственном призвании, он бросился в Европу, как в омут, и здесь, на берлинском вокзале, у него не осталось ни гроша. Не было никого, ничего, кроме тяжелого ящика с картинами, который хранил всю его боль, надежды. Жизнь…
Голод грыз внутренности только первых два дня. Потом тело стало легким, невесомым. Эдвард бегал напиться к фонтанчику в центре вокзального зала и вновь спешил к картинам. Когда уже не хотелось пить и когда даже не осталось сил бояться, что прикорнувший по соседству грязный оборванный старик украдет холсты, Эдварда энергично встряхнули за плечо. Он с трудом разлепил глаза и сразу же испугался. Потом стиснутое страхом сердце забилось ровнее. Напрасно он так встревожился из-за синей одежды незнакомца. На склонившемся рыжеволосом парне не форма полицейского. Он железнодорожник, и уж конечно, у него нет никаких прав тащить его в участок. А сидеть на вокзале можно и без билета.
– Вам следовало пойти к консулу Норвегии, – сказал парень, выслушав сбивчивые объяснения Эдварда. – Он бы дал вам денег и отправил на родину. Вот, возьмите…
В ладонь Эдварда опустилась пара купюр. Покраснев, железнодорожник извлек из-за пазухи сверток и также протянул его Эдварду. В нем оказалась сосиска. Восхитительная, еще теплая, политая горчицей сосиска и кусок белой булки! Уничтожив последние крошки, он понял, что только что отошел от темной пропасти самоубийства.
«Берлинцы всегда были добры ко мне, – растроганно подумал Эдвард, подходя к ящикам с картинами. – Мне должно повезти и сейчас. Это мое первое приглашение организовать свою выставку. Какая удача…»
Он сорвал закрывавшие ящики доски и волнуясь принялся извлекать картины.
«Больная девочка». Лучшая работа. Пусть же посетители выставки, входя в зал, увидят ее первой. Рыжеволосая девочка, прислонившаяся к высокой подушке, светла и безмятежна. Ее уже нет в этом мире. Она превращается в свет, покидающий землю. Лицо сидящей у постели женщины склонило горе, отчаяние сдавливает узенькие плечи. Обреченностью и безысходностью веет от всей ее фигуры. Пузырек с лекарством, стакан на тумбочке – не помогли, не позволили девочке зацепиться за жизнь. Софи и Карен. Эдвард рисовал свою боль. Кажется, перед холстом позировали натурщицы. Так принято, так полагается. Они были ему не нужны, ведь он до сих пор помнит дыхание смерти, оторвавшей от него Софи. Но все же зачем-то приглашал моделей, и девушки замирали перед мольбертом.
Эдвард отошел на пару шагов и посмотрел на прислоненную к стене «Больную девочку». Получилось. У него получилось именно так, как он хотел. Картина живет, дышит, болит. В нее входишь, как в церковь. «Это не рука девочки, а рыба в креветочном соусе», – писали про его работу в Норвегии. Болваны, что они понимают, эти критики!
Еще одно его полотно. «Весна». Посетители выставки так и не узнают, что за окнами комнаты блестела зеркальная голубая гладь фьорда,[11] но Эдвард, поколебавшись, все же убрал ее. Голубая краска – это лишнее. Весна – она желтая, пузырит занавеску, касается солнечными зайчиками выбеленных стен, освещает лицо сидящей в кресле девушки, прыгает на колени вяжущей матери. На матери черное глухое платье, волосы убраны в узел. Это опять Карен, недоступная, так и не позволившая Эдварду приблизиться. Он мечтал, и ждал, и весна врывалась в него новыми надеждами.
Решено – по центру зала будут размещены ранние работы. А по бокам – солнечные вихри, яркие пятна, его Париж.
Эдвард прислонил к стене «Улицу Лафайет» и пробормотал: «Как точно выписана геометрия зданий. Странно. Я ведь почти ничего не помню…» Почти? Нет, все же что-то зацепилось в памяти. Он получил стипендию, позволившую ему поехать в Париж. Посещал курсы портретиста Леона Бонна, бродил по бесчисленным галереям с картинами Мане, Писсарро и Синьяка. И при этом был пьян, совершенно пьян. Утром он пил вино, чтобы протрезветь, вечером – чтобы вновь пуститься в плавание по волнам теплого хмеля.
– Рабочие! Прикрепите картины, и именно в таком порядке. Не перепутайте ничего. Это важно! – крикнул Эдвард.
Он вышел на улицу и, в легкой дымке сумерек, заторопился в свою мансарду. Горничная, должно быть, уже почистила праздничный сюртук и принесла накрахмаленную рубашку.
Пара марок приятно тяжелила карман. И все же Эдвард не стал окликать извозчика, справедливо решив: деньги понадобятся позднее, вечером, когда стремительный экипаж доставит его прямо на порог триумфа. А до своей мансарды, расположенной в меблированных комнатах фрау Шниттель, он совершенно спокойно доберется пешком. О, его ждет триумф в кругу друзей! Август Стриндберг, писатель и драматург, давний приятель, обещался быть всенепременно. Конечно же, придет Аделстен Норманн, директор консервативного Союза берлинских художников, приложивший немало усилий для того, чтобы выставка состоялась. Будет поэт Станислав Пшибышевский. И… Дагни… Очаровательная норвежка. Его муза. Разве можно остаться равнодушным к ее черным очам и вьющимся, заколотым в высокую прическу, локонам?
В просторном холле дома глаза защипало. Эдвард машинально понаблюдал за прорывающимися сквозь печную решетку огонькам пламени и заторопился вверх по лестнице. К счастью, в мансарде дыма почти не чувствуется. Но и тепла тоже. Чадящая угольная печь, которую на ночь протапливает горничная, остывает, так и не прогрев комнатенку, которую они снимают вместе с Густавом Вигелланом.
Он был дома – светловолосый, широкоплечий, похожий на свои высеченные из камня скульптуры, как отец напоминает сына, неуловимо и точно.
Густав возился с эскизом и, поглощенный работой, едва кивнул Эдварду.
– Придешь на выставку?
Тот раздраженно на него посмотрел и пожал плечами.
– Мне некогда.
На белом листе бумаги – Эдвард заметил это, проходя к табурету с медным тазом и кувшином воды – чернели контуры мужской сидящей фигуры.
«Вечно Густав крадет идеи. То у меня, то у Родена», – подумал Эдвард, принимаясь за умывание. Привычного раздражения по отношению к Густаву не возникло. Наоборот, захотелось, чтобы и он был счастлив.
Тот тоже пребывал в хорошем настроении.
– Можешь взять мой галстук, – сказал Густав, покусывая карандаш. Он смешно насупил белесые брови и тут же забыл об Эдварде.
Эдвард умылся, пригладил гребнем волосы, взглянул в потемневшее зеркало. Может быть, он и красив? Волнистые светлые волосы. И глаза хороши, голубые, как море. Пропорции лица правильные, аристократичные. Вот только линия рта слабая, однако это скрывается щеточкой светлых усиков. Может быть, именно сегодня Дагни поймет, что он хочет быть ей не просто другом? Хорошо, если так…
Он быстро переоделся в приготовленную горничной одежду, повертел в руках галстук Густава. Он более новый, бесспорно. И все же Эдвард повязал свой собственный. Ведь это его праздник!
Он захлопнул за собой дверь и бросился вниз по дымной лестнице. Возницы на углу оживились – ведь к ним приближается хорошо одетый высокий господин.
Задумчиво посмотрев на лошадей, готовых мчаться куда угодно по вымощенной булыжником мостовой, Эдвард передумал брать экипаж. Он собрался слишком быстро, до открытия выставки еще много времени. Хочется чуть опоздать, понаблюдать, как посетители рассматривают картины…
В горящих окнах галереи Эдвард сразу заметил Дагни. Яркий факел… Красное платье, схваченное поясом, расходится вниз широкими складками. Но она, увы, поглощена не картинами. Рядом Стриндберг, представляет ее Станиславу, лицо Пшибышевского необычайно оживлено.
Эдвард переместился к следующему окну и окаменел. Не слышно, о чем говорит сутулый человек в черном фраке и цилиндре. Но вся его поза – возмущение. И он – возле его лучшей работы. Еще группка критиков. О боже – хохочут…
По широким ступеням галереи Эдвард поднимался с нехорошими предчувствиями. И не ошибся.
– А вот и господин Блунк, – бросился к нему тот, сутулый. – Вы импрессионист. Не могу сказать, что я в восторге от ваших картин.
– И я возмущен!
– Эта выставка – позор для Германии.
Критики были похожи на змей, на гадких червей, на болото, засасывающее в преисподнюю.
Эдвард гордо вскинул голову.
– Моя фамилия Мунк, господа. И я не импрессионист, хотя кое-что в технике Ван Гога мне нравится чрезвычайно, – громко сказал он, и публика замерла.
Пламенная Дагни сразу же бросилась к нему.
– Эдвард, поздравляю, прекрасная выставка.
Мунк пожимал протянутые руки друзей и думал: «Все кончено. Как все глупо».
– Вы очень талантливы. Вас ждет большое будущее…
Он не знал невысокого полного человека с орлиным профилем, и тот не преминул представиться:
– Альберт Кольман, торговец живописью.
Эдвард растерянно кивнул и направился к Августу Стриндбергу. Слова, пустые слова, напрасно его утешает смешной толстячок.
– Это провал, – шепнул Эдвард Августу.
Тот понурился. А с чем спорить? Все ясно. Провал – он и есть провал.
Мунк огляделся по сторонам и горько заметил:
– Станислав не отходит от Дагни. Зачем ты их только познакомил!
Стриндберг ревниво покосился на прохаживающуюся вдоль картин парочку. Он и сам безнадежно любил Дагни.
Среди присутствующих в художественной галерее в тот вечер людей только один человек пребывал в прекрасном расположении духа. Альберт Кольман вглядывался в работы Мунка, понимая – бессильное шипенье критиков не имеет ровным счетом никакого значения. Он сделает на этом художнике миллионы! Уж он-то своего не упустит!
А вот одеваться тепло, направляясь в морг, не стоит. Все почему-то думают, что там холодно. Может, в холодильниках, где лежат тела, действительно не жарко. Но кто лезет в холодильник?
Лика Вронская поднималась в кабинет эксперта Дмитрия Ярцева, понимая: зря запаковалась в два свитера. И носочки, связанные Мусей, совершенно напрасно одела. Она здесь всего пару минут – а уже взмокла, как в сауне.
«Ну, с богом», – подумала она, распахивая дверь комнаты.
– Здравствуйте, я – Лика! Дмитрий Николаевич, вам Уткин должен был звонить насчет меня!
Она выпалила эти фразы и растерялась. В кабинете трое мужчин, ростом за метр восемьдесят, а лица… Голливуд скрежещет зубами в мучительной зависти.
– Проходите, девушка, – отозвался тот, кого Лика сразу же мысленно окрестила Аленом Делоном. – Вот знакомьтесь – это наши практиканты, Андрей, Игорь.
Лике потребовался срочный мысленный аутотренинг:
«Какие красавцы! Брэд Пит и Джордж Клуни. Ой, мама: я люблю Пашу, я люблю Пашу, я очень люблю Пашу».
Впрочем, ее гражданскому браку ничего не угрожало. Быстрый взгляд профессиональной журналистки отметил обручальные кольца на руках у симпатичной троицы.
«Понятно, почему женатые. Из мединститута холостыми не выходят. Но почему такие красивые?!» – изумленная, Лика стащила куртку, которую тут же галантно подхватил Джордж Клуни, потом сняла один из свитеров.
– Продолжайте, девушка, – одобрительно улыбнулся Ален Делон. – А потом мы с вами хлопнем спиртика и отправимся в секционную. И бутерброды сжуем там же. Излюбленный пассаж романистов. Пьяные эксперты и санитары закусывают рядом с трупами.
Лика расхохоталась, втайне радуясь, что у нее в романах такой оказии не случалось. И теперь – уж точно не случится. Напряжение и волнение понемногу отступили. Так и сидела бы в этом кабинете, окруженная голливудскими красавцами. Кстати, надо бы спросить на всякий случай, какие еще неточности допускают при описании их профессии…
– Время смерти невозможно установить с точностью до минуты. Смешно читать – убили в четверть первого. На самом деле мы всегда разбежку даем. От пары часов до нескольких суток. Если скелетированный труп обнаружен через полгода – дата наступления смерти еще более условна. Да, Лика! Надо вам халат дать, – Ален Делон повторил фразу начальника бюро судебно-медицинских экспертиз, и Вронская встрепенулась.
– У меня есть. Борис Иванович выделил. Только вот как с ним разобраться, – она растерянно посмотрела на извлеченный из рюкзака голубой халат. – Рукава из него как-то странно растут.
– Это вам странно, – Джордж Клуни ловко набросил халат на Лику. – Вы, когда в халатик кутаетесь, запахиваете его спереди. А этот надо разрезом назад надевать. О, хороша, как мумия.
Лика попыталась пошутить:
– Я акцентируюсь на слове «хороша».
Все в порядке. Карман джинсов оттопыривает пакетик, который она захватила на случай внезапной тошноты. На заре журфаковской юности писала статью про операции по замене почек, полночи провела в больнице, наблюдая за действиями хирургов. Операция полостная, долгая – и ничего, выжила. Правда, тогда радовалась безумно за находившуюся в операционной женщину – новая почка избавит ее от вечного гемодиализа, невероятных мучений. В морге же поводов для радости нет…
– Идем, – сказал Ален Делон, выходя из-за стола. – Ребята, захватите перчатки.
Лучше сразу их честно предупредить.
– Вы знаете, – голос Лики дрогнул от волнения. – Я думаю, что не буду падать в обморок. Постараюсь. Но вы поймите – я-то без медицинского образования. Непривычная. Так что мало ли что.
Брэд Пит солнечно улыбнулся.
– Лика, не переживайте. У нас сегодня всего дюжина трупов. Мы будем вскрывать четыре, остальные в камерах. Там полно свободных каталок! Есть куда падать.
Пропустив мужчин вперед, Вронская спустилась по лестнице, прошла в комнату, уставленную полками с какими-то склянками, принялась их разглядывать. Сразу заходить в секционный зал было страшно. В дверном проеме суетились санитары в зеленых фартуках. Они перетаскивали тела с каталок на прозекторские столы.
«Санитары на главные роли в фильме не тянут. Разве что второстепенными персонажами могут быть. Садовниками или шоферами. А вот девчонки в белых халатиках, прислонившиеся к подоконнику, тоже очень ничего. Невероятное совпадение, но опять Голливуд: Брук Шилдс и Шэрон Стоун. Почему все красивые люди работают в морге?» – размышляла Лика, не решаясь войти в зал.
Наконец, она набрала в грудь побольше воздуха, резко выдохнула, прошла внутрь и уселась на стул у письменного стола.
– Девушка, простите, придется вас потревожить, – решительно заявила Шэрон Стоун. – Вот, видите…
Она кивнула на стопку бланков, извлекла один из них.
Пришлось подниматься. Медицинский регистратор тут же опустилась на освободившееся место и принялась быстро описывать детали одежды, которую ловко и аккуратно стаскивал Брэд Пит с посиневшего мужчины.
Лика прислонилась к подоконнику и шепотом поинтересовалась у санитара:
– А чего покойник такой синий-то?
– Упал лицом вниз. Трупные пятна на передней поверхности тела. Плюс гематомы. Подождите, – парень насторожился. – Так, а вы не практикантка?
– Журналистка.
Он презрительно скривился. На его лице читалось: знаем мы этих писак, видят одно, пишут другое, все поперепутают, всех обидят.
«Это вопрос принципа – обаять надутого парня», – решила Лика.
Через пять минут Дима уже оживленно рассказывал, что вакансию в морге ему предложили на бирже труда. Между специалистами строительных профессий конкуренция, он ее не выдерживал, а жену с детишками кормить надо.
– Так страшно было вначале, ты не представляешь. И теперь страшно. Тела-то всякие на вскрытия привозят. Не такие чистенькие, как эти…
Лика с сомнением покосилась на уже почти обнаженного синего мужчину.
– Этот еще чистенький, – заверил Дима. – Да, бомж, пьяница. Но не вшивый. Сегодня вообще только случаи внезапной смерти, ни одного криминального трупа. Вот те страшные. Особенно если полежали пару недель. Мы тогда в масках работаем. Но все равно полностью застраховаться нельзя. Тут же вскрываешь и не знаешь, что за человек. Может, ВИЧ у него, может, туберкулез. Туберкулезом многие сотрудники морга переболели. Вот, видишь, у покойника все колени поцарапаны.
– Его били?
– Вряд ли. У него следы обморожения на коже. Ты же, наверное, читала – спать хочется, когда замерзаешь. А потом наступает такой период, когда люди себя уже не контролируют. Им вдруг становится жарко, они срывают с себя одежду, ползут, крутятся на коленях. Скорее всего вот откуда его царапины. Извини, мне пора.
Дима взял из стоящего на подоконнике подноса с инструментами пилу и направился к прозекторскому столу.
Он сделал два надреза вдоль ребер трупа, достал внутренние органы. Потом еще раз подошел к подоконнику, схватил какую-то продолговатую штуковину с круглым лезвием. Секционная наполнилась визжащими звуками. Санитар отогнул часть распиленного черепа, извлек мозг, положил его рядом с внутренностями.
Мысли Лики путались. От капелек крови, попавших на голубой халат, нестрашно. Вскрытое тело – ну а как же иначе, так надо… Пусть бомж, пусть пил. А если отравили? Как выяснить, не проводя вскрытие? Окружающее воспринимается достаточно спокойно и отстраненно. Вот только запах… Кровь, содержимое кишечника, остатки еды в желудке, все это исследуют руки Брэда Пита, его лицо не отражает никаких эмоций, а вот она…
Лика зажала рот рукой и выбежала в коридор. Опустилась на корточки, щелкнула зажигалкой.
– С тобой все в порядке? – Брук Шилдс, как и большинство красивых женщин, окружающими интересовалась постольку-поскольку. Ее голос звучал равнодушно. – Ты вся позеленела…
Лика заверила:
– Нормально все. Только этот запах. Показалось, что если не сбегу оттуда, то сойду с ума.
– Да ладно тебе. А покурить и там можно. Трупам, сама понимаешь, без разницы.
– А это у тебя что?
В руках Брук Шилдс была подставка с какими-то непрозрачными голубыми баночками.
– Образцы для анализов. Кровь, моча, кусочки тканей. Первые результаты будут через час. Остальное – потом. Тороплюсь…
Лика проводила взглядом худенькую спину, затушила окурок и тут же закурила новую сигарету. Курила она редко, и вторая сигарета подряд сразу же закружила голову. Но результат был достигнут. Сигаретный дым впитался в волосы и одежду, почти перебивая доносящийся из секционной запах смерти.
Она вернулась в зал и обнаружила трех экспертов-богатырей у стола с «пациентом» Джорджа Клуни.
– Дмитрий Николаевич, смотрите. Желудок, кишечник, почки – все в норме, – растерянно сказал Клуни. – Сердце, как у младенца.
Ален Делон нахмурился и отрывисто уточнил:
– Аорта?
– Чистая, без бляшек. Вот, посмотрите сами.
Руки Клуни извлекли из груды тканей длинную белую жилу.
– Бляшки – они как уколы от булавки. Такие малюсенькие дырочки, – пояснил Брэд Пит Лике на ухо. – У моего мужика все просто – смерть от переохлаждения. А вот Игорю что-то не везет, никак диагноз поставить не может.
Лика почувствовала необычайный азарт. А что, если мужчину отравили?
– Да нет, Лика, тут что-то другое, – задумчиво произнес Ален Делон. – Слизистые оболочки без следов ожога. Конечно, есть яды, которые не оставляют следов. Они через пару часов полностью разлагаются, и их и на экспертизе-то установить сложно. Но для этого надо быть химиком. А тут человек, судя по всему, простой. Да такому дали бы по голове – и все дела. Из дома его доставили, да?
Шэрон Стоун пошелестела бумагами и ответила:
– Да, привезли из собственной квартиры…
Лика смотрела на легкие – черные, словно заполненные изнутри чернилами.
– Он курил?
Джордж Клуни покачал головой. Теперь такие легкие у каждого второго вскрываемого человека. Мегаполис, копоть – вся гадость в легких и откладывается.
Ален Делон еще раз разворошил скальпелем органы, вздохнул и распорядился:
– Заберите на анализ дополнительные образцы. Все, можно зашивать…
«Надо же, черепная коробка после вскрытия заполняется салфетками. А мозг вместе с внутренностями зашивается в брюшной полости. Потом тело моют. К смерти здесь относятся уважительно. Мужчина-то мертвый – а как аккуратно Дима перекладывает его на каталку, словно бы человеку может быть больно», – думала Лика, невольно морщась от визга вновь заголосившей в углу зала пилы.
Пять часов на ногах. Кровь, вонь. Памятник надо людям ставить за такую работу…
Лика повернулась к подошедшему эксперту.
– Вот и все, – Ален Делон стащил перчатки и бросил их в мусорную корзину. – Мы закончили. Сейчас оформлю бумаги и можно уходить, – и на его красивом лице отразилось беспокойство: – Что такое, Леночка?
Брук Шилдс, вбежавшая в секционный зал, явно позабыла, какая она красавица. Вытерев лоб рукавом халата, девушка прошептала:
– Женщину везут. Множественные ножевые ранения. Это ужас, Дмитрий Николаевич, ужас… Вы вскрывать будете или сменщик?
Ален Делон бросил взгляд на часы.
– У меня еще полчаса. Давайте женщину…
Когда санитар привез каталку, переложил труп на стол и развернул черный целлофан, все вздрогнули.
Обрывки одежды не скрывали кровавого месива, в которое превратилось тело женщины.
– Бояться, Лика, – устало сказал Делон, – надо живых. Тех, кто вот так делает. Ну, давайте, ребята-девчата за работу. Труп женщины доставлен в морг в следующей одежде. Платье из синтетической ткани черного цвета, две пуговицы на груди расстегнуты…
Впервые за весь день Лика не выдержала, отвернулась к окну. В горле стоял комок. За что ее так? Какая страшная смерть. Как больно умирать, когда тебя режут на кусочки. Кто тот подонок, который сотворил такое?!
Она смахнула слезы, поискала сигареты, которые все не находились в рюкзачке.
– Между прочим, – Дима протянул ей свою пачку. – Это уже не первая женщина, которую так изрезали.
Вронская его не слышала. Очнулось только тогда, когда почувствовала – кто-то встряхнул за плечо.
– Пойдемте, – Ален Делон стащил перчатки. – На сегодня уже точно все.
Лика поплелась за мужчинами в какую-то комнату, слишком маленькую для огромных экспертов и, наплевав на церемонии, тут же опустилась на стул.
В стену напротив вдруг застучали.
Лика подняла глаза. Небольшое окошко, того же светлого тона, что и обои, сразу и не заметишь.
– Это родственники убитой женщины. Бомжей-то наших никто не забирает. За мужиком, в своей квартире скончавшимся, тоже еще не приехали. Только ее родственники, больше некому, – пробормотал Джордж Клуни, открывая окошко.
– А ты здесь что делаешь?!
На лице следователя Владимира Седова отразилось искреннее недоумение, он даже потер глаза, чтобы убедиться: Лика ему не мерещится.
– Вронская, ты в своем репертуаре! Вечно тебе больше всех надо, – заворчал он. – Мужики, дверь-то откройте. Я в служебный вход стучал-стучал, так меня и не впустили… Дмитрий Николаевич, так что там с этой женщиной? Каков характер нанесения повреждений?