Паша узнал о приезде Людвики по странному стечению обстоятельств – не от неё самой, как, скорее всего, бы следовало, а случайно встретившись с ней на улице. Он шёл из паспортного стола, куда его отправили родители, чтобы узнать, должны они были временно прописать на своей площади недавно приехавшую к ним в гости дальнюю родственницу матери из Кировограда. У матери – сестры доктора Фантомова – разыгрался артрит, а отец был занят на службе, поэтому решили прибегнуть к помощи молодого поколения. Саша сразу наотрез отказался ходить по скучным учреждениям, где всегда были жуткие очереди, и Паше ничего не оставалось делать, как согласиться, и после занятий в училище он поплёлся выполнять нудное задание.
Он шёл задумчивый, сосредоточенный и ничего не замечал вокруг, так как в уме проигрывал и просчитывал разные картёжные комбинации. Вперемежку с этими мыслями он думал и о стратегических играх у Штейнгауза. Впрочем, развёртывания исторических битв больше не вызывали у него насмешку, и хоть по форме это были именно игры, но, по сути, это было таким же ответственным занятием, как и преферанс. К тому времени учёба в училище поугасла, у Паши были хвосты, учить математику и физику было скучно, он оживлялся только на стрельбах или на утренней физической подготовке, и никогда не чувствовал интереса к военному делу. Но вот у Витольда, в ходе наблюдения за театром боевых действий, по воле их воображения разыгрывающихся на зелёной с коричневыми подпалинами скатерти, он вдруг по-настоящему ощутил себя если и не полководцем, то уж военным человеком – это точно, чего почти никогда, увы, не происходило на занятиях и даже на сборах. Цели учебных манёвров были либо слишком очевидны, либо зыбки, всё повторялось до мелочей, от них – курсантов – никогда ничего не зависело, и потом эти манёвры всегда выглядели именно тем, чем они и были – придуманными ситуациями с каким-то невидимым, воображаемым врагом, и оттого это всё было неинтересно и только отнимало силы без применения ума. А у Витольда, как и у Студебекера, Паше нравилась атмосфера какой-то секретности, не разглашаемой, тщательно скрываемой деятельности, в которую допускались не все, а лишь избранные, и допускались для того, чтобы раскрыть и продемонстрировать свои таланты – например, наблюдательность, смекалку и умение рассчитывать план действий на несколько ходов опережая противника, причём вполне конкретного – сидящего напротив, как у Студебекера, или притаившегося за холмами коричневых пятен – высот у берегов Эльбы или Флосс-грабена, как у Штейнгауза.
Однако этакая раздвоенность – увлечение запретным и полная скука в отношении необходимого и серьёзного – учёбы – действовала на Пашу и возбуждающе, и угнетающе. Ему не хватало Сашиной прямолинейности – точно определить, что для него важно, а что нет, и он страдал от этого как от зубной боли. «Эх, была бы рядом Людвика, всё бы стало по-другому!» – подумал Паша и свернул с Красной Конницы на улицу Корчагина. И тут боковым зрением он заметил проходившую мимо него фигурку, показавшуюся ему удивительно знакомой. Если бы он точно не знал, что Людвика была далеко, он бы непременно подумал, что это была она.
Паша замедлил шаг и решил оглянуться на прохожую, которая уже перешла на другую сторону улицы, и тут он понял, что это действительно была она! Людвика! Волосы у неё были спрятаны под берет, чуть заломленный набок, а пальто, в котором она была одета, тёмно-зелёное в тёмную клетку, он никогда не видел, поэтому её было почти невозможно узнать. У Паши защекотало в груди, чуть осели колени, и он, не замечая приближающегося транспорта, бросился за ней. Чуть не попав под колёса надвигающегося на него самосвала, Паша в три прыжка оказался за спешащей и ничего не замечающей Людвикой. Собираясь с силами, Паша ещё какое-то время шёл за ней, шаг в шаг, и вот, поравнявшись с ней на повороте, он схватил беглянку за рукав.
– Ой! Паша! – вскрикнула Людвика, отдёрнув сначала руку. – Как ты меня напугал!
Её лицо было таким же милым и одновременно серьёзным, как раньше, на нём играл румянец от испуга, а скулы и лоб, как и всегда, были бледны. Но где-то в уголках глаз, как и в изгибе удивленных бровей, несомненно, появилось что-то чужое – что-то новое и непривычное. Ошеломлённый Паша стоял и молчал. Он разглядывал Людвику, как смотрят на картину, которую однажды видели в музее, а потом восстанавливали только по памяти, и вот теперь снова пытались сверить – верно ли её запомнили. Выходило, что не совсем.
Людвика тоже стояла молча и смотрела на Пашу. Ей было приятно его увидеть, как старого, доброго друга, но друга забытого, и оттого было очень неловко, и она не знала, что сказать.
Наконец, Паша произнёс извиняющимся, но совершенно счастливым голосом:
– Людвика… Как ты тут очутилась? – он всё ещё не верил своим глазам. Он снял с головы фуражку и стал вертеть её в руках, как недавно в гостях у её отца.
– Я хотел сказать, когда ты приехала? Почему не писала? Как твои дела? – Паша частил с вопросами, не давая Людвике слова сказать. Он был взволнован и смущён. Ему хотелось дотронуться до её руки для того, чтобы проверить, а не видение ли это, но Людвика была здесь, перед ним, и близко, и далеко – последнее сильно чувствовалось в том, как она смотрела на Пашу – виновато и в то же время смело и отчуждённо.
– Паша, я так давно тебя не видела, что не узнала и прошла мимо!
«Слава богу, что голос у неё звучал как раньше – ясно и мягко-прохладно, как леденцы «Театральные», – подумал Паша.
Вокруг них сновали прохожие, натыкались на них, и надо было как-то двигаться дальше или отойти в сторону. Паша спросил:
– Ты спешишь?
– Да, – просто сказала Людвика.
– Когда же мы увидимся? – сказал Паша растерянно.
– Приходи к нам вечером, если хочешь, после семи, – сказала Людвика неуверенно. И потом почему-то добавила: – Папа будет дома.
Паша надел фуражку и, не переставая рассматривать Людвику в упор, всё ещё удивляясь, что она появилась в городе так же внезапно, как и уехала, спросил:
– Можно сегодня?
– Если хочешь, – как-то странно ответила Людвика и, комкая перчатки, стала отдаляться от него. – Извини, мне надо бежать, пока! Я только устроилась на работу!
Она повернулась и скрылась за углом. Паша помахал ей вслед и, постояв ещё немного, побрёл в обратном направлении. Приехала и даже не сказала ему об этом. А может, просто некогда было, или им звонили, и никто не брал телефон? Мать всё время проводит со своей родственницей в разговорах на кухне, могли и не услышать. Ах, как Паше хотелось найти такую причину, по которой Людвика не могла сообщить ему о своём приезде, тогда бы не приходила в голову подлая мысль о том, что она и не собиралась ему об этом сообщать, а по всему выходило, что если бы он вот сейчас случайно не натолкнулся на неё, он бы и не знал о её приезде и, возможно, даже продолжал отправлять ей почтовые открытки! И выходит, она просто не хотела с ним видеться… «Non timebo mala? – спросил себя Паша. И грустно ответил: – Нет, я не убоюсь зла». Отчего-то эта фраза теперь приобрела какой-то совершенно противоположный смысл. Одно дело было не бояться зла, идущего издалека, но как быть с тем, что неумолимо начинало подниматься откуда-то изнутри? Паша споткнулся о порог подъезда своего дома и едва не упал. Должно же быть какое-то решение, должно быть – если карта не идёт к игроку, то игрок должен использовать то, что идёт. А что, что к нему шло? Это было совершенно непонятно.
…Людвика заскочила на крыльцо поликлиники в последнюю минуту перед началом своей смены в процедурном, куда её так любезно согласился взять на работу Сергей Ипатьевич, с испытательным сроком на три месяца. Надо было работать всего три раза в неделю, на полставки, и разгрузить немного Ирму Васильевну Митину, высокую, действительно тощую медсестру за сорок, которая и не подозревала, как её не терпят больные. А если и подозревала, то делала вид, что нет. В конце концов, не на курорт пришли – на уколы, и кто сказал, что не будет больно? Где это видано, чтоб больной не страдал – оттуда и само слово «больной», от слова «боль»! И, конечно, ей доктор Горницын не сказал, что жалобы от населения поступают, а объяснил появление Людвики желанием помочь ей, Ирме Васильевне.
«Только б не опоздать», – думала Людвика, торопясь на свою смену – с 5:30 до 8:30, – а тут как назло Паша! У кабинета уже сидело три человека, две бабушки и тётка неопределённого возраста. «И отчего это женщины так любят лечиться?» – думала Людвика, засовывая ключ в замок и пытаясь открыть дверь под прицелом трёх пациенток, недоверчиво разглядывающих её во время этого занятия. Но дверь открылась сама по себе – вернее, её изнутри толкнула Ирма Васильевна, которая почему-то оказалась на работе, хотя сама же и дала Людвике ключ накануне. «Ну, ясно, пришла проверить, как я начну первый приём! Вот зануда», – подумала Людвика и попыталась натужно улыбнуться. Ирма сначала бросила пристрастный взгляд на неё, потом на часы на стене, где стрелка в этот момент передвинулась на 5:35, и презрительно хмыкнула:
– Опаздываем!
Ох, Паша, Паша, ну почему от тебя одни неприятности – от угрызений совести до опозданий на работу! Людвика натянула белый халат и, налаживая косынку на голову, глядя в большое зеркало у ширмы возле кушетки, сказала:
– Простите, время не рассчитала, думала, пешком успею, – не рассказывать же ей всю историю про незадачливого жениха.
– Надо правильно рассчитывать, – сухо процедила Ирма. – По трудовому уставу ты должна быть на рабочем месте за полчаса минимум, чтобы успеть инструмент из автоклава вынуть и сверить все медикаменты по карте назначения.
– А это разве входит во время моей смены? – вырвалось у Людвики. – Она имела в виду в оплачиваемое время её смены, но про оплату в первый же день, да ещё начатый с опозданием, она не посмела упомянуть. Надев резиновые перчатки, она подошла к автоклаву.
Ирма задохнулась от такой наглости новенькой:
– Ишь ты, входит не входит, какая разница? Так положено, а то вон перепутаешь с перепугу все ампулы – кому чего колоть, тогда мало не покажется! Автоклав не трогай, я уже всё за тебя сделала.
Ирма отдёрнула крахмальную белую салфетку с рабочего стола. На нём аккуратно были разложены ампулы в плоских коробках, шприцы, иглы в футлярах, вата стерильная, спирт. В кабинет постучали.
– Ну вот, уже стучат. Начинай приём. Карты больных здесь – на каталке, из регистратуры принесли.
Ирма накинула пальто. «Хоть бы она ушла сейчас, хоть бы ушла», – думала Людвика, снимая перчатки. Она и так не очень была уверена в своих способностях в качестве процедурной сестры, и, хотя в её Свидетельстве об окончании курсов по подготовке к вступлению в академию, где им добавили «Основы сестринского дела», в графе «Процедурная практика» стояла четвёрка, Людвика знала, что это на самом деле большая, круглая тройка с минусом и это только Анна Николавна ей по доброте душевной с авансом поставила, и ещё потому, что они дружили с Лерой – её любимицей в их группе. «Дай мне слово, Кисловская (она называла Людвику только по фамилии матери, так как не могла запомнить обе её фамилии), что никогда не будешь в процедурном работать», – говорила она, выводя оценку. И Людвика честно обещала, что не будет, тем более сама туда никак не собиралась. Но по иронии судьбы, в поликлинике, куда ей посоветовал устроиться медсестрой доктор Фантомов, знающий Сергея Ипатьевича много лет и недавно вернувшийся с курорта, нашлась вакансия только здесь – в процедурном! Вот незадача. Но терять время и искать другое место ей не хотелось, а так – три раза в неделю в «своём» кабинете – это не три ночи в какой-нибудь районной больнице дежурить. Ирма ей здесь совсем сейчас не была нужна. А вдруг ничего не получится?
Чтобы потянуть время, Людвика решила выйти в коридор, якобы выяснить, чья очередь. Так и сделала, взяла ворох карт с каталки и вышла в коридор, приоткрыв дверь. К трём больным присоединился ещё один – «серый» гражданин средних лет – в сером костюме и тёмных старомодных галошах, хотя дождя на улице не было. Ну и компания! Из дверного проёма было видно, как Ирма неторопливо напяливала перед зеркалом шляпу – надо было начинать приём, а она никак не выходила из кабинета.
– Чья очередь? – строго спросила Людвика, косясь на дверь.
– Моя, – ответили сразу двое – бабушка, одна из тех, что приходят на приём за час до его начала, и гражданин в сером.
– Так чья же? – переспросила Людвика.
– Я здесь с пяти часов сижу, – сказала бабушка. – А вот они, – она показала на мужчину, – только что подошли.
– Так у меня запись на 5:40, а сейчас уже 5:45, – невозмутимо сказал гражданин и встал, готовясь зайти в кабинет.
– А тут не по записи, а по живой очереди, – сказала вторая бабушка в поддержку своей товарки. – Занимайте вот за женщиной, – она показала на третью тётку неопределённых лет, жующую булочку с повидлом. – У неё диабет, ей долго ждать нельзя.
– А хоть два диабета, – схамил «серый». – Ни за кем я занимать ничего не буду. У меня по записи сейчас очередь. И вы меня не сбивайте с панталыку.
От такого поведения больная диабетом даже жевать свою булку перестала, а обе бабушки хором заголосили:
– Да как вам не стыдно, женщина почти что в коме, а он без очереди лезет!
Началась перепалка. На шум выскочила Ирма. Отодвинув Людвику в сторону, она громко сказала:
– Тихо, тихо, граждане! Как ваша фамилия? – обратилась она к скандалисту.
– Привольников, – сказал «серый». – Тихон Ильич. Я. Ага. Ветеран труда и почётный пенсионер города Песчанска. Я по записи, – он протянул Ирме талончик с временем приёма.
– Что-то больно молодой пенсионер-то! – взвизгнула одна из бабушек.
– Для непонятливых поясняю, – сказал гордо Привольников, смотря прямо вперёд, как будто читал лозунги на плакате, – отработал на шахте по добыче известняка двадцать пять лет. Сорок километров от города, – добавил он, сделав ударение на киЛОметров и даже махнув рукой в сторону направления шахты, хотя вряд ли это кого-то интересовало.
Старушки приутихли, диабетчица недовольно откусила кусочек булочки, а Ирма, сделав знак Людвике, чтобы возвращалась на рабочее место, быстро сказала:
– Всё ясно. Заходите, товарищ Привольников, а вы, – она кивнула диабетчице, – сразу за ним зайдёте.
Бабушки открыли было рты, чтобы возразить, но Ирма прищурилась и спросила одну из них в упор:
– Людмила Петровна, я ведь вас не на пять, а на шесть пригласила, что ж вы с пяти тут сидите, всю очередь нам переполошили?
Бабушка часто заморгала и не сразу нашлась, что сказать:
– Так я это, думала, что ежели пораньше приду, то никого не будет, и я быстрее…
Не дослушав, Ирма сверкнула глазами на Людмилу Петровну и, опять указав Людвике кивком головы на кабинет, так как та продолжала стоять под дверью в полном недоумении, спокойно сказала:
– Сейчас вас всех примут, товарищи больные, не беспокойтесь.
Людвика очнулась от своего столбняка и зашла в кабинет за Привольниковым.
«Вот это да, вот это профессионализм, – подумала она про Ирму, – и чтобы я без неё делала? Ещё минута – и все бы передрались!»
В кабинете Привольников важно уселся на стул, вынул из кармана пиджака платок и протёр им лицо.
– Так что же получается, вы заместо медсестры теперь здесь будете? А школу-то когда, извиняюсь, окончили?
Людвика вспыхнула. Но тут же решила не обращать внимания на каверзы суматошного, невезучего дня. Про школу она ничего не сказала, а посмотрела в карту назначений и, напустив на себя как можно более грозный вид, скомандовала:
– Тихон Ильич, зайдите за ширму, снимите брюки и ложитесь на кушетку, вот так, а то мне некогда разговоры вести, очередь ждёт.
Ох, как неудобно, но что делать, медицина – это не в баню сходить, прикрываясь тазом, как говорила Геля, тут всякие стеснения неуместны. Привольников же, к её большому удивлению, послушно выполнил команду – кхекая – тоже, видимо, от смущения, – прошёл за ширму, где долго шуршал одеждой, а потом наконец подал голос:
– Готов.
Людвика уже была на подхвате – молниеносно смонтировав шприц длинными узкими шипцами, проверив проходимость иглы и мысленно поделив щуплую бело-синюю ягодицу Привольникова на четыре квадранта, ловко всадила иглу в крайний верхний квадрант.
– Ой! Ой, больно, больно, – заойкал Привольников. – Ой-ой-ой. Ой, больно!
Казалось, он сейчас вот-вот расплачется.
Людвика, вздрогнув, приложила ватку со спиртом к месту укола и быстро сложила шприц в лоток для использованного инструмента. Потом села за стол, чтобы сделать запись в журнале инъекций. Руки у неё дрожали, и ручка смешно прыгала из стороны в сторону, выводя невразумительные каракули.
Привольников уже натянул штаны и, продолжая ойкать, сел на кушетку. Людвика не выдержала, оторвалась от журнала, заглянула за ширму.
– Вам правда очень больно? – встревоженно спросила она уже своим, а не казённым голосом. В её глазах застыл ужас, ещё минута – и она бы расплакалась прямо перед ним, ну почему она такая неумеха?
Почётный пенсионер города Песчанска опять вынул платок из кармана, вытер лоб и хитровато взглянул на Людвику:
– Если по-честному, то не очень, – хихикнул он, – это я так, для самоуспокоения ойкаю. Вроде как поойкаешь, глядишь, и не так чувствительно, лечение-то, кхе, кхе…
Хоть и рассердилась Людвика на такую симуляцию, но не удержалась и пристыдила старика:
– Так что же вы меня пугаете, Тихон Ильич! Я же думала, что в сосуд попала или ещё куда…
Привольников встал, ещё раз ойкнул для порядка и направился к двери.
– Ты это, не волнуйся, ага, всё хорошо, а рука у тебя твёрдая, ничего, не дрогнула, так что, ты, дочка, того, шибко не обращай на нас внимания. Мы же того, тоже, чай, не деревянные. Ну и покричать полезно. А укол, он что – поболит маленько и отпустит. Эх, экая же ты востроглазая, аж смотреть больно!
Он подхихикнул и вышел.
– Следующий! – бойко скомандовала Людвика, сияя от счастья.
Приём пролетел незаметно. А ведь десять человек! С лёгкой руки Привольникова, её рука так и не дрогнула – скорее всего, из страха! Или благодаря похвале почётного пенсионера. Выпроводив последнего пациента, Людвика быстро засунула инструментарий в биксы, а затем – в автоклав, потом проверила на всякий случай все записи в журнале и карте назначений и радостно натянула пальто. Закрыв на ключ дверь кабинета, она вылетела на улицу как школьница, которая сдала экзамен на отлично. Ей было так весело, что захотелось даже побежать домой вприпрыжку, задорно болтая портфелем.
И тут она остановилась. А ведь один больной не пришёл. И как это она сразу не заметила? Она вернулась в клинику, открыла дверь своим ключом и заглянула в карту процедур. Так и есть – Чернихин Всеволод Аристархович. «Ну и имя», – подумала Людвика, и сердце её почему-то отозвалось еле слышным, далёким эхом, как будто поцарапалось обо что-то шероховатое и неровное – с выбоинками, с щербинками, с нелепо чередующимися гласными «е», «и», «и», «е» и торчащими в разные стороны, ершистыми «ч», «х», «с». «Чернихин, Чернихин, – подумала Людвика, – где-то я его уже видела. Или точнее, где-то я это уже слышала. Но где?»
Она взяла перо и написала в графе числа второй инъекции – не явился. Потом сложила все бумаги в папку, закрыла ключом дверь и пошла домой. Бесшабашный задор прошёл. Увидев подъехавший автобус, Людвика заскочила в него почти в последний момент. Идти ей было недалеко, но она почувствовала, что очень устала и проголодалась. За окном автобуса быстро сгущались сумерки, один за другим зажигались фонари, и, хотя она дала себе слово больше об этом не думать, она вспомнила, как Глеб помахал ей на прощание, когда проводил её до трамвая после кафе. Какой это был прекрасный вечер! Ах, Глеб, Глеб, если бы не… если бы ты не…
Тут объявили её остановку. Она вышла из автобуса, с трудом протолкнувшись к выходу, и так и не успела закончить свою мысль. «Где же я всё-таки могла слышать это имя, Чернихин, Чернихин? – опять невпопад подумала Людвика. – И почему он не пришёл, ведь обещал?» Хотя, как оказалось, он ей был уже совсем не нужен – вон сколько больных пришло на приём! И почти никто не жаловался. «А вы, оказывается, лгунишка, товарищ больной – Чернихин Всеволод Аристархович», – усмехнулась она и нажала на дверной звонок своей квартиры.
Её совсем не удивило, что дверь открыл Паша Колесник.
Старик Серебров смотрел на нотные записи и прислушивался к неслышному звучанию музыкальной темы, которую они описывали, а вернее, которой они были. Он то приподнимал брови чуть вверх, то складывал их назад, в сосредоточенную складку посередине лба, то вытягивал губы трубочкой, что придавало ему смешной и даже клоунский вид, то просто начинал невнятно «гудеть», следуя пассажам, плывущим или скачущим на штилях, флагах и точках нот, расположившихся на нотном стане, как воробьи на телеграфных проводах, и иногда, сделав паузу и поправив очки, он либо снова удивлённо вздымал брови, либо недоверчиво хмыкал и нервно подёргивал рукой, в которой держал нотный лист. Севка сидел перед ним, как осуждённый, ожидающий судебного приговора, уверенный в том, что это будет что-то очень суровое и справедливое и – без права апелляции. И зачем его только принесло сюда? «Это всё по прихоти Амадеуса, – думал он». То, что Соната Калёного железа, которую для Сереброва он переименовал в Патетический этюд, понравилась им с Амадеусом, ещё не значило то, что она понравится старому музыканту.
С другой стороны, это именно он, Серебров, на одной из лекций по теории композиции, бодро тряхнув головой и чуть не уронив очки, говорил им, студентам-второкурсникам:
– Друзья мои, не бойтесь сочинять! Моделируйте звуки своих мыслей и чувств в единое произведение. Начинайте с фрагментов, с крупиц, со случайно услышанных или подслушанных у окружающего мира сочетаний и звуков – тех самых скрипов оконных рам и хлопков ставен, которые вдруг точно передадут ваш испуг или тревогу, или треска пробки от шампанского, который может точно отобразить восторг или приподнятость торжества. Будь то хорал, как у Гвидо Аретинского, или же новый кантус, как у Иоанна Тинкториса, или просто современная авангардная композиция героики каждого дня, пробуйте её услышать, поймать, понять и записать.
Ну вот и записали. А что там Серебров поймёт в этой их импровизации – судя по всему, большой вопрос. «Что за героику дня можно почувствовать в этой сонате, чёрт его знает, – думал юный композитор, – слово какое малопривлекательное – „героика“ – перенасыщенное помпезностью и безликой, драматизированной пустотой».
Тэ-э-к-с! – вдруг громко сказал Серебров и хлопнул ладонью по столу, за которым сидел, да так громко, что Севка вздрогнул. – Инструмент, я вижу, не при вас, Всеволод Аристархович («Что-то они в последнее время все как сговорились – величают меня, как деда какого-то, по имени-отчеству!» – недовольно подумал Севка.), так что, пожалуйте, приходите с инструментом, послушаем ваш этюд. Г-м-м. Патетический, если не ошибаюсь? – он чуть насмешливо посмотрел на заглавие композиции.
Севка нахмурился.
– Вы думаете, стоит, Яков Семёнович? – недоверчиво спросил он.
– Г-м-м, я думаю, что больше да, чем нет, – туманно ответил Серебров, встал со стула, заложил руки за спину и подошёл к окну. – Честно говоря, я действительно мало, что понял, но вы – музыкант несомненно выраженной творческой направленности, так сказать, – витиевато изъяснялся Серебров, – человек неординарный, упрямый и, как мне видится, не склонный к копированию авторитетов, так что пробуйте, ловите, записывайте, но… – тут он замолчал и длинно посмотрел на потемневшие стволы деревьев в окне. – Будьте осторожны. Видите ли, Всеволод, сочинительство – это штука сложная, увлекательная, даже, я бы сказал, азартная. Оно состоит сплошь из взлётов и падений, а зачастую – нудных, изнурительных разбегов, увы, так и не приводящих к взлётам, и вот тогда, – он поднял палец вверх и стал грозить куда-то в окно невидимому врагу, – оно больно бьёт по самолюбию, по самой, так сказать, макушке непризнанного таланта, и знаете, – тут он резко развернулся лицом к слушателю, – иногда может просто убить.
Севке тут же вспомнился странный тип на заброшенном беговом поле, несмотря на то, что говорили они – Серебров и тот тип – о совершенно разных вещах, смысл сказанного удивительно совпадал. «Вся штука в том, что это можно делать без конца. Вы понимаете? Без конца! – пронеслись в голове у Севки слова незнакомца в старомодной жилетке, с сигарой в зубах. – А потом вы не сможете остановиться, потому что конца – нет! Вы понимаете? Конца нет!» Севка вздрогнул. Лица Сереброва против света не было видно, и Севке показалось, что это он и есть – тот тип с Беговой. Не хватало только сигары и яркой жилетки.
– Ну-ну, я совсем не хотел вас напугать, Всеволод, – уже нормальным тоном сказал Яков Семёнович, глянув на остолбеневшего юношу. – Я просто хочу вас предупредить об ответственности выбранного пути. Если хотите, о профессионализме. Это вам не в ресторанах, понимаете ли, подыгрывать, – тут он отчего-то очень смутился, замялся и, помяв в руках шляпу, оказавшуюся под рукой на столе, сказал: – Подумайте, подправьте свою, так сказать, партитуру, гм-гм, поимпровизируйте с инструментом. И тогда приходите, – он надел шляпу.
Севка встал, всё ещё под впечатлением вздорного видения, собрал нотные листы и пошёл к двери. Когда он открыл дверь, Серебров сказал:
– А вообще, кое-какие места мне определённо понравились, я бы просто переставил пару элементов, пожалуй, в середине и в переходе к финальной части. А так – ничего… Интересно.
Севка сухо сказал:
– Спасибо, – и вышел.
«Что он там услышал, ещё неизвестно», – подумал он. Конечно, все в училище знали, что Серебров мог слышать музыку, читая с листа. И то, что тоже пишет небольшие пьесы для виолончели. Но ведь каждый слышит по-разному. Может, он ничего не понял, и поэтому осторожничал и толком ничего не сказал?
На улице дул противный, порывистый ветер. Большими, рыхлыми глыбами на небе висели тёмные тучи, которые никак не могли пролиться дождём и оттого ещё больше сгущались и темнели. Севка закутал горло шарфом и поднял воротник пиджака. С грохотом проехавший мимо него автобус пронзительно завизжал на повороте. В такт скрипучим звукам Соната Калёного железа начала гулко отстукивать свой ритм. Пам, пам-пам-пам, па-пам, пам, па-а-а-ам… Пам, пам-пам-пам, па-пам… Нет, ну почему ему вдруг привиделся незнакомец с сигарой? Это Серафима виновата. Она опять накупила подозрительных порошков доктора Горницына после недавнего ночного припадка, вот и мерещится чёрт знает что. И в то же время какой-то глубокий смысл в этих аналогиях, несомненно, был. Игра, музыка – ведь оба занятия очень сродни, и оба увлекают его пока больше, чем всё остальное. Но почему это опасно? Чем? Что они оба: и фатоватый тип на Беговой, и Серебров – пытались мне сказать? Ведь даже Петька Травкин как-то принёс на уроки свою писанину, очень смахивающую целыми кусками на пьесы Кюи, и тот же Серебров его похвалил, правда, как водится, в своём ключе: «Пробуйте, Пётр, дерзайте, только при этом поменьше заглядывайте в партитуры уже известных композиторов». Все просто беззлобно посмеялись, и всё. А тут – осторожно, ответственность, профессионализм! Он поддел ногой ржавую крышку из-под монпансье. Тарарах-тах-тах-тах! Не буду больше ничего ему показывать. Главное, что нам с Амадеусом понравилось. Он стал переходить дорогу, и, пронёсшийся перед его носом ЗИЛ возмущённо рыкнул басопрофундным раскатом, прогрохотал по мостовой и уже почти за поворотом оглашенно засигналил почти что в «до» контроктавы. «Ух ты! – пронеслось в ушах у Севки. – Вот это ас! Вернее, полный, бас!» Он усмехнулся и быстрее зашагал домой, пытаясь удержать в ушах гул и грохот ЗИЛа, чтобы успеть применить их в качестве увертюры для своей следующей пьесы.
Паша не сводил влюблённых глаз с Людвики, пока она расставляла чашки и раскладывала ложки на кухонном столе, готовя припозднившееся чаепитие. Глафиры не было дома, и, несмотря на перенасыщенный событиями день, Людвике пришлось играть роль гостеприимной хозяйки. «Как хорошо дружить в детстве, – думала она, – никаких забот, условностей, сунешь впопыхах другу, забежавшему со двора, попить воды, булочку, завалявшуюся в хлебнице, и тот счастлив. И – айда, опять во двор! Или того лучше – найдёшь в холодильнике открытую банку томат-пасты, залитую подсолнечным маслом, чтобы не зацвела, намажешь её тонким слоем на ломтик серого хлеба, м-м-м, вкуснотища, и борща не надо».
Тут Людвика заметила, что Паша пытливо смотрит на неё и шевелит губами. А, это он спросил её о чём-то, а она и не слышит.
– Что-то? Прости, Паша, я задумалась.
Паша отчего-то смутился и сказал:
– Я спросил, как прошёл твой первый день на работе? – но было видно, что это был не тот вопрос, который он на самом деле задал минуту назад, когда Людвика вспоминала тёрпкий вкус томат-пасты на хлебе.
– Как прошёл? – она замялась. Ой, как не хотелось ему об этом рассказывать, тем более что было непонятно, как ответить: сначала было ужасно, а потом прекрасно, да и это не главное. Словами не передашь свои переживания, и вообще, не всегда хочется обо всём говорить. А Паша совсем не изменился, только лицо стало более резко очерченным, а так – те же участливые глаза, та же смущённая, виноватая улыбка.
Она устало вздохнула и сказала:
– Хорошо прошёл, Паша. Хорошо. Опоздала только, но ничего – пронесло.
Она вспомнила перепалку возле её кабинета. Пожилые люди, а вели себя как капризные, невоспитанные школьники – кто первый, кто второй.
Она налила Паше чаю в новую чашку, аляповато расписанную павлиньими хвостами – явно Глафира купила на свой вкус – и подвинула к нему поближе тарелку с сыром и наскоро намазанными маслом ломтиками хлеба.
– Пап, чай будешь? – крикнула Людвика в дверной проём.
– Спасибо, нет, – ответил Витольд из комнаты. – А может, попозже, не сейчас, – добавил он через минуту-другую.
– Ты устала и не хочешь говорить, – констатировал угрюмо Паша и отхлебнул чаю.
Людвика совсем забыла про эту его черту: когда она или его брат Саша были не в духе, Паша вместо того, чтобы не заострять внимания на больной теме, вдруг начинал описывать как раз то, что не нужно, то, от чего хотелось поскорее избавиться, и это ещё больше раздражало собеседника, который безуспешно старался справиться со своим плохим настроением. А Паша упрямо повторял: «Ты на меня обиделся, ты со мной не разговариваешь», и ещё больше злил противоположную сторону.