– Долгая история, – Степаныч пожал плечами, – как-нибудь потом расскажу.
– Там, на дне, еще две статуи поменьше, – вмешался в разговор второй аквалангист. – Эта почти на виду, а те сильно заилены, придется поковыряться, чтобы достать.
– Еще две?! – глаза Степаныча зажглись жадным блеском. – Это, надо думать, ангелы, графские дочери. Удивительно! Просто поразительно! Я только читал про них, видел старую репродукцию…
– Так уж и ангелы? – усмехнулся Сандро.
– Статуи называются Ангелы скорби, сделаны все тем же Антонио Салидато после трагической смерти девочек. Пропали они одновременно со Спящей дамой. Только вот Дама нашлась, а Ангелы – нет. Все думали, большевики их уничтожили или куда-нибудь вывезли, а они, оказывается, все это время были здесь, у нас под носом…
– Слышишь, Степаныч, – Сандро потемнел лицом, – мы там, в пруду, еще кое-что нашли. Только это нужно будет поднимать с ментами.
– С ментами? – насторожилась Люся.
– Ага, – поддержал Сандро один из аквалангистов, – там жмурик на дне…
«Уазик» лихо скакал по колдобинам, буксовал в рытвинах, вгрызаясь в высохшую до каменной твердости землю, ревел на всю округу. Можно было, конечно, не выпендриваться, подъехать к графскому дому с другой стороны, там стараниями Свирида дорогу проложили вообще шикарную, от самого райцентра, но участковому милиционеру Петру Огонькову захотелось вдруг вот так, с ветерком, через прерии. Да, честно говоря, не просто так захотелось, а по причине весьма прозаичной: езда с препятствиями по колхозному лугу позволяла отсрочить неприятный момент опознания трупа. Вот, казалось бы, здоровый он, Петруха, мужик, крепкий, рослый, подкову может двумя руками согнуть, работает в органах на должности серьезной и ответственной, даже табельное оружие при себе имеет, а к виду смерти так и не привык. И если обычных покойников он еще кое-как мог выносить, то с утопленниками дело обстояло гораздо серьезнее. Утопленников бравый милиционер Петр Огоньков боялся до икоты, хотя не признался бы в этом никому, даже самому себе.
Вот и сейчас он убеждал себя в том, что спешить некуда – пока еще приедут спецы из райцентра! – так что можно прокатиться с ветерком по свежему воздуху, обозреть, так сказать, окрестности. Жаль только, что, как ни петляй, а дорога уже подходит к финишной прямой. Вон и липовая аллея впереди, значит, до поместья осталось полкилометра.
По аллее неспешно шла какая-то дамочка. По виду нездешняя, потому что никто из здешних не вырядился бы в драные джинсы и безрукавку, похожую на мужскую майку, и на голову бы не повязал дурацкий платочек с черепами. Видать, дачница, потому как санаторий еще закрыт и постояльцев в нем пока нет.
Поравнявшись с дамочкой, Петр намеренно сбросил скорость, вытянул шею, всматриваясь в скуластое, наполовину закрытое большими, какими-то стрекозиными очками лицо. Сейчас бдительность не помешает, труп – это вам не хухры-мухры, труп – это ЧП. И нечего всяким шастать возле места преступления.
– Петя, ты или проезжай, или притормаживай, – сказала вдруг дамочка низким, с прокуренной хрипотцой голосом. – Напылил тут…
– А мы, гражданочка, с вами знакомы? – Петр все-таки притормозил, наполовину высунулся из «уазика».
– Знакомы, товарищ милиционер. – Дамочка сняла очки, улыбнулась широкоротой, чуть кривоватой ухмылкой, от которой на одной щеке образовалась симпатичная ямочка.
– Глашка? Глашка, ты, что ли?! – Петр выключил мотор, спрыгнул в пыль на дорогу, обвел дамочку уже другим, жадным, взглядом. Вот, значит, как выглядит их антоновская знаменитость. Он-то уже решил, что Глашка в своей Москве красавицей-раскрасавицей стала, пластических операций наделала, рожу подрихтовала, а она, оказывается, почти ничуть и не изменилась, как была тощей уродиной, так и осталась. Только остатки стыда растеряла, вон под майку даже лифчик не надела. Хотя зачем ей лифчик?! То ли дело его Маринка! Вот где красота настоящая, ни в какой рекламе не нуждающаяся.
– Что смотришь, Петенька? – Глашка продолжала улыбаться, но взгляд ее сделался колючим, настороженным, как когда-то давным-давно. – Никак не признал?
А и правда, что это он пялится, да еще и судит? Ну не повезло девке с внешностью, зато карьеру сделала! Мужиков, говорят, каждый день меняет, по курортам модным раскатывает.
– Да признал. – Петр смущенно улыбнулся, поколебался немного, а потом раскрыл подруге детства объятия. – К нам-то какими судьбами? Ты ж, говорят, сейчас крутая.
– Крутая. – Глашка усмехнулась, потрепала его по свежевыбритому подбородку, зыркнула черными цыганскими глазюками так, что на какое-то мгновение у примерного семьянина, отца двоих детей Петра Огонькова занялось дыхание. Теперь понятно, чего в ней мужики столичные находят. Она на них вот так посмотрит, и все, пиши пропало… И пахнет от нее так непривычно, чем-то нежным, горьковатым, как в саду после дождя. Не то что от Маринки. У Маринки проще все: духи сладкие, как леденцы, и такие же дешевые. Эх, надо будет на днях в райцентр смотаться, купить любимой жене что-нибудь настоящее, французское…
– Я к бабушке приехала в отпуск. – Глашка отступила на шаг, снова нацепила свои стрекозьи очки и стала самой обыкновенной тощей и некрасивой городской бабенкой. Прошло наваждение, слава тебе, господи…
– А сейчас-то куда топаешь? – Петр с опозданием вспомнил, что он не просто так раскатывает, что он при исполнении, а до места преступления пять минут ходу.
– Да вот, решила к поместью прогуляться. Бабушка говорит, там по-другому все, хозяин у него теперь есть. А ты куда?
– И я туда же. – Петр секунду подумал, а потом распахнул перед Глашкой дверь «уазика». – Садись, подвезу.
– Да тут же недалеко.
– Садись, садись, – велел он строго. – Я ж не просто так катаюсь, я в поместье по делу. Без меня тебя туда вообще не пустят.
– А что так? – В Глашкином прокуренном голосе послышалась насмешка, и Петру вдруг сделалось обидно.
– А то, что водолазы из пруда утопленника выловили, – сказал он мрачно. – Скоро бригада подъедет, посторонних туда точно не пустят.
– Утопленника? – Смуглое, до бронзы загорелое лицо Глашки вдруг сделалось пепельно-серым, и Петр, который вовсе не был злым, тут же себя укорил за черствость. Совсем забыл, что у Глашки к старому пруду особенное отношение.
– Слышь, это я зря, видно, тебе сказал, – пробормотал он. – Ты это… если не хочешь, не ходи. Домой ступай, пока я там буду разбираться.
Сказать честно, никто ему разбираться не даст, но пыль в глаза пустить охота. Чтобы не думала, что они там у себя в Москве крутые, а он тут в Антоновке просто так, не пришей кобыле хвост.
– Не, Петь, я с тобой съезжу, если, конечно, можно. – Глашка упрямо мотнула головой, и стрекозьи очки слетели на землю. Взгляд у нее теперь был уже совсем другой, не насмешливый, а напуганный и, кажется, решительный. Вот этот взгляд он помнил хорошо, он был Петру привычен и не нервировал непонятными потаенными искрами, не сбивал с пути истинного.
– Поехали, – решил он, поднял очки, черканул радужными стеклами по рукаву форменной рубахи, стирая пыль, протянул Глашке. – Только чтобы тихо мне. С вопросами всякими не лезь и под ногами не путайся. А то знаю я вас, журналистов.
Московская знаменитость возражать не стала, поблагодарила за очки, забралась в «уазик».
К месту преступления подъехали спустя пять минут. Петр нарочно максимально сбавил скорость, чтобы Глашка смогла рассмотреть и оценить перемены, произошедшие в графском поместье. Она смотрела во все глаза, даже про сигарету, зажженную, но так ни разу и не поднесенную к губам, забыла. А Петр, который всего полгода как бросил курить, адски мучился, вдыхая необычный, как и духи, табачный дым. Если бы не страшная клятва, данная Маринке, то точно не удержался бы, стрельнул сигаретку, а так терпел из последних сил.
У пруда, у той его части, где строители организовали новенькую лодочную станцию, толпился народ. Петр смог рассмотреть коренастую фигуру Степаныча, ярко-красное, вульгарное, как сказала бы Маринка, платье Люськи Самохиной и лысую башку грузина, числящегося в поместье шеф-поваром. Остальной народ был незнакомый и явно на месте преступления лишний. Хотя какое здесь место преступления! Утопленника-то не на берегу нашли, а в пруду. И не факт, что преступление имело место быть, может, просто потонул кто по дури или по пьяни.
– Ну, что у вас тут? – Петр лихо спрыгнул на землю, не дожидаясь, пока из «уазика» выберется Глашка, направился к пруду.
– Утопленник, – буркнул незнакомый парень, затянутый в гидрокостюм.
Позади него у самой кромки воды лежало тело, зеленое, оплетенное водорослями, безобразное. Петра замутило.
– Да не туда смотришь, товарищ милиционер, – усмехнулся грузин. – Это не труп, это статуя. Труп мы со дна не доставали, ждали разрешения официальных властей.
Значит, это не труп, а всего лишь статуя! Кислый ком, уже подкативший было к горлу, соскользнул обратно в желудок.
– Так вот вам официальное разрешение, – сказал Петр нарочито громко и зло. – Доставайте!
– А я, между прочим, не подряжался жмуриков со дна вытаскивать, – огрызнулся парень в гидрокостюме.
– Да брось ты, брат, – грузин примирительно взмахнул рукой, – надо человеку помочь. Ну хочешь, я вместо тебя нырну?
– Обойдусь как-нибудь без помощников. – Парень кивнул напарнику и уселся в лодку. – Под твою ответственность! – он с неприязнью посмотрел на Петра.
Ясное дело, под его ответственность! А кто ж здесь еще уполномочен брать на себя ответственность?
– А это кто с тобой? – Люська бесцеремонно ткнула наманикюренным коготком в сторону Глашки. – Маринка-то твоя знает, что ты в рабочее время дачниц на служебной машине катаешь?
Вот ведь язва! Как была заразой языкатой, так и осталась, даже городская жизнь ее не изменила. Небось сегодня же побежит Маринке докладывать…
– А я не дачница. – Глашка, похоже, решила, что пора выйти на сцену, шагнула из тени старой липы на желтый пляжный песок, сняла очки, кивнула всем сразу, ухмыльнулась козырной своей кривоватой улыбкой.
– Какие люди в Голливуде! – пропела Люська. – Никак сама Аглая Ветрова, звезда столичного бомонда, к нам пожаловала! – Голос у нее сделался сахарный, аж до одури.
Вот ведь бабы! Им и время нипочем! Старая дружба не ржавеет. Хотя про дружбу это он зря, дружбой здесь никогда и не пахло, а чем пахло, вспоминать не хочется, да и незачем.
– Сама, сама. – Из заднего кармана джинсов Глашка достала пачку сигарет, сунула одну в рот, но прикуривать не спешила, ждала, пока кто-нибудь из мужиков поможет. Зря ждала, не тот здесь народишко собрался. Вот он, Петр, обязательно помог бы, если бы не бросил курить.
Оказалось, ошибся он в оценке собравшихся на лодочной станции мужиков: к незажженной Глашкиной цигарке потянулись сразу три руки: мокрая аквалангиста, влажная от пота Степаныча и волосатая грузина. А залетная звезда Аглая Ветрова кивнула по-королевски, улыбнулась всем и сразу, но прикурила от зажигалки грузина, и Петр, привыкший проявлять бдительность, с удивлением заметил, как размалеванное Люськино лицо перекосила гримаса злости. Ох, Люська-Люсинда! Вечно ей мужиков мало, вечно хочется вырвать кусок пожирнее из пасти конкурентки. Только кого ж здесь вырывать-то? Ну разве что аквалангиста. Молод, накачан, хорош собой – как раз в Люськином вкусе. Даже странно, что с такими-то вкусами замуж она вышла за Свирида. Вот уж кто ни по каким статьям не укладывался в ее стандарты. Впрочем, время показало, что Люська не прогадала: изо всей их удалой компании фортуну за горло взял именно Свирид. Да вот еще Глашка. А кем были-то? Как же это старший сын Ванька таких называет? Лузеры – вот! Лузерами они были, что Глашка, что Свирид…
– А какими судьбами? – Люська больше не кривилась, Люська улыбалась широко и ласково, так, словно встретила любимую подругу. – Ты ж, говорят, сейчас все больше по заграницам разъезжаешь. Что тебе в нашей глуши?
– Так уж и в глуши? – Глашка глубоко, по-мужски, затянулась, многозначительно посмотрела на графский дом. – У вас здесь, как посмотрю, настоящий эдем организовался.
– Организовался, – фыркнула Люська, – не организовался, а организовала. Я организовала, между прочим. Вот этими руками. – Она задумчиво посмотрела на свои остро заточенные, ну точно как у упыря, когти. – Свирид, понимаешь ли, сейчас очень занятой, у него денег куры не клюют, а времени нет нисколечко. Говорит: «Бери, жена, деньги, сколько нужно, и начинай свой бизнес».
– Так ты теперь бизнес-леди? – В голосе Глашки прозвучал вежливый интерес.
– Ага, у нас семейный бизнес! – Люська сделала ударение на слове «семейный», и Петр мимоходом удивился: ну ладно бизнес, но с какого перепугу семейный! Ведь всем антоновским давно известно, что не сложилось у них со Свиридом ничего, если еще не разошлись, то уж точно скоро разойдутся. А то, что Свирид доверил это дело Люське, так он в своем праве. Во-первых, он всегда был чутîк того, непредсказуем, а во-вторых, Люська, хоть и стервозина, каких поискать, но свое дело знает, если уж вцепится во что, так мертвой хваткой. Без нее бы ничего путного из этой затеи с санаторием не вышло.
– А ты, Аглая, надолго к нам? – Не то чтобы Степаныч спешил погасить назревающий пожар, скорее, просто проявил вежливость. Он же интеллигент, даром что завхоз, ему нужно, чтобы все чин по чину было – с церемониями.
– Василий Степанович? – А вот сейчас Глашка, похоже, удивилась. Неужто не признала наипервейшего антоновского сказочника?!
– Не узнала меня, Аглая? – Степаныч расплылся в добродушной улыбке. – Так и немудрено. Мы с тобой сколько лет не виделись? Десять?
– Пятнадцать.
– Вот, пятнадцать! – Степаныч потеребил густой ус. – Пятнадцать лет – это только для таких нимф, как вы с Люсей, не возраст, а для меня, старого пня, практически рубеж.
– Так уж и рубеж? – Глашка выпустила струйку сизого дыма, уставилась на Степаныча внимательным и беззастенчивым взглядом, точно пыталась сравнить тот образ, который сохранился в памяти, с нынешней картинкой. – Вы еще о-го-го какой мужчина! – сказала с усмешкой.
– Ой, ну прямо дворянское собрание какое-то! Развели церемонии! – хмыкнула Люська. – А ничего, что у нас тут Спящая дама отыскалась, а там труп в пруду плавает? Или вас это нисколько не смущает?
– Можно подумать, тебя смущает! – не удержался Петр, которому упоминание о предстоящей нелегкой процедуре извлечения и, возможно, опознания утопленника не подняло настроение.
– Меня смущает! – Люська притопнула каблучком от негодования. – Нам через неделю пансионат открывать, а тут такое! Как думаешь, много народу к нам приедет, если станет известно про этого твоего жмурика?!
– Он не мой жмурик, – отмахнулся Петр. – Он пока ничейный. Что-то долго они там возятся.
Словно в ответ на его претензию, вода возле лодки запузырилась, и на поверхность всплыл сначала аквалангист, а потом еще что-то, с берега не различимое. Кислый ком, который, оказывается, никуда не делся, медленно, но неуклонно двинулся вверх по пищеводу.
Не заметил, как день прошел, перетек в непроглядную ночь. Вдвоем мы сейчас: я и Оленька. Она мертвая и в смерти своей прекрасная, как ангел. Я тоже уже почти мертвый, безобразный в своем никчемном существовании.
Не установил Илья Егорович причину смерти. Или мне не захотел сказать? Вместо ответа про неисповедимость путей Господних заговорил, советовал смириться, никого не винить в трагической этой случайности.
Случайность! Оленьки нет, а он мне про случайность! Знаю, кто виноват, не нужно далеко ходить, достаточно сдернуть с зеркала черную кисею да вглядеться повнимательнее. Я виноват! Упреки мои, ревность неизживная довели Оленьку до последней черты. Вместо того чтобы радоваться, счастье свое пить полной чашей, я травил и себя, и ее унизительными подозрениями, ревновал, как мальчишка, обижал неверием и злыми словами, не мог или не хотел поверить, что такая, как она, может искренне любить такого, как я. Не за титул, не за деньги и модные платья, а просто так. Не как благодетеля и спасителя, а как мужа, как мужчину, в конце концов!
Бесприданница, бессребреница, сирота – легкая добыча для алчных и подлых. Моя добыча. Она ведь и не раздумывала почти, когда я к ней в дом явился с предложением руки и сердца, потому как умная была девочка, понимала, что лучше уж стать законной женой старого графа Полонского, чем любовницей какого-нибудь молодого прощелыги. Вот потому что не раздумывала, я и сделался таким подозрительным, понимал, что любви между нами никакой нету, боялся, что повзрослеет моя Оленька, поймет, что проходит молодость с нелюбимым мужем, к другому уйдет.
А она все твердила: «Одного тебя люблю, Ванечка, никто мне не нужен». И ведь ласковая какая со мной была, терпеливая! Я, бывало, сорвусь, накричу на нее, а она в ответ только улыбнется печально, будто знает обо мне что-то такое, что мне самому неведомо. Мне бы с рождением дочек угомониться, взять в толк, что моя она теперь, навеки моя, да только материнство Оленьку еще краше сделало, а любовь мою еще мучительнее. Ревновать начал, к малым детям ревновать, к собственным кровиночкам. Понимал, что страшно это, не по-христиански, а ничего с собой поделать не мог, не хотел делить Оленьку ни с кем. Потом-то поостыл, посмотрел на Настеньку с Лизонькой другими глазами, понял, что жена их иной любовью любит, недоступной мужскому пониманию. Смирился. До тех пор пока девочки наши не подросли, пока не стали мы в свет выезжать.
Я бы не выезжал. Что мне эта напыщенность, суета и тщеславие! Для балов я слишком стар, для интриг слишком равнодушен, для борьбы за власть слишком богат. Но свет не желал оставлять нас в покое, свет желал видеть графа Полонского непременно с молодою супругой. Чтобы оценить новых рысаков, запряженных в новую же золоченую карету, из Санкт-Петербурга выписанное, по последней моде сшитое Оленькино платье да старинное бриллиантовое ожерелье. Чтобы с жадностью подметить то, что еще не подмечено, лишний раз позлословить по поводу чудовищного мезальянса. Я понимал это остро и болезненно, а Оленька успокаивала, уговаривала, с честью несла и бриллиантовое ожерелье, и модное платье, и титул графини Полонской. И в чести этой она была куда большей аристократкой, чем те, кто мнил себя таковым.
А я ревновал, забывал дышать, когда какой-нибудь молодой хлыщ приглашал Оленьку на вальс, бесновался, когда ловил восхищенные взгляды, на нее направленные, умирал, когда Оленькиной ручки касались чужие жадные губы, готов был убивать…
И убил… Неверием, упреками, любовью своей сумасшедшею.
Свечка в Оленькиных тонких пальчиках потрескивает, желтое пламя вздрагивает, как от ветра, а на губах застыла улыбка. И мотылек – над огнем, мечется, не боится обжечь крылышки. Доверчивый, совсем как моя Оленька… Нет сил смотреть, и слез нет. Ничего нет – выгорело все на рассвете вчерашнего дня.
– …Не закапывай… – голос, скрипучий, ненавистный, колышет пламя свечи, грозится загасить. – Не закапывай Ольгу в сырую землю, барин. Не убивай дважды.
Ульяна, старая карга! И как только пробралась, ведь велел же никого не пускать, не мешать мне! Но этой ведьме мое слово не указ, у нее одна только хозяйка была, которой она верой и правдой, точно собака, служила, – Оленька. Потому как ведьма – Оленькина кормилица и единственная на всем свете заступница. Во всем моя жена была покорной, кроме одного: не позволяла никому ведьму обижать, даже мне. Вот и терпел я это кособокое, хромое, в лохмотья закутанное существо в своем доме, ради Оленьки терпел.
– Уйди! – Лучше смотреть на свечу, на тонкий Оленькин профиль, на мотылька, запутавшегося в Оленькиных волосах, лучше не слышать змеиного шипения за спиной.
– Не закапывай. Не мертвая она…
Не мертвая… Как бы я хотел в это верить, но не могу! Изменилась моя девочка, стала другой: тонкой, полупрозрачной, хрупкой – неживой.
– Уйди, старая! – Сжатым в кулак пальцам больно, и дышать больно, а перед глазами кровавая пелена. – Уйди, не доводи до греха!
– За что ж она тебя любила, жестокосердного? – Ульяна обошла гроб, коснулась высокого Оленькиного лба, и мотылек доверчиво перепорхнул на ее заскорузлый палец, сложил крылышки, затаился. – Что ж ты слепой-то такой?! Что ж ты сердцу своему не веришь?!
– Пошла вон! И чтобы глаза мои тебя не видели! – Сгреб визжащую, беснующуюся ведьму в охапку, вытолкал за дверь, почти без чувств упал на стул рядом с гробом, сквозь кровавый туман заметил, что свечка в Оленькиных руках погасла, а неугомонный мотылек опустился мне на плечо, точно утешая…
Ничто не изменилось. То есть люди, деревня, графский парк, даже старый пруд изменились – кто в худшую, кто в лучшую сторону, – но атмосфера осталась прежней, вязкой, тревожной, навевающей уныние и всякие бредовые мысли. Аглая глубоко затянулась, мимоходом отметив, что даже привычный табачный дым здесь трансформируется, приобретает неприятные горьковатые нотки. Странное место – отталкивающее и притягательное одновременно. И ведь не избавиться от его тяжелого очарования никак, не выбросить из головы обрывки мутных воспоминаний. Может, оттого, что воспоминания обрывочные, не складывающиеся никак в цельную картинку, ее по-прежнему тянет сюда с такой неудержимой силой. Даже в этот старый парк, особенно в парк. И Дама нашлась, словно специально поджидала, когда она, Аглая, вернется, чтобы вспомнить то, что похоронено под толстым илом воспоминаний. Она вернулась, а вот вспомнить никак не получалось…
А Люська как была стервой, так и осталась. До сих пор небось считает, что мир существует исключительно для исполнения ее капризов. Ох, всем хорош был Аркадий Борисович, председатель богатейшего колхоза, а вот с любимой дочкой сладить не сумел, распустил еще с пеленок, приучил к вседозволенности. Нет больше колхоза-миллионера, и Аркадий Борисович уже десять лет как умер, а Люська до сих пор считает себя пупом земли.
– Что-то не похоже, чтобы они утопленника выловили. – Петя сощурился, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть на дне приближающейся к берегу лодки.
– Да нет, что-то выловили, – покачал головой наголо бритый мужчина кавказской наружности. – Эй, ребята, как дела?
– Дела как сажа бела, – буркнул один из аквалангистов и, не дожидаясь, когда лодка причалит, спрыгнул в воду. – Рассыпался наш жмурик, вот какие дела! Стали его тащить – он и рассыпался.
– То есть как это – рассыпался? – Петино лицо налилось нездоровой зеленью. Это ж надо, такой чувствительный – и работает милиционером.
– А так и рассыпался! Антоха, покажи!
– Покажи! Мне этот ваш утопленник теперь по ночам будет сниться. – Второй аквалангист нагнулся, пошарил на дне лодки и выудил на свет божий что-то круглое, грязно-серое.
– Это еще что за… – начала было Люська, но не договорила, взвизгнула, вцепилась в руку кавказца. – Ой, мамочки… – простонала, закатывая глаза.
– Это череп, что ли? – шепотом спросил Петя.
– Череп. – Аквалангист положил, почти бросил находку на песок рядом со статуей. – Знаешь, братуха, остальные кости пусть кому положено, тот на дне и собирает! А с нас и этого хватило!
– Так если кости, то получается, что труп старый? – пробормотал Петя, присаживаясь на корточки перед скалящимся черепом. – Как его опознать-то теперь?
– Там, на дне, еще кое-что было. – Аквалангист вернулся к лодке, брезгливо, двумя пальцами выудил сначала мокрый армейский сапог, потом кнут с оплетенной стальной проволокой рукоятью.
– Погодь, погодь! – Степаныч обеими руками, не брезгуя и не боясь залить одежду водой, поднял сапог, перевернул вверх подошвой, поскреб пальцем по подбитому проржавевшей скобой каблуку. – Так это ж Гришки Пугача сапог! И кнут этот тоже его! Он же с ним не расставался ни днем ни ночью.
Сигаретный дым, горький, как хина, царапнул горло, вышиб из глаз слезу. В голове зашумело, а перед глазами поплыли фиолетовые круги. Аглая попятилась, задела плечом Люську, но та, казалось, этого даже не заметила. Люська смотрела на череп расширившимися от ужаса глазами и все сильнее впивалась крашеными когтями в загорелый бицепс кавказца.
– Думаешь, Пугач? – Петя обернулся к Василию Степановичу.
– А кто еще? – тот в ответ пожал плечами, озабоченно посмотрел на Аглаю, спросил: – Эй, девочка, с тобой все в порядке?
– В порядке. – Ей наконец удалось выдохнуть дым и глотнуть воздуха. И с фиолетовыми кругами получилось договориться. Она же взрослая тетка, а не сопливая семнадцатилетняя девчонка. – Просто голова закружилась.
– Есть отчего закружиться, – проворчал Петя. – Вот, оказывается, куда Пугач девался! Его по всей области с собаками искали, а он тут… в пруду.
– Может, совесть замучила? – предположила Люська и отцепилась, наконец, от кавказца. – Может, после того, что натворил, сам уже жить не смог, решил того… утопиться.
– Ага, такого совесть замучает, дождешься!
– А может, это и не Пугач вовсе. – Василий Степанович подергал себя за ус. – Может, инсценировал самоубийство, чтобы следы замести.
– Не инсценировал. – Петя осторожно перевернул череп, ткнул пальцем во что-то похожее на металлическую заплатку. – Видали?! – спросил мрачно. – У кого еще такая штука в черепушке была? Это ж Пугача еще в Афгане осколком накрыло, думали, не выживет после такого, а он взял и выжил.
– Ага, только мозги набекрень сползли, – фыркнула уже окончательно пришедшая в себя Люська. – Ты помнишь, менты еще тогда ссылались на эту его контузию, говорили, что это из-за нее он таким стал…
– Ничего не понимаю. – Кавказец покачал головой, обвел присутствующих недоуменным взглядом. – Что за Пугач такой? Что натворил?
– Да уж натворил! – В Люськином взгляде появилась до костей пробирающая многозначительность. – Трех девчонок молодых на тот свет отправил, Степаныча нашего едва не удушил, Глашку чуть не утопил. Расскажи ему! – не попросила, а потребовала она.
– С какой стати? – Аглая недоуменно дернула плечом, загасила сигарету – и не догадаешься, что у нее сейчас творится на душе.
– А с такой стати, что ты последняя была, кто его видел!
– Не помню ничего. – Только бы голос не дрогнул, только бы не выдал! – У меня амнезия – не помню.
– До сих пор, что ли, амнезия? – Люська недобро сощурилась.
– А что тебя удивляет? Ты думаешь, мне очень хочется все это вспоминать?
– А чего ж не вспомнить? Вспомнила бы – глядишь, и следствию помогла!
– Самохина! – рявкнул вдруг Петя. – Отстань от нее!
– Не Самохина, а Свириденко, – огрызнулась Люська, но уже другим, более спокойным тоном. – И не хрен мне указывать, что можно говорить, а что нельзя! Я сама себе хозяйка!
– Ай, Люси, дорогая, сейчас о серьезных вещах речь. – Кавказец неодобрительно покачал головой. – Зачем ссориться?
– Ай, Сандро, дорогой, – в тон ему пропела Люська, – не твоего ума дело, о чем мы тут говорим. Твое дело – кастрюлями греметь, а не преступления распутывать.
Смуглое лицо Сандро потемнело еще больше, а чернильные глаза налились кровью, он сделал было шаг в сторону Люськи, а потом махнул рукой, подобрал валяющуюся на настиле рубашку и пошел прочь от пруда.
– Умеешь ты с людьми ладить, Людмила. – Василий Степанович сердито дернул себя за ус.
– А пусть не лезет! Ишь, Пуаро выискался! – Люська не могла допустить, чтобы последнее слово осталось не за ней.
– Дура… – процедил сквозь зубы Петя.
– Все! Надоело! Пойду Свириду звонить, пусть приезжает и разбирается! – Люська развернулась так резко, что десятисантиметровые шпильки ввинтились в рыхлый песок почти на всю длину, проворчала себе под нос: – Угораздило же связаться с идиотами…
Да, похоже, Аглая ошиблась, когда думала, что только баба Маня нисколько не изменилась за все эти годы. Люська Самохина – ах, пардон, Свириденко! – тоже не изменилась, как была глупой стервой, так и осталась…
Оленьку похоронили на семейном кладбище, под старым, еще прадедом моим посаженным дубом. А я снова будто выпал из бытия, почти ничего не помню. Вот как коснулся губами холодных Оленькиных губ, так и умер вместе с нею. Мир перестал существовать, погрузился в вязкий, липнущий к коже туман. И в тумане этом что-то происходило, что-то неправильное, непоправимое, а что – я не знал, не мог вспомнить. Ощущал лишь легкие касания крошечных полупрозрачных крыльев да слышал ведьмин голос: «Не закапывай, барин! Не мертвая она…»
В себя пришел только на следующий день, да и то лишь затем, чтобы напиться, залить горе и боль вином, утопить в нем страшные сомнения. Пил до ночи. И ночь тоже пил, пока не уснул. А может, и не уснул вовсе, а провалился в прореху между мирами, попал туда, куда живым ходу нет…
…Оленька сидела у своей могилы, пересыпала из ладошки в ладошку черную кладбищенскую землю, на меня не смотрела.
– Ванюша, что ж ты кормилицу мою не послушался? – Голосок тихий, едва различимый. И в голосе – печаль. – Тяжко мне здесь, холодно… Пожалей меня, Илюшенька, вызволи…
Шагнул навстречу, хотел прижать к груди, погладить по смоляным волосам, да не смог: просыпалась моя Оленька сквозь пальцы черной кладбищенской землей…
…Когда же это я на кладбище-то пришел?! Ничего не помню, не понимаю! Руки по локти в земле, пальцы в кровь содраны, рубаха от пота мокрая к телу прилипла, а под ногами – что-то твердое деревянное… Гроб!
И змеиное шипение откуда-то сверху:
– Поспеши, барин! Мало времени у тебя!
Сумасшествие! Или сон? Дикий, до боли реалистичный…
А хоть бы и сон! Я в своем сне себе хозяин! Кто мне помешает еще разок на Оленьку посмотреть?..
Крышка гроба тяжелая, дубовая! Где сил взять, чтобы ее отодрать?
Нашел силы. Во сне-то всякие чудеса случаются…
…А она не изменилась совсем, моя девочка. Будто сама смерть над ней не вольна. Чеканный профиль, ямочка на подбородке и дорожки слез на белых, точно мукой припорошенных, щеках.
Слезы… И руки не на груди сложены, а скрючены, точно у старой Ульяны, и ногти на пальцах обломаны…
– Говорила ж я тебе, барин, – не закапывай! – Скрипучий голос кормилицы и комья сырой земли за шиворот. – Ну как, поспели?
Поспели? Ох, какой вопрос…
Грязные пальцы оставляют на белых Оленькиных щеках некрасивые следы. На щеках и на том самом платье, из столицы выписанном, к именинам приготовленном. Под пальцами кожа холодная, но не мертвенным холодом, а по-другому, точно и в самом деле замерзла Оленька, в сырой земле лежавши. И снова мотылек, мой маленький проводник в мир теней, кружится над Оленькой, не улетает. Неужто тот самый мой давешний знакомец?..
– Свирид! Ау, Свирид! Ты меня вообще слышишь?! – Визгливый Люсин голос резанул по барабанным перепонкам. Как это он раньше не замечал этих истеричных, на грани с ультразвуком, ноток?! Или просто не обращал внимания, смирился за почти пятнадцать лет совместной жизни?