bannerbannerbanner
Время черной луны

Татьяна Корсакова
Время черной луны

Полная версия

– Приятель один дал послушать, сказал, что вещица улетная, – Франкенштейн сам ответил на незаданный вопрос. – Жутковатая, правда, малость. – Он взъерошил и без того торчком стоящие волосы.

– В таком дивном месте, – Монгол плеснул себе водки, – и «Лунная соната» покажется жутковатой. Менял бы ты работу, Валик.

– А зачем? Где я еще так устроюсь, чтобы и платили нормально, и по мозгам не ездили? Надо мной начальников, почитай, и нету. То есть они, конечно, есть, но мужики понятливые, мировые. Сами в этой кухне варятся, знают, почем фунт лиха.

– Так страшно же, – Зубарев, отошедший от потрясения, решил поддержать беседу. – Сам же говорил про седину и все остальное…

– Врал, – Франкенштейн легкомысленно махнул рукой, подцепил кусок колбасы и придвинул к себе наполовину опустевшую бутылку. – Мой батяня знаешь что говорил? Не бойся, Валентин, мертвых, бойся живых. – Он назидательно поднял вверх указательный палец. – Те, которые в коридоре, они мирные. Гораздо сложнее с их родственниками. Вот где можно поседеть. Но человек – он существо такое, ко всему привыкает. Вот и я привык.

– А решетка на двери зачем? – Полученная информация повлияла на Зубарева самым благоприятным образом: он заметно расслабился, даже позволил себе робкую улыбку.

– Да хрен ее знает! Мы обычно дверь на замок никогда не запираем. Что у нас тут воровать-то?

Да, воровать здесь действительно нечего. Тут Монгол с Франкенштейном был целиком и полностью согласен. А парень вроде как и ничего. Если отбросить шелуху из дешевых спецэффектов, нормальный получится мужик, может, лишь самую малость чудаковатый. Так у него, что ни говори, специфика работы такая, обязывающая к цинизму и душевной черствости.

– Ну что, накатим по третьей, чтобы продукт не выдыхался? – Франкенштейн, не дожидаясь ответа, разлил остатки «продукта» по стаканчикам, придвинул поближе к Монголу тарелку с колбасой.

Несмотря на робкие ростки симпатии, от закуски Монгол отказался. Симпатия симпатией, а гигиену еще никто не отменял. Но после третьей дружеское общение наладилось как-то само собой. Душевности и расслабленности поспособствовала и очередная бутылка водки, после которой окружающая действительность утратила грязно-зеленый оттенок безысходности и окрасилась в чуть более оптимистичные цвета.

Как это и происходит после определенной дозы горячительного, беседа из плоскости бытовой и приземленной постепенно переключилась на высшие и особо злободневные сферы: политику и мировой финансовый кризис. Тут уже Зубарев перья распустил, поразил одноклассника в самое сердце умом и эрудированностью, козырнул двумя высшими образованиями и полезными знакомствами на «самом верху». Монгол подозревал, что упомянутые знакомства скорее из области желаемого, чем действительного, но одергивать товарища не стал, в подтверждение сказанного изредка кивал головой да украдкой позевывал. В каморке не имелось окна, оттого время, казалось, остановилось, хотя стрелки наручных часов неуклонно подбирались к половине пятого. Значит, снаружи уже рассвет, еще чуть-чуть и бесовская пора закончится, можно будет с чистой совестью откланяться и отправиться домой на боковую, а потом под настроение рассказывать чувствительным девицам о своей экскурсии в городской морг. Можно даже кое-что приврать для красоты и пущего драматизму. По части приукрашения действительности у него, конечно, нет такого богатого опыта, как у Зубарева, но при определенной доле прилежания и фантазии история получится вполне правдоподобной.

Размышления его прервал резкий звук. От неожиданности Монгол икнул, из расслабленного полугоризонтального положения перешел в вертикальное и вопросительно посмотрел на Франкенштейна.

– Вот нет же покоя! – тот с кряхтением выбрался из-за стола и добавил с виноватой улыбкой: – Очередного привезли. Вы, ребята, посидите, а я быстро: одна нога – тут, другая – там.

Звук тем временем не прекращался, а после того, как Франкенштейн открыл дверь, даже усилился. Монгол только сейчас понял, что это всего-навсего звонок вызова, чтобы те, кто снаружи, могли поставить в известность тех, кто внутри, о своем желании войти. Франкенштейн выскользнул из каморки, и через мгновение по подземному коридору разнеслось эхо его шаркающих шагов.

– Ну, как тебе? – Зубарев пьяно улыбнулся, а потом широко зевнул. – Скажи, ничего здесь страшного и нету.

Ничего страшного здесь, разумеется, не было, но и утверждать, что в распитии водки в городском морге есть некая эстетика, Монгол бы не стал, а потому лишь неопределенно мотнул головой.

– Будет что внукам рассказать. – Зубарев потянулся за початой бутылкой, примерился, разлил водку по стаканам. – И Валик мужик неплохой, сам видишь. Просто у него жизнь не сложилась: с женой развелся, из мединститута поперли, вот он и реализуется как может.

Монгол снова кивнул. Вступать в полемику с другом желания не было, хотелось спать. Он с тоской посмотрел на полуоткрытую дверь каморки. Все, хватит с них романтики-экзотики, сейчас Франкенштейн вернется, и можно уходить. Конец экскурсии.

– Ну, давай накатим, так сказать, за упокой здешней братии… – Зубарев, который после первой пол-литры становился смелым и циничным, поднял свой стакан.

Поднял, но до рта так и не донес, застыл с выпученными глазами и перекошенной рожей, замычал что-то нечленораздельное, а потом начал медленно заваливаться под стол.

Картина эта была столь необычной и неожиданной, что ко всякому привыкший Монгол растерялся. Здравый смысл нашептывал, что товарищ всего-навсего перебрал, а интуиция во все горло вопила, что происходит что-то из ряда вон выходящее. Наверное, он бы прислушался к голосу здравого смысла, если бы не странный звук, доносящийся со стороны двери. Звук был похож на дробное пощелкивание и из привычного расклада вещей выбивался категорически. Чтобы выяснить его причину и источник, требовалась самая малость – надо было всего лишь повернуть голову, но сделать это у Монгола как раз и не получалось. Пощелкивание тем временем дополнилось шуршанием и чем-то похожим на стон.

Все, больше тянуть нельзя, нужно заглянуть в лицо собственному страху. Тело, хоть и изрядно расслабившееся после бессонной ночи, но еще не до конца утратившее молодецкую удаль, пружиной сорвалось с кушетки, развернулось к двери, приготовилось к встрече с неведомым гостем.

Это был не гость, а гостья….

Бледное до синевы личико с черными глазюками. Светлые волосы, слипшиеся от засохшей крови. Бурые ручейки стекают по тонкой шее, ныряют за вырез порванного на груди платья. Платье искромсанными лоскутами обвивает босые ноги, ярко-красное, диссонирующее с синей клеенчатой биркой на худой щиколотке… Длинные пальцы цепляются за дверной косяк, на левом запястье – фенечка из плетеных кожаных полосок. Где-то он уже такую видел…

Видел, черт возьми: и красное платье, и клеенчатую бирку, и фенечку. Сегодня ночью, в коридоре на кушетке, под грязной простыней. А Франкенштейн, мать его, убеждал, что мертвых бояться не стоит, что бояться нужно живых…

– Холодно… – бледное личико гостьи исказила судорога, зубы, выбивавшие до этого мелкую дробь, скрипнули. Все еще цепляясь за дверь, девица шагнула в каморку. Черные угли глаз вперились в Монгола. Гоголевская панночка, честное слово. Не хватает только летающего гроба…

Ассоциации с «Вием» неожиданно оказались спасительными, позволив телу выйти из ступора и, что самое главное, включиться мозгам. Ай да Франкенштейн, ай да сукин сын! Это ж что удумал, стервец! Классно их развел, ничего не скажешь. И когда только успел подготовиться?! Даже ассистентку среди ночи подыскать умудрился, загримировать, проинструктировать.

А девица тоже не промах! Станиславский со своей системой нервно курит в сторонке. Грим гримом, но какой же недюжинный актерский талант нужно иметь, чтобы так сыграть! Уж до чего он бесстрашный и рациональный, а и то сначала повелся. И глазюки эти инфернальные, и зубы клацают очень правдоподобно, и синева совсем натуралистичная. Одним словом – браво, красавица, откатала программу на все сто!

– Холодно, – «покойница» продолжала тянуть к Монголу руку и даже рискнула отлепиться от двери, – помогите…

Конечно, холодно – босиком-то по цементному полу. Да и в подвале не жарко, полежи-ка недвижимо пару часиков на железной каталке в тонком платьице. Тут безо всякого грима посинеешь. А волосы небось кетчупом намазала или еще какой дрянью. Но взгляд-то, взгляд какой убедительный…

Увлекшись рассматриванием «покойницы», Монгол не сразу заметил, как в каморку зашел Франкенштейн, обернулся, лишь когда услышал за спиной его сердитый голос:

– Ложная тревога, други! Какое-то хулиганье повадилось по ночам звонить. В мою смену такого еще не случалось, а Егорыч рассказывал, что его эти неизвестные любители пошалить уже два раза поднимали. А что у вас тут?

Франкенштейн замолчал так красноречиво, что Монгол позволил себе восхититься и его актерским гением. Еще один последователь системы Станиславского: стоит, глаза вытаращил, рвет ворот рубашки, точно ему воздуха не хватает. Куда там недавнему представлению со вставными челюстями, наверное, берег талант для финальной сцены. За такое долготерпение и подыграть не жалко.

– А это у нас гостья, – Монгол зловеще улыбнулся. – Пока ты с хулиганами разбирался, девушка решила украсить своим присутствием нашу мужскую компанию. А что, симпатичная девушка. С макияжем, правда, перебор, а так ничего, после третьей бутылки водки сойдет.

– Помогите, – «покойница», молодец, не растерялась, поддержала мизансцену: всем корпусом, медленно-медленно, развернулась к Франкенштейну и спросила шепотом: – Где я?

В принципе на этом в маленьком спектакле под названием «Ожившие мертвецы» можно было бы поставить точку, но Франкенштейн повел себя совсем уж не по сценарию. Продолжая нервно теребить ворот рубашки одной рукой, а второй неистово креститься, он прижался спиной к двери, тихо хрюкнул и со всей мочи заорал:

 

– Изыди, нечистая!

От его вопля барышня вздрогнула и даже перестала клацать зубами, а Франкенштейн, наверное, исчерпав все свои актерские силы, рухнул на пол. К слову, рухнул тоже весьма реалистично, даже чересчур. Монгол отчетливо услышал, как рыжая башка с гулким звуком тюкнулась о бетонные плиты. Ни один спектакль в мире не стоил таких жертв. Это настораживало и наводило на определенные размышления…

Не то чтобы Монгол очень уж сильно испугался, но по спине все ж таки побежал неприятный холодок. Нет, не страха, скорее недоумения. Творившееся здесь явно выходило за рамки обыденности, если вообще можно назвать обыденностью ночь, проведенную в компании покойников. Зубарев без чувств валялся под столом, Франкенштейн разлегся перед дверью и не подавал признаков жизни, а вот та, которой признаки эти не нужны по определению, сверлила Монгола своими инфернальными глазюками…

– Ты кто? – Вдруг проснувшийся в нем дипломат решил попробовать урегулировать конфликт миром. – Ну, что молчишь, красавица?.. – А вот трус, о существовании которого он даже не подозревал, решительно подталкивал вновь ставшее непослушным тело поближе к выходу.

– Где я? – Девица оказалась не из простых, на вопрос предпочла ответить вопросом, потом оттолкнулась от стены и с тихим стоном шагнула к Монголу…

Оказалось, что он многого о себе не знает. Например, того, что орать он умеет очень громко. И ладно бы как-то по-мужски, нецензурно бранясь, – было бы не так обидно. Но он не чертыхался и не матерился. Когда в его объятиях очутилось полуголое и, кажется, совершенно мертвое девичье тело, он впал в глубокое детство. По подземному коридору, многократно усиливаясь и отражаясь от кафельных стен, прокатилось его истошное «Мама!»

Слово это, целительное и волшебное, сродни восточным мантрам, не позволило Монголу вслед за собутыльниками грохнуться в обморок и даже вернуло способность соображать. Девица, которую он крепко, до судорог в бицепсах, сжимал в объятиях, на поверку оказалась не такой уж и мертвой. Под тонкой тканью платья отчетливо чувствовалось биение сердца. И кожа была хоть и холодной, но не ледяной, и пахло от нее не формалином, а чем-то горьковато-вкусным, и волосы, на ощупь мягкие, точно лебяжий пух, щетинились липкими колючками лишь на самой макушке, где из рассеченной кожи медленно сочилась ярко-красная кровь. Именно кровь, а не кетчуп – тут уж никаких сомнений. Из всего увиденного вывода напрашивалось сразу два. Во-первых, девочка не подставная актриса, а во-вторых, она ранена и нуждается в помощи.

В том, что помощь неожиданной гостье необходима незамедлительно, Монгол не сомневался ни секунды. Достаточно было глянуть на бледное личико с кровоподтеком у виска и ощутить тяжесть вдруг обмякшего девичьего тела, как мозг начал работать с быстротой сверхскоростного компьютера. Девочка оказалась в морге явно по ошибке: то ли врач, осматривавший ее, был пьян, то ли она в тот момент не подавала никаких признаков жизни. Всякое ж случается: может, у нее кома глубокая была или клиническая смерть. Неважно, главное, что девочка жива.

На кушетке, обтянутой черным дерматином, тонкое тельце смотрелось еще более жутко, чем на каталке, и производило впечатление неживого. Чтобы убедиться в обратном, Монголу пришлось прижаться ухом к наполовину обнаженной груди и долго вслушиваться. Полной уверенности в том, что барышня все еще жива, не было: то ли это ее сердце бьется, то ли пульс у него в ушах. Ладно, кому положено, тот разберется. В «Скорую» пришлось звонить аж три раза. Диспетчер – по голосу древняя бабулька – никак не желала принимать вызов, ругалась плохими словами, обещая натравить на «телефонного террориста» милицию. Монгол, как правило, сдержанный и рассудительный, был вынужден на бабульку-диспетчера наорать и пригрозить судебными разбирательствами за неоказание медицинской помощи и оставление пострадавшего в беде. Угрозы возымели действие, потому что после его контраргументов бабулька с кем-то пошепталась и велела ждать бригаду.

Чтобы скрасить ожидание, Монгол решил заняться товарищами. Зубарев приходить в чувство отказывался: жалобно постанывал, закрывал голову руками и по-детски сучил ногами. Из того, что на раздражители друг все ж таки реагирует, Монгол сделал вывод, что тот уже в сознании и жизни его ничто не угрожает. Осталось разобраться с Франкенштейном.

Франкенштейн его приятно удивил. Парень не стал уходить в несознанку и истерить: после того как Монгол, за неимением других средств реанимации, надавал ему по мордасам, Франкенштейн потряс рыжей башкой, похлопал ресницами и довольно внимательно выслушал рассказ об ожившей покойнице. Даже рискнул подойти к лежащей на кушетке девчонке, осмотреть рану на голове, пощупать пульс, проверить зрачки. Наверное, он не зря учился в мединституте, потому что признаки жизни определил безошибочно, обвел каморку сосредоточенным взглядом, метнулся к шкафу, извлек на свет божий старое шерстяное одеяло, до самого подбородка укрыл им девчонку и только потом сказал:

– Ты бы это… вышел на улицу, встретил гостей. Еще подумают, что мы их разводим, и уедут. А тут такое дело… – Он взъерошил и без того дыбом стоящие волосы и бросил тревожный взгляд на тело под одеялом. – Ей, наверное, в больницу побыстрее надо. Еще не хватало, чтобы она во второй раз окочурилась. Ой, что будет! – Франкенштейн, присев на край кушетки, застонал.

Монгол сочувственно покивал. Скорее всего, ждут парня неприятности. Распитие спиртного в рабочее время в компании сомнительных типов – конечно, не преступление, но халатность, тянущая на строгий выговор. Заведение-то не простое, тут же не обычный морг, а судебный, здешние клиенты, наверное, как-то по-особенному регистрируются. А с другой стороны, если бы не безалаберность санитара, девочка могла умереть по-настоящему. Так что, с чисто человеческой точки зрения, – это самый настоящий гражданский подвиг.

Додумывал свою оптимистичную мысль Монгол, уже стоя на крылечке, щурясь от света фар подъезжающей «Скорой». Помимо врача, престарелого дядьки с помятым лицом и мешками под глазами, бригада была укомплектована девочкой-медсестрой и внушительного вида санитаром. Да и водитель производил впечатление мужика нехилого и привыкшего ко всякого рода неожиданностям. Наверное, эскулапы решили подстраховаться на случай, если вызвавший их гражданин окажется психом и станет вести себя неадекватно. Монгол неадекватным не был, поэтому, вежливо поздоровавшись, гостеприимно распахнул двери морга и уже на ходу принялся излагать суть дела. Потом инициативу перехватил Франкенштейн, и Монгол счел за благо остаться в тени.

Осмотр не занял много времени. Пока врач шарил по груди пострадавшей фонендоскопом, медсестра измерила давление, неопределенно покачала головой и, выслушав инструкции шефа, принялась набирать в шприц какое-то лекарство. Санитар и водитель безучастными статуями стояли у двери и выглядели так, точно им по пять раз за смену приходится выезжать на вызовы в морг. Даже тихо поскуливающий под столом Зубарев не привлек их внимания. Чувствовалось, что ребята в жизни своей видели вещи и пострашнее. Они оживились, лишь когда по распоряжению врача принялись перекладывать девочку с кушетки на носилки. При этом одеяло сползло на пол, да так и осталось там лежать.

Красное платье когда-то, наверное, было дорогим и роскошным, но сейчас, порванное, измятое и окровавленное, выглядело ужасно. Оно-то понятно, ко всему привыкшим медикам видеть полуобнаженное тело не впервой, а каково самому телу? Повинуясь минутному порыву, Монгол стащил с себя пиджак, как смог, прикрыл голые девчонкины ноги. Вот теперь как-то цивилизованнее…

О том, что в кармане пиджака остались документы и мобильник, он вспомнил, только когда вой сирены вспорол хрупкую рассветную тишину…

* * *

Сначала не было ничего: ни страха, ни отвращения, ни боли. Смерть, если ничто – это смерть, оказалась не ласковой, но милосердной. А потом что-то изменилось. В благословенную пустоту ворвался звук. Барабаны, большие и маленькие, бубны, трещотки и колючим речитативом мужской голос: «Нарекаю тебя Лией…»

Лия – знакомое слово, и музыка знакомая, и даже мужской голос что-то будит в сознании, куда-то не то тянет, не то сталкивает.

От голоса больно. В голове мириады ярких вспышек, перед глазами кровавый туман, пальцы сводит судорогой. Сопротивляться голосу нет сил, все они уходят на борьбу со вспышками, туманом и судорогами. Силы заканчиваются, начинается падение…

Вслед за болью приходит холод. Это еще страшнее. Ей так страшно, что хочется кричать. Лицо оплетает звенящая паутина, тело корчится под ледяным панцирем. Если у смерти такие слуги, как боль и холод, то она не милосердна…

Губы трескаются в тщетной попытке родить крик. Если удастся закричать, то холод уйдет…

Мужской голос удаляется, забирает с собой гулкую барабанную дробь, на аркане тянет сопротивляющийся туман. Туман не хочет уходить, он живой и голодный. Надо прогнать его, выжать из себя остатки стылости.

Ресницам тяжело, иней давит, не позволяет глазам открыться. Но если очень сильно захотеть…

Она хочет. Смерть жестока, но, кажется, у нее есть альтернатива. Только бы вспомнить, как эту альтернативу зовут.

Пробуждение? Жизнь?

Жизнь! Холод и боль – не чьи-то злые слуги, это ощущения.

Иней на ресницах тает, стекает по щекам холодными ручейками. На счет три можно открывать глаза.

Раз…

Два…

Три…

Свет белый, дрожащий – электрический. Телу больно, потому что оно поломано и брошено на холодный бетонный пол.

Сначала была земля, вязкая, тяжелыми черными комьями налипающая на каблуки туфель, кусты одичавшей малины, сбившееся дыхание и низко-низко висящая любопытная луна, а еще голос: «А девка-то, кажись, окочурилась…»

Она не окочурилась! Она немного поломалась, ей холодно и больно, но она жива! И Лия – не просто знакомое слово, Лия – ее имя. Вот она – реальность, за которую нужно держаться, а все остальное неважно…

Подняться получается не с первой и даже не со второй попытки, а когда наконец удается, она уже плохо понимает, зачем ей это нужно. Стены бесконечно длинного коридора наплывают и раскачиваются, свет то меркнет, то вспыхивает с новой силой, а пол вдруг делается зыбким, как земля на пустыре. Единственная путеводная нить – мужские голоса: один высокий и громкий, второй приглушенный, едва слышный. Голоса – это хорошо, можно закрыть слезящиеся от мигающего света глаза и идти на ощупь, по стене.

Голоса все громче, а стена заканчивается. Под рукой вместо холодного кафеля что-то теплое и деревянное – дверь. Ладонь ложится на дверную ручку, все, теперь можно открыть глаза.

Почему-то здесь темно. А может, она ослепла? Стоит, смотрит прямо перед собой, прислушивается к голосам и ничего не видит. Действительность не желает ее принимать, безжалостно выталкивает в незнакомый слепой мир.

В этом мире очень холодно. Холод шершавым языком облизывает лодыжки, карабкается все выше, заставляет зубы выбивать барабанную дробь.

– Помогите. – Может быть, голоса, единственные обитатели слепого мира, смилостивятся, если их очень попросить…

– Изыди, нечистая!

Не смилостивились…

– Ты кто? Ну, что молчишь, красавица? – Это уже другой голос. Он что-то спрашивает, и он добрый, с ним можно поговорить…

– Где я? – Ее зовут Лия, и у слепого мира должно быть имя. Надо только сделать шаг навстречу доброму голосу, дать понять, что она самая обычная, только немного поломанная…

Это только кажется, что сделать всего лишь шаг просто. Непросто. Ноги не слушаются, в голове шумит. Одна надежда на руки. Если вытянуть их вперед, если попытаться нашарить в темноте голос…

Под ладонями что-то мягкое. Вцепиться и не выпускать, попытаться объяснить…

– Мама! – Мягкое вдруг становится твердым, сжимает руки железными браслетами, дышит горячо и часто – боится, но не отпускает.

Из темноты выплывает лицо: бритый череп, широкие скулы, серые глаза, ямочка на подбородке, щетина. Лицо незнакомое, некрасивое, настороженное, но ей неожиданно хочется заплакать от радости. А потом все исчезает, плавится, перемешивается, рушится в пустоту…

– …Эх, досталось же девке, – голос, скрипучий, незнакомый, жужжит где-то совсем близко, мешает. – Это ж надо сколько натерпелась, жуть!

Открывать глаза не хотелось, но Лия себя заставила – интересно же, о какой такой жути речь и кто ее пережил. Лучше бы она этого не делала. Яркий свет, резанув по сетчатке, заставил зажмуриться и застонать.

– Никак очухалась? – все тот же надоедливый голос, только теперь еще ближе. – Ну и слава богу, а то Иван Кузьмич волноваться начал, что ты все никак в сознание не придешь. Почитай, целые сутки тут лежишь истуканкой.

Истуканкой… Слово какое-то смешное. И кто здесь истуканка? Может, снова рискнуть открыть глаза?

 

Свет больше не был похож на острый нож. Ярко, но вполне терпимо. Вот если бы еще голова не кружилась.

– Как зовут-то тебя? – Из сияющей белизны выплыло женское лицо. Глубокие морщины, тонкие губы, из-под низко надвинутой косынки хитро поблескивают глаза. Лицо старое, а глаза молодые, девчоночьи. – Как зовут, спрашиваю. Говорить можешь?

– Могу. – Во рту сухо, и слова из-за этого даются тяжело. – Мне бы воды.

– Воды? Так вот она, вода-то. – Рука с деформированными артритом суставами и россыпью пигментных пятен на коже протянула что-то непонятное, с носиком, как у заварочного чайника.

– Что это?

– Ишь, какая любопытная! Не успела в себя прийти, а уже вопросы задает. Поильник, что ж еще?

Поильник – это такая штука, из которой поят маленьких деток и тяжелобольных людей. Она не детка. Она взрослая, самостоятельная, вот-вот диссертацию допишет. А что ж тогда голова так кружится? И слабость непонятная…

Теплая вода – а хотелось ледяной – полилась в горло, тонкой струйкой стекла по подбородку за шиворот желто-серой ночной сорочки. Сорочек она отродясь не носила, да еще такого жуткого фасона и с жирной черной печатью на самом видном месте. Ну-ка, что там на печати?

– Куда?! – На руку, уже готовую потянуться к вороту сорочки, легла сухонькая ладошка. – Сейчас вену себе пропорешь! Что ж ты за егоза такая? День пластом лежала, а тут, гляди, какая прыткая стала.

Кто день пластом лежал?.. Какая вена?..

На то, чтобы всего лишь повернуть голову, понадобились невероятные усилия. В ушах угрожающе зашумело, перед глазами поплыл розовый туман. Да, что-то с ней не то. Точно не то. Вот штатив с капельницей. Игла, впивающаяся в вену. Вот аккуратно, по-казарменному застеленная койка, тумбочка с покосившейся дверцей, выкрашенные голубой краской стены. Вот еще с далекого детства знакомый запах общественной столовой, дезсредств и людских страданий. Больница. Она попала в больницу. Ее вырядили в дурацкую сорочку, поят, как маленькую, из поильника, втыкают в вены какие-то капельницы и рассказывают сказки о том, что почти сутки она лежала пластом.

– Тебя, горемычную, к нам из морга привезли, – в голосе незнакомой тетеньки недоумение пополам с какой-то непонятной радостью. – Вот прямо с биркой на ноге, как самую настоящую покойницу. Да, честно тебе скажу, от покойницы-то ты мало чем отличалась. Синяя, холодная, вся голова в кровище. Уж чего я за тридцать пять лет службы не навидалась, а и то испугалась. А Иван Кузьмич посмотрел, говорит – живая девочка, просто без сознания. Ну, обследовали тебя, как водится, накололи, капельницу поставили. Думали, что скоро в себя придешь. Да не тут-то было, целые сутки ты, красавица, между небом и землей болталась. Помнишь хоть, что с тобой приключилось? – Во взгляде, до этого жалостливом, зажглось жгучее любопытство.

Приключилось… Вспоминать не хочется, но слова тетеньки точно прорвали в памяти невидимую плотину. Поток ярких образов хлынул в мозг, закружился в пестром водовороте:

«А девка-то того, кажись, окочурилась…»

Волна воспоминаний схлынула так же внезапно, как и накатила, оставляя после себя разрозненные обрывки, голоса, образы. После пустыря было еще что-то, какое-то странное место: яркий свет, длинный коридор, бой барабанов, широкоскулое мужское лицо… Или не было? Может, она все придумала? Может, все это – лишь игра воображения, порождения травмированного мозга?

Свободной рукой Лия пробежалась по волосам. Волосы слипшиеся, колючие, на затылке под пальцами – шишка.

– Да ты не бойся, рана пустяковая, всего пять швов наложили. Кузьмич больше переживал, чтоб с мозгами твоими чего не случилось, а болячка до свадьбы заживет.

Какая свадьба? У нее и жениха-то нет. Работа есть, диссертация, хобби, а с женихом как-то не сложилось, все не до того было. А с мозгами, похоже, проблемы будут. Если не удается все по порядку вспомнить, значит, что-то не так, какие-то связи нарушились. Только бы не самые главные.

– Ну, хоть что-нибудь-то помнишь? Кто на тебя напал, как в морге очутилась?

Кто напал? Да, это она помнит. Можно сказать, в мельчайших подробностях. А вот все остальное, точно в тумане – амнезия. Слово красивое, а ощущения мерзкие. И головокружение совсем некстати. Наверное, именно из-за него не удается вспомнить. В голове вместо связных мыслей барабанный бой. Кстати, ритм интересный. Только бы не забыть…

– Я в реанимации? – Собственный голос кажется незнакомым, низким и сиплым.

– А чего тебе в реанимации делать-то? Ты ж дышишь самостоятельно, и анализы у тебя дай боже каждому.

– Так без сознания же…

– Подумаешь, без сознания, главное, что без серьезных повреждений. Вон Иван Кузьмич вообще говорит, что на тебе все заживает как на собаке. А больничка-то у нас маленькая, небогатая. Реанимаций на всех не напасешься. Да ведь тебя ж никто не бросал без присмотру. Я, почитай, полдня с тобой сижу. Уходила только на этаже прибраться. Кто ж за меня приберется? И палату тебе, смотри, какую хорошую выделили, можно сказать, люкс. Одна лежишь, как королевишна. Белье постельное свежее, сорочка чистень-кая. Хочешь, халатик поприличнее подберу?

Халатика поприличнее не хотелось, достаточно сорочки с печатью. А вообще, пора выбираться из этой богадельни. Если уж сам Иван Кузьмич сказал, что на ней все заживает как на собаке, так чего лежать, место занимать?

– А обход скоро? – Может, удастся поговорить с кем-нибудь из врачей, прояснить ситуацию.

– Так только завтра утром. – Санитарка уселась на свободную кровать, скрестила на груди натруженные руки. – Ночь же на дворе, все по домам разошлись. Хочешь, дежурного доктора позову? Только сразу предупреждаю, он не из нашей больницы, залетный какой-то. И вообще, молодой еще, не то что наш Иван Кузьмич, – она неодобрительно покачала головой, сетуя то ли на залетность, то ли на молодость дежурного врача. – А что, тебе совсем худо, красавица? Так я Адамовну могу кликнуть, у нее сегодня дежурство. Очень женщина положительная, у нее…

– Не надо, спасибо. – До утра можно потерпеть. Все равно на ночь глядя, да еще в сорочке с печатью на самом видном месте, далеко не уйдешь. Однажды уже сходила, на всю жизнь теперь запомнит. А санитарка и сама по себе ценный источник информации, лучше попытаться у нее кое-что выяснить. – Простите, как вас зовут?

– Петровна я. – Глубокие морщинки собрались лучиками вокруг улыбающихся глаз. – Сестра-хозяйка здешняя. Вообще-то, я что-то вроде начальства и по ночам обычно не дежурю, но у Надьки Свириденко ребенок заболел, вот и пришлось вместо нее на смену выйти, вспомнить молодость. Так как насчет халатика? Подыскать тебе что-нибудь подходящее?

А, пожалуй, и подыскать. Надо ж на обходе выглядеть более-менее прилично. Не в ночнушке же с доктором общаться. В коридор, опять же, нужно в чем-то выйти. Палата хоть и «почти люкс», но без удобств.

– Спасибо, Петровна. – Ей еще повезло, что женщина попалась такая душевная. Другая бы, может, и разговаривать не стала, а эта сама помощь предлагает. – А что с моей одеждой?

Платью конец, но в потайном кармашке оставались кое-какие деньги. Вот и пригодилась детская привычка рассовывать заначки по разным углам. Надо же как-то Петровну отблагодарить за заботу.

– Одежда? – Морщинки-лучики стали еще глубже. – Так все в порядке с твоей одежей. Ну, в смысле, платье-то уже никуда не годное, порванное и грязное, а вот пиджак в очень даже приличном состоянии.

– Пиджак?!

– Так тебя в нем и привезли. Я сразу смекнула, что вещь дорогая, хорошая. Этикеточки не по-русски написаны, и пахнет вкусно, наверное, дорогим одеколоном.

От бомжей дорогим одеколоном не пахло. От них вообще несло так, что вспоминать страшно. Чей же пиджак-то?..

– Я первым делом карманы проверила. – Петровна слегка нахмурилась. – Не из любопытства, а согласно инструкции. Вдруг там что-то ценное.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16 
Рейтинг@Mail.ru