После многолетнего перерыва Олег Меньшиков вышел на сцену в новой роли. Он играет моноспектакль «1900» по пьесе А. Барикко.
Спектакль «1900» длится недолго, полтора часа, и доставляет искушенному зрителю море удовольствия. Кроме самого Олега Меньшикова и группы музыкантов, таящихся в глубине, на сцене нет никого, что радует всех, кто помнит прежние спектакли «Театрального товарищества Олега Меньшикова» – «Горе от ума», «Кухню» и «Игроков». Великий артист, по моему скромному мнению, не умеет руководить своим театральным коллективом и почему-то окружает себя бесцветными, неодаренными людьми.
Однако за свой талант он отвечать умеет – новая постановка с его участием оригинальна, свежа, ничем не напоминает прежние работы и явно идет «против течения», против того, что «принято носить» в этом театральном сезоне. В ней даже есть некоторый вызов своему времени, тем современникам, что как-то уж слишком легко приняли все правила скучной корыстной игры в жизнь.
Пьеса повествует о странной жизни странного человека. Она построена как рассказ музыканта-трубача, до Второй мировой войны игравшего на пароходе, курсирующем между Европой и Америкой, о своем гениальном друге – пианисте по имени «1900» (по-итальянски – «новоченто»). Малютку-подкидыша нашли на корабле, потом обнаружилось, что он умеет потрясающе играть на пианино, нигде не обучаясь, и всю свою жизнь наш «1900» проводит на море, качаясь на волнах и удивляя пассажиров своим искусством, взявшимся будто бы ниоткуда, из глубин самого океана. Никогда, ни разу в жизни пианист не сходил с корабля и, очевидно, в конце концов решил и погибнуть вместе с ним.
Спектакль Меньшикова явно двухслоен. В первом слое, специально ярком, занимательном, почти эстрадном, актер играет совершенно понятную зрителям историю. Он нарочито, почти карикатурно перевоплощается в персонажей-обитателей корабля. Шикарно пританцовывает, великолепно напевает и щегольски обыгрывает костюмчики тридцатых годов ХХ века. Пересыпает речь грубоватыми словечками и солеными шуточками. Показывает зрелое, уверенное в себе мастерство актера, абсолютно владеющего собой. В этом, внешнем слое спектакля все понятно, забавно, смешно и бессмысленно, как в любом шоу. Меньшиков будто нарочно показывает свое мастерство, чтобы затем выбросить его, отмести, выкинуть как конфетный фантик. Все это вздор, ерунда, дешевка – и вздор, ерунда и дешевка почти вся человеческая жизнь, кроме спрятанной внутри человека маленькой тайны. Эта тайна чем-то родственна морю и музыке, ее не сформулируешь в словах, и здесь-то и начинается самый главный, второй слой спектакля.
Один из немногих в своем поколении, Меньшиков умеет передать красоту и сложность внутреннего мира человека. И в этом моноспектакле за щедрым слоем эстрадной «живописи» скрывается нежный, красивый, тонкий этюд о человеке, который прожил настоящую жизнь «внутри себя». Без исторического времени, без общества, без семьи. Здесь Олег Меньшиков на редкость откровенен, открыт залу. Он сначала только намекает о герое, ведя рассказ от лица его друга, и лишь ближе к концу сам становится им – человеком, сбежавшим от жизни в море и музыку. Это победа и трагедия, радость и страданье, счастье и несчастье одновременно, ведь жизнь нашего «1900», при всей чистоте и красоте, все-таки бесплотна и бесплодна. Отрекаясь от пошлости жизни, он, вместе с пошлостью, миновал и саму жизнь…
Простодушный зритель радостно реагирует на то, как Олег Меньшиков переодевается в разные наряды, хохочет и танцует. Зритель более опытный понимает, как тонко и умно нарастают, чередуясь в своеобразном танце, паузы, вздохи, печальные взгляды, мгновения беспощадной искренности и как закономерно наступает трагиромантический финал. Когда героя накроют эффектные волны из черного полиэтилена и он исчезнет легко и бесследно, как и жил.
Вот, можно сказать, последний приют романтизма! Олег Меньшиков, несмотря ни на что, сопротивляется своему времени. Не хочет, чтоб на человеке проставили цену, превратили в марионетку. Настаивает на праве индивидуума убежать от законов общества, скрыться в волнах своей души, проскользнуть куда-то между нот и прожить жизнь по законам джазовой композиции. Этот нежный, печальный, бесконечно обаятельный и несовершенный спектакль создан не коммерческой, а творческой потребностью актера.
Меньшиков нисколько не замкнут в самодовольном мастерстве. Он играет на удивление открыто, искренне волнуется, хочет быть понятым. Видно, что ничто не прошло бесследно – творческие неудачи последних лет, мерзкие статьи в мерзких журнальчиках, жестокий ход времени. И вот актер хочет объясниться с современниками, рассказать о важном – о сущности жизни, которая вне пользы и выгоды, вне банальностей и даже вне законов общества, но в том, что неизъяснимо. Как блик солнца в морской воде. Или гениальная музыка.
Как любое романтическое произведение, спектакль Олега Меньшикова «1900» поймут и оценят не все. Но те, кому этот изысканный этюд попадет в душу, останутся ему верны навеки – такова уж злостная прелесть романтизма.
2008
Несколько слов в честь актера Сергея Маковецкого
Все что угодно.
Без сомнения – все что угодно. Любая роль. Я знаю, вы знаете, они знают, он сам знает: Сергей Маковецкий может сыграть все что угодно. Он перевоплотился в композитора Шостаковича безо всякого грима («Скрипка Ротшильда»). Он появился в роли серого мужичка Трофима («Трофим»), и бывалые волки-критики его не узнали. Он может рассказать нам о великой иллюзии Любви (спектакль «М. Баттерфляй») – и с тем же успехом изобразить душу, в которой и отдаленные признаки чувств не ночевали («Летние люди»). Что-то жутковатое и загадочное есть в этом, не правда ли? Не в самой способности к видоизменению и перевоплощению, которая есть нормальное, органическое свойство всякого приличного актера. Что-то странное, тревожное, но и по-своему прелестное есть в превращении реального человека, Сергея Маковецкого, со своей биографией, достаточно сложным личностным устройством и т. д. и т. п., в некую напряженную и чреватую чем угодно пустоту, которая может принять любую форму.
Пожалуй, это он актер-загадка, а вовсе не Олег Меньшиков. Вся загадочность Меньшикова сводится к тому, что он более-менее похож на интеллигентного человека, которому неловко отвечать на дурацкие вопросы журналистов. Но как актер он вполне укладывается в формулу Станиславского: «я» в предлагаемых обстоятельствах. Просто его «я» поинтереснее, чем у многих других.
«Я» Сергея Маковецкого в предлагаемых обстоятельствах будто бы исчезает. Появляется тот или иной образ. Любой. Какой угодно. Правда, у него есть свои творческие особости. Сильнее и острее всего ему удаются люди, которых принято называть «ничтожными». Ничтожные люди… вот еще вам одна загадка. Ничтожные люди… что это такое? Люди, которые сами – ничто, или люди, которые ничтожат других? Или это взаимосвязано неумолимой связью? Человек, лишенный действительной, живой и собственной самости, обращается в марионетку чьих-то проказ – то забавную, жалкую и трогательную, то зловещую…
Наверное, Сергей Маковецкий был бы идеальным актером в сценических фантазиях Всеволода Мейерхольда. Эраст Гарин в «Ревизоре» и «Мандате» – вспоминается сразу – тоже был Господин Никто; лаконизм мимики, некая одеревенелость фигуры, пустые глаза, кукольный голос, общее потрясающее и зловещее впечатление – вот как перекликаются-аукаются времена, вновь и вновь сообщая нам, что и таким может стать человек. «Все может случиться с человеком!» – как воскликнул Н.В. Гоголь, которого, к сожалению, Маковецкий еще не играл, а должен бы.
Лучшая роль Маковецкого в театре – Рене Галлимар из «М. Баттерфляй». Лучшая роль в кино – Проводник из «Пьесы для пассажира». Что за жалкое, ничтожное, несчастное и бесконечно трогательное создание был этот Рене Галлимар в блестящей, ироничной и печальной композиции Романа Виктюка!
Стерильный европейский человек в джинсах, стертый цивилизацией до очертаний нуля, не смевший ни любить, ни ненавидеть, ни самостоятельно думать, мелкий винтик дипломатии, переживает величайшее счастье и величайший крах своей жизни, попав в трагикомедию любовной иллюзии.
«Я любил идеальную женщину, и она отвечала мне взаимностью», – обиженно и упрямо твердил этот бедный человечек, который – Маковецкий давал зрителям это понять – прекрасно знал, что не было ни взаимности, ни идеальной женщины… Даже женщины – и той не было.
Галлимар-Маковецкий двигался по сцене скованно и замедленно, с механической прерывистостью робота, а широко открытые, будто вовсе немигающие глаза точно смотрели беспрерывный сон. Он не мог жить в «действительности», общаться с «реальностью» – то есть с той формой уплотнения тонкой жизненной материи, что мы именуем «действительностью» и «реальностью». А может, он был прав, Рене Галлимар, и любил он идеальную женщину, раз она существовала для него! Пустота, живущая в этом ничтожном человеке, оказывалась творческой и благодетельной, она рождала любовную иллюзию, заполнившую это жалкое существование и подняв его до высот трагикомедии. Вдохновенная точность работы Маковецкого была однажды мне явлена воочию: пару лет назад мне представили культурного атташе одной из европейских стран в Петербурге; взглянула – и стало не по себе. Передо мной стоял… Рене Галлимар Маковецкого. Такой же безупречно стерильный, с автоматической замедленностью движений, с теми же глазами, видящими сон, и безнадежной отъединенностью от «реальности». Только, в отличие от своего сценического собрата, этот Галлимар еще не принял истинной судьбы, и любовная иллюзия еще не протащила его по всем кругам ада…
Проводник в «Пьесе для пассажира» Миндадзе-Абдрашитова – зловещая марионетка, человекообразный Голем, давно сбежавший от хозяина и отлично выучившийся держаться среди людей. «Как тяжко мертвецу среди людей…» (Блок). Нет, этому не особо тяжко. Конечно, сей странный, напевно-однообразный, словно из гулкой пустоты рожденный голос – не очень человечен. И светлый немигающий взгляд из-за огромных очков лишен всякого чувства, всякого конкретного смысла. В прошлом Проводник был безжалостным судьей, точно исполнявшим все буквы закона. Он им и остался – изменились лишь обстоятельства. Автомат будет существовать, пока не испортится механизм, пока некая песчинка человечности, случайно в нем застрявшая, не выведет его из строя…
Боги мои, из каких гофмановско-гоголевских инфернальных глубин забрело к нам это существо! Как оно сумело к нам, в основном живым и теплым, приспособиться-приноровиться, ничуть и никак с нами не совпадая.
К нему, Маковецкому – не к нему лично, а к его артистической сущности, – более, чем к другим, применимы слова Гоголя о страшной, непонятной тоске, заполнившей мир. Тоске о развоплощении, расчеловечивании человека, потерявшего самость и пошедшего в услужение к кому-то. Конечно, Господин Никто должен был когда-нибудь да обнаружиться в искусстве. Поскольку он плотно окружает нас в действительности.
Это он сидит в судах, законодательных собраниях, Думах, аккуратно поправляя очки и вежливо отвечая на вопросы журналистов, всегда конкретно и всегда бессмысленно.
Он встретится вам в любых коридорах любых министерств, во всякой дипломатической миссии – но нередок он и в крохотном ЖЭКе, и в вагонах железной дороги, да хоть в гардеробной. «Абсолютный Вахтер» – как назвал одну из своих пророческих песен Александр Башлачев. Вы никогда не запомните его лица. Только ощущение непонятной тоски и тревоги, невесть откуда взявшейся. Только холодок пробежит по спине – точно кусочком льда по ней провели.
Никто и Ничто с вежливым любопытством глядит на нас из-за стекла, а кто на самом деле помещен в сей аквариум – мы или он? И вот уже хочется древним магическим заклинанием отодвинуть этот ужас – «У тебя нет власти надо мной!» И он моментально съежится, потускнеет, станет обиженным и жалким – «А я что? Я – ничего…»
Отличный актер – Сергей Маковецкий. Большое будущее у него. Ведь он может сыграть все что угодно.
Любую роль.
О спектакле «Черный монах»
Спектакль Камы Гинкаса «Черный монах» – лучшее, что сейчас есть в Москве по части старого доброго режиссерского театра, – явно заслуживал иной доли, чем погребение в братской могиле фестиваля «Балтийский дом». Его следовало бы привезти отдельно, с почестями, как событие, пригласить отборную публику и спровоцировать хоть какой-то очажок возгорания в унылой театрально-общественной жизни города, где все сидят по своим норам и «ни ступить, ни молвить не умеют».
Я видела этот поразивший меня спектакль дважды. В Москве зальчик был заполнен отличной, умной публикой «с улицы», то есть интеллигентами, не утерявшими привычку ходить в театр. В Петербурге, на балконе Театра имени Ленсовета (этот спектакль может идти только на балконе из-за острой и в высшей степени осмысленной игры с пространством), 7 октября собралась странная аудитория, чуть ли не целиком из театроведов и практиков театра, сразившая эмоциональную жизнь композиции Гинкаса почти что наповал. Беспрерывный кашель и бессмысленное хихиканье, тяжелые и глупые реакции этой публики поставили меня на грань нервного срыва. Я видела дорогое, обдуманное, живое произведение зрелого режиссерского таланта, отточенную работу выдающегося актера – и стыдилась за вздорный зал, из-за которого Питер опять выглядит как затхлая провинция.
А между тем в Петербурге живет немало людей, способных понять гинкасовского «Черного монаха» – эту трагедию самосознания. Как правило, они сидят дома с книжками, а не участвуют в тараканьих бегах по попаданию на фестивали. Печально, что подлинная аудитория «Черного монаха» его не увидит – и драгоценная гинкасовская «иголочка» не попадет в нужный нерв. Ибо для понимания трагедии интеллекта надо – увы! или ура! – этим интеллектом обладать.
Гениальный и жуткий рассказ А.П. Чехова «Черный монах» – кристалл чистой художественности, способный рождать огромные перспективы смыслов и значений, как и все рассказы зрелого Чехова, – на интеллектуала-логоцентрика производит то же воздействие, что затеи Фредди Крюгера с улицы Вязов на детей младшего школьного возраста. Кошмар приходит на улицу разума из ниоткуда, из бездны подсознания, за-сознания, вне-сознания, наполненной снами, страхами и галлюцинаторной тьмой. Сценическая метафора Гинкаса, воплощенная художником Сергеем Бархиным, развернута с предельной наглядностью: малочисленный зритель ютится на балконе и видит перед собой крошечный помост, утыканный павлиньими перьями, с деревянной беседкой, а за ним – обрыв, пропасть, далекая сцена, объятая тьмой, где будет прыгать и кривляться таинственное наваждение, пришедшее в разум героя, тот самый черный монах (Игорь Ясулович), враг жизни и вестник смерти. Туда, в сладкую и притягательную тьму безумия, влечет магистра философии Андрея Коврина – Сергея Маковецкого, и прочь оттуда тянут его добрые и славные рабы жизни, хозяин сада Песоцкий (Владимир Кашпур) и его дочь Таня (Юлия Свежакова).
Квартет актеров читает в лицах текст чеховского рассказа с малыми купюрами. Прямой речи в этом произведении немного – стало быть, основное повествование ведется от третьего лица, актеры говорят о своих героях «он», «она». Два часа без перерыва – и, начав восприятие спектакля со спокойной и беззаботной пристройки к правилам игры режиссера, редкий зритель не заканчивает сильным волнением, а то и потрясением от пережитого.
Между тем история чеховского героя для нынешней аудитории куда менее близка и понятна, чем в конце прошлого века. Страдания его – незаурядные, и болезнь его – высокая болезнь. Одинокий ученый с расстроенным воображением начинает видеть призрак, который толкует ему о спасении людей, о вечной жизни, о том, что Коврин избран помочь всему человечеству на пути к вечной истине. Для того чтобы по-настоящему оценить, в чем ужас демонической провокации, выступившей в личине черного монаха, надо хоть немного ощущать себя незаурядным и хоть иногда задумываться о вечной истине. Иначе все случившееся с Андреем Ковриным предстанет как обыкновенный, клинически точно описанный случай так называемой мании величия. Полагаю, что Кама Гинкас разбирается в демонических провокациях и тема избранничества занимает его всерьез и давно – вспомним хотя бы его интерпретацию «Преступления и наказания» Ф.М. Достоевского. В этом «Черном монахе» чувствуются следы внутренней борьбы и преодоления, какой-то особенной нервности, пульсации личных дум и страхов – короче говоря, что-то такое Гинкас про этих чертовых черных монахов знает. И обольщаться их уверениями остерегается.
Вот он, «монах»-то, каков: голый торс, брючки, противная серая шапочка вроде купальной натянута на голову, босой, проворный, прыгучий, может и висеть вниз башкой наподобие летучей мыши или сигару закурить с шиком. Уж не этот ли приходил к Ивану Карамазову? Да конечно – этот. В исполнении мастера эксцентрики Ясуловича «черный монах» есть пошлый черт не без обаяния. Герой не придумал его, не вообразил. Он его увидел. Но – почему?
К Сергею Маковецкому – наконец! – вновь слетел его даймон (мифическое существо типа музы, посещающее избранных художников в особые минуты вдохновенного творчества). После отбывания повинностей в антрепризах и плутания в замороченных лабиринтах «авангардных» комплексов Владимира Мирзоева он обрел гениальную роль и выдающегося режиссера.
Надо заметить, Маковецкий – лакмусовая бумажка на качество режиссуры. Он никакой у никаких режиссеров, зауряден у заурядных, хорош у хороших и был бы велик у великих. Его абсолютной актерской природе требуется сообщение с живительными источниками творчества. Да, он исполнитель – если ему выпадает играть на разбитом фортепьяно собачий вальс, он старательно играет. Но так ли он играет, когда есть – что, где и на чем играть! То, что делает Маковецкий в «Черном монахе» Чехова-Гинкаса, радует художественным объемом, нервной силой и разнообразной непростотой.
Итак, все вокруг героя, и все в нем; нет героя – ничего нет. Маковецкий выходит на маленькую сцену, с которой два часа не сойдет, – строгий, очерченный, упругий, ироничный, произнесет первые слова о том, что Андрей Коврин, магистр философии, утомился и принял приглашение своих старых друзей погостить у них в имении. И от этого красиво и насмешливо интонированного «у-то-миил-ся» вдруг запрыгает в воздухе первый чертик. До появления черного монаха атмосфера спектакля довольно шутливая, персонажи перебрасываются репликами, то и дело запевая квартет из «Риголетто» «Это шутки, без сомненья, знаю цену им давно», говорят о своих отношениях, о чудесном саде. Но плетение добродушной житейской игры (в ней Кашпур, славный, положительный, басовитый, похожий на всех водевильных чеховских «папаш», естественнее и разнообразнее, чем крикливая Свежакова) пронизано ледяными ироническими токами, исходящими от Коврина-Маковецкого. Он будто бы притворяется веселым, молодым, живым – а сам отчужден, окутан пеленой эгоцентрического равнодушия. Внимательно отслеживая все свои душевные и умственные движения, с четкой строгостью, методично их называя и регистрируя, ни в какие настоящие отношения с другими Коврин не вступает. Это эгоцентрическое отчуждение от жизни и есть его рок, фатум. Душа уже уязвлена безразличием. Глядеть во тьму и говорить с ней герою приятно, сладко, точно он соединяется в этот миг с чем-то родным и желанным. Сладость безумия как разрыва связей с миром стоит в его никогда не улыбающихся, светлых, холодных, зачарованных глазах. Самосознание бегает по кругу, точно игрушечный паровозик, и не нуждается в непонятных и малоприятных «других». Когда его болезнь обнаружена и Коврина одевают в глухое черное пальто, лечат, заставляют жить без тьмы, без монаха, без блаженного одиночества, «другие» делаются ему невыносимы. В черном пальто, выгодно оттеняющем бледное лицо, Коврин-Маковецкий обретает гоголевскую фантасмагоричность (и этот актер не играл Гоголя! странная вещь! непонятная вещь!) и становится блистательным адвокатом собственного безумия. Он говорит как ритор, как трибун (отмечу в укор многим профессиональным актерам, что Маковецкий при не таком уж богатом от природы голосе разработал великолепную дикцию): «Как счастливы Будда и Магомет или Шекспир, что добрые родственники и доктора не лечили их от экстаза и вдохновения! Если бы Магомет принимал от нервов бромистый калий, работал только два часа в сутки и пил молоко, то после этого замечательного человека осталось бы так же мало, как после его собаки!» Сильно? О да. Но отчего это ради блага отвлеченного «человечества», которое непременно надо куда-то усиленно вести, обязательно следует сделать несчастными всех близких? «Я сходил с ума, у меня была мания величия, но зато я был весел, бодр и даже счастлив, я был интересен!» Значит, без мании величия нет ни счастья, ни веселья? В чем же тогда смысл человеческой незаурядности, если одаренность и развитие сознания ведут к разрыву с людьми и потере способности жить?
Финальная часть спектакля, задуманная и сыгранная в крупных, отчетливых, чистых трагических тонах, довершает динамический портрет героя. Он отчужден полностью, от всего. Рабочие в синих халатах заколачивают беседку досками (это привет нам от «Месяца в деревне» Эфроса). Нарастает таинственный и зловещий гул, сопровождавший первое появление черного монаха. Таня кричит о гибели сада, о смерти отца, о вине Коврина: «Будь ты проклят!» А он уже смертник, он достиг трагического бесстрастия, когда незачем и нечем кричать, он знает, что он – посредственность, что вина его огромна, что все непоправимо, безнадежно, что разрушительная сила жила в нем самом и уничтожала жизнь и что ему это, в сущности, безразлично. Он так долго носил в себе смерть, тьму, безумие, что счастлив, когда напоследок черное клоунское наваждение, вырвавшись из заколоченной беседки, пришло за ним и протянуло руку. Пытались, тужились – не спасли. Погибла больная душа…
Да, даймон, время от времени слетающий к актеру Сергею Маковецкому, – не слишком большой любитель земной жизни. Но дело свое знает.
Кама Гинкас, мастер камерных психодрам и виртуоз мизансценирования в минимуме пространства, нашел сценический эквивалент философским оппозициям света и тьмы, рассудка и безумия. Жизнь с ее садами и садовниками, нервными дочками и разными там чувствами не бог весть как занимательна. Но уж и во тьме ничего хорошего нет. И высокомерный индивидуальный интеллект, который мало что может и мало что знает, эту ворону в павлиньих перьях, всегда будет подстерегать опасность дьявольского соблазна: остаться наедине со своей звенящей пустотой и черными дырами в душе.
«Раз, два. Черный монах придет за тобой».
2000