Добровольский перевернулся на спину и некоторое время подышал открытым ртом. Грудь у него ходила ходуном.
Откинутой в сторону рукой он загреб немного снега и вытер им лицо.
– Не простудись, – предупредил жук-навозник по имени Олимпиада.
Добровольский приподнял голову, посмотрел на нее, фыркнул и ничего не сказал. Они еще полежали.
– Поднимайся. Можешь?
Олимпиада помотала головой. Не может она подняться, конечно, не может! Она только что добралась до этой спасительной крыши, сокрушив железо и вообще все преграды, а он говорит – поднимайся!
Он встал на колени, нашарил ее руку и сильно потянул. Олимпиада немного проехалась на животе.
Ей внезапно стало очень холодно, должно быть, потому, что ветер дул, а свитерок на животе у нее был весь мокрый.
– А как мы будем спускаться? – вдруг вспомнила она. – Через чердак не получится, дверь-то на замке.
Добровольский и сам знал, что дверь на замке.
Ветер взметал языки снега, швырял их в лицо, приходилось зажмуриваться и мотать головой, чтобы он не попадал в глаза. Неровный железный язык ходил ходуном, качался и гудел, когда ветер налегал особенно сильно.
Добровольский встал и старательно отогнул вниз задранный жестяной край и еще немного примял его ботинком.
Таща Олимпиаду за руку – ей все-таки пришлось подняться, – он дошел до чердачного скворечника и велел ей сесть под стену. Она села. Здесь не так дуло и было намного теплее, или это из-за деревянных брусьев скворечника так казалось?
Добровольский, поскальзываясь и часто перебирая ногами, обошел крышу по самому краю, заглядывая вниз, как в пропасть.
Вот Парамонов упал с крыши и умер, думала Олимпиада. Если мы упадем, мы тоже умрем.
– Нашел! – крикнул Добровольский издалека. – Подожди, я тебя подстрахую.
Ждать она не стала. Держась рукой за старые стены и ежась от вновь налетевшего ветра, Олимпиада сделала несколько неверных шагов и остановилась.
– Что ты нашел? Парашют?
– Нет.
– А как мы будем спускаться?
– По пожарной лестнице.
– Я не смогу, – испуганно отказалась Олимпиада. – Я высоты боюсь, что ты!
Добровольский крепко взял ее за руку, притянул к себе и поцеловал холодными, неласковыми, нетерпеливыми губами, но так, как мог поцеловать только он один в целом свете – Олимпиада откуда-то знала это совершенно точно.
– Ты ничего не боишься, – сказал он. – Ты очень храбрая.
И потащил ее за собой.
Пожарная лестница оказалась в самом углу крыши – тоненькие прутики обледенелой арматуры прошлого века.
– Поворачивайся и задом. Вниз не смотри!
– Я не могу, – прохныкала Олимпиада.
Задом означало спиной к пропасти, в которой болталась лестничка, и лицом к крыше и звездам. Отсюда, сверху, казалось, что до земли так же высоко, как с двадцать восьмого этажа университета.
Когда она училась в десятом классе, их водили на этот самый двадцать восьмой этаж на экскурсию, а потом она сама водила, уже когда стала студенткой, – была у нее такая общественная нагрузка.
Добровольский двумя руками взялся за загнутые рога лестнички, покачал ее, как будто хотел вырвать. Лестничка загудела и заходила ходуном.
– Давай, Липа.
Она повернулась спиной к пропасти, прижала уши, вцепилась в ледяные прутья и ногой нашарила первую перекладину. Она оказалась намного ниже, чем виделось с крыши, и Олимпиада как будто рухнула вниз всем весом.
Добровольский подхватил ее, чуть не вывернув ей руку в суставе.
Нога поехала, и Олимпиада замерла.
Несколько секунд не двигалась, а потом осторожно спустила вторую ногу.
Голова ее оказалась на одном уровне с головой Добровольского, который лежал на животе на краю крыши, и она спросила, рассматривая его очень черные глаза:
– Нас вправду могут посадить, да?
– Да. Но мы можем опередить его, если очень постараемся.
– А разве я плохо стараюсь?
– Ты отлично стараешься!
Олимпиада вздохнула и сняла ногу со спасительного прута и стала медленно опускаться, пытаясь нащупать опору. Со второй перекладины она уже не видела Добровольского, только очертание головы и плеч на крыше.
Когда до земли оставалось еще довольно много, лестница закончилась.
Олимпиада запрокинула голову и крикнула:
– Павел!
– Что?
Ветер выл, сотрясал хлипкие обледенелые прутья.
– Лестницы больше нет.
– Прыгай!
Олимпиада посмотрела вниз. Прыгать?!
– Я не могу! Высоко!
– Давай, Липа!
Было понятно, что придется прыгать, другого выхода нет, не может же она сидеть на лестнице до приезда МЧС, а раз не может, значит, выход только один – прыгать!
Так она себя уговаривала.
Олимпиада еще раз посмотрела наверх, на его темный силуэт, зажмурилась и стала опускаться на руках. Ноги болтались в пустоте.
В школе на уроках «гимнастики» она всегда получала двойки и колы за то, что не могла подтянуться ни одного раза. Физрук Виктор Васильевич по прозванью Виквас, маленький, крепенький и очень бодрый, все кричал на нее: «Тихонова! Что ты висишь, как сарделька! Мышцами, мышцами работай!» Ей казалось, что она работает, но подтянуться все равно не получалось. Олимпиада была длинной, хоть и довольно худой, и девчачьи руки никак не могли вытянуть ее собственный вес! Впрочем, через «козла» она тоже прыгала неважно, и Виквас от души ставил ей двойки и колы. «Мать олимпийская чемпионка, – кричал он, – а дочь тетеха!»
Теперь она висела в пустоте, намертво вцепившись в арматуру. Посмотрела вниз, свесив голову, и поняла, что от ног до земли, до снега, еще ого-го!
– Я боюсь, – сказала она себе. – Я не смогу.
И разжала руки.
Земля приняла ее немилосердно, жестко, сильно ударила по ногам и, кажется, сломала их. Ноги, прямые, как палки, видимо, проткнули насквозь тело и вышли с другой стороны головы. Олимпиада завыла и покатилась – так было больно.
Отпустило ее довольно быстро, она подтянула колени, села, а потом встала. Странное дело, оказывается, она не разучилась стоять!
– Жива? – сверху спросил Добровольский.
– Да, – прохныкала Олимпиада. – Или нет. Не знаю.
Лестничка заходила ходуном – он быстро и ловко спускался, темная туша двигалась с небес на землю, но примерно на середине пути что-то случилось. Олимпиада услышала металлический хруст, скрежет металла о металл и еще какой-то звук, который она приняла за звук разрываемой железом человеческой плоти.
Лестничка дернулась вниз, покосилась и оторвалась от стены. Олимпиада трусливо отбежала в сторону. Следующий звук был такой, как будто выбивалкой колотили по мешку с тряпками.
– …!
Прут подломился, черная туша болталась, ухватившись за лестничку одной рукой, а лесенка качалась из стороны в сторону на одном креплении.
– Павел!
– Отойди! – прорычала туша. – Ну!!
Липа отбежала подальше.
Лесенка качалась с жалобным поскрипыванием, словно старые ставни скрипели под ветром. Снег забивался в дырки свитера, и Олимпиада обхватила себя руками.
Вот Добровольский нащупал ногой перекладину, осторожно опустился на нее и перехватил руки.
Невыносимо было слушать жалобный прощальный скрип железа, который говорил, что сейчас он упадет, непременно упадет, и тогда все. Все!
Он обрушился, когда было еще довольно высоко, – туша ударилась так, что земля под ногами содрогнулась.
Олимпиада смотрела. Добровольский не шевелился.
Тогда она подбежала, кинулась на колени и стала трясти его.
– Павел!
Он открыл глаза.
– Не тряси меня.
– Что ты сломал? Ноги? Руки?
– Лестницу. И еще крышу. Но крышу, по правде говоря, сломала ты.
– У тебя все цело?!
Кряхтя, он сел, схватившись за поясницу. На джинсах на уровне бедра была длинная рваная дыра, выпачканная черным. Олимпиада не сразу поняла, что это кровь. Она потрогала и отдернула руку. Павел зашипел:
– Пошли. Надо идти.
Она подставила ему плечо, как медсестра раненному на поле боя бойцу Красной армии, он сильно оперся и поднялся, охая и стараясь не ступать на ногу.
Они побрели к подъезду, весело освещенному яркой лампочкой, и не было ничего в мире лучше, чем это мирный подъездный свет, и заметенный снегом коврик у крылечка, и запах кошек, который всегда начинался в марте!..
У подъезда он зачем-то оторвал от себя ее руку и побрел вдоль дома, вдоль черных окон, которые принадлежали Люсинде и тете Верочке.
– Ты что?!
– Мне нужно посмотреть.
Павел и в самом деле стал смотреть и даже провел по подоконнику ладонью.
– Там же ничего не видно! – крикнула Олимпиада. – У них на окнах щиты железные!
– Вот именно.
Он еще посмотрел, а потом заковылял обратно.
Олимпиаде некогда было спрашивать, что он там увидел.
– Надо вызвать «Скорую», Павел.
– Не надо.
– Но как же?! У тебя нога… ранена!
Кое-как они взобрались на первый этаж.
– Я справлюсь и без «Скорой».
Предстояла еще длинная лестница на второй этаж, и Добровольский остановился, чтобы передохнуть.
– Павел, – жалостливо глядя ему в лицо, спросила Олимпиада, – что происходит в нашем доме? Что это за ерунда?! Убийства, террористы, взрывные устройства?! Откуда это взялось, ведь ничего такого никогда не было!
– Вот это самое интересное, – сказал Добровольский и вытер со лба пот. Ему было больно и не хотелось, чтобы она поняла, как ему больно. – Самое интересное, что это началось именно сейчас. Почему?
– Почему?!
Он пожал плечами и поволок себя по лестнице вверх, с трудом одолевая каждую ступеньку.
– Нужно выяснить.
– А как?! Как это выяснить и кто будет выяснять?!
– Я, – сказал Добровольский.
Они были уже на площадке второго этажа. Он пытался достать из кармана ключ, а Олимпиада стояла и ждала.
– На всякий случай, если приедет милиция, ты должна говорить, что…
Он вдруг замолчал, а потом засмеялся.
– Черт побери, я не знаю, что ты должна говорить! Ну, скажи, что спала все это время. Хорошо, что хоть отпечатков нет.
Она мельком глянула на свои руки – перчатки по-прежнему были на месте, не зря он тогда на нее прикрикнул, чтобы не снимала!
– Позвони мне, – вдруг попросила Олимпиада жалобно, когда он уже почти вошел в свою квартиру. На пороге показался Василий, переступал лапами и извивал зеленый хвост. – Если тебе вдруг понадобится моя помощь.
Павел Петрович серьезно посмотрел на нее и кивнул.
И скрылся за своей дверью. Она тихонько закрылась, щелкнул замок.
Олимпиада стояла и ждала. Ей так хотелось плакать, что в горле было больно.
Как он ей позвонит? Он даже не знает ее телефона. И как он смел уйти от нее, просто кануть за свою дверь, будто не было ничего, что они пережили сегодня, будто он не стал ей самым близким человеком на земле, словно он не внук Михаила Иосифовича, который когда-то нарисовал ей грачей на ветке?!
Как он посмел?!
Олимпиада повесила голову, зашла в свою квартиру, споткнувшись об обувную полку, которая стояла как-то странно, зажгла в прихожей свет и отрешенно посмотрела на себя в зеркало.
Свитер был весь изодран спереди, просвечивал голый живот, а на нем царапины. Довольно глубокие, подумала Олимпиада равнодушно. От перчатки оторвался большой палец, а она даже не заметила когда. Наверное, когда на лестнице болталась.
Она стянула свитер через голову, швырнула его в ванную, и тут в дверь позвонили.
Это Добровольский, подумала она. Ему нужна моя помощь, а телефона-то он не знает!
Она кинулась к двери, дернула замок и открыла.
– Привет, – сказал Олежка, протискиваясь в узкую щель. – Где ты была? С лимитчицей своей лясы точила?
Не глядя на нее, он снял куртку, аккуратно повесил и пошел в комнату.
– А я за сигаретами ходил, – сообщил он уже оттуда. Скрипнул диван, и телевизор заговорил громко и бодро. – Кончились, представляешь?!
… – Почему нет публикаций? – спросила Марина Петровна, глядя в окно. – Нет, я просто хочу знать, почему нет публикаций!
– Потому что никто ничего не опубликовал, – буркнула Олимпиада.
Марина Петровна помолчала.
– Я не поняла. Ты мне хамишь?
– Ах, да что вы, Марина! Я просто не знаю, почему их нет!
– А кто должен знать? Олимпиада, ты работаешь в очень престижном месте. Не всем после института удается сразу прийти на такое место с таким окладом! – На слове «оклад» Марина Петровна закатила глаза. – Если ты думаешь, что тебе будут платить просто так, за сам факт твоего существования, то ошибаешься.
Они помолчали. Оправдываться у Олимпиады не было сил.
С тех самых пор, как она долбила молотком крышу, стоя на шатком пластмассовом офисном стуле, и знала, что непременно должна продолбить жесть, или смерть, непонятная и страшная, настигнет их прямо в тайной комнате, полной проводов и взрывчатки, проблемы Марины Петровны стали ей казаться маленькими-маленькими и пустяковыми-пустяковыми.
С тех самых пор, как следом за Олежкой прибежала бледная, зеленая, как кот Василий, Люсинда и сказала, что Парамонова повесилась в своей квартире, Олимпиаде не стало никакого дела до публикаций.
По правде говоря, ей ни до чего не было дела. Но зато вечером она собиралась поехать к матери.
Всегда это было тяжелейшее из испытаний – поехать к ней, да Олимпиада и навещала ее недавно, но невозможно не поехать после всего случившегося!..
Когда твердо знаешь, что умрешь, – вот-вот, через несколько минут или через полчаса, какая разница! – вдруг начинаешь понимать жизнь немного по-другому. Так человек в темноте смотрит на мрачную гору перед ним и не знает, как ее преодолеть, а с первыми лучами солнца понимает, что это не гора, а веселый домик трех поросят, где на окнах висят клетчатые занавески, на подоконнике герань, а на плите кипяченое молоко.
Все совсем не так, как представляется из темноты. Важное становится неважным, а нужное ненужным, и уже невозможно понять, на что тратились силы, куда уходило время, на кого расходовалась любовь!..
Публикации, говорите? Нету их? Ну, сейчас нету, в следующий раз будут. А не будет, тоже невелика беда.
– Липа!
– А?
– Почему я не слышу ответа?
Потому что я ничего не отвечаю, тянуло ее сказать. Потому что я даже не знаю, о чем вы спрашиваете!
– Хорошо, Марина, я постараюсь.
Марина Петровна посмотрела на нее подозрительно.
– Если ты больна или так уж устала, иди домой и вызови врача, и пусть он тебе даст больничный. На работе нужно работать!
– Да, я знаю.
…Добровольский за соседней дверью не подавал никаких признаков жизни, и Олимпиада – из гордости – тоже не подавала, по крайней мере, перед его дверью! Правда, каждый день, уходя на работу и приходя домой, проделывала возле нее некие пассы – подолгу мыкалась на площадке, будто в поисках своих ключей, долго тыкала ими в замок, как бы не в силах попасть с первого раза, открывала, закрывала, выходила… И все напрасно!
За три прошедших дня они повидались только однажды, когда с них в очередной раз «снимали показания» – теперь уже по поводу смерти Парамоновой. Кстати сказать, эта смерть никого особенно не заинтересовала – ну повесилась тетка с горя, да еще и выпивши была маленько, ну и ладно! Тамерлана вывезли, квартиру опечатали, и теперь уже две двери в их некогда сонном и мирном подъезде, как бельмами, отсвечивали белыми бумажками с фиолетовой печатью.
Люсинда сидела дома с замотанным горлом, и вид у нее был несчастный. Она говорила, что «подпростыла» с горя, когда увидела повесившуюся Парамонову, но при этом отводила глаза и мялась. Олимпиада все собиралась у нее допытаться, что такое случилось тем вечером, и все никак не могла собраться с силами.
Про одиссею, предпринятую Добровольским и Олимпиадой в квартире дяди Гоши, никто ничего не спрашивал. Милиция бумажку с печатью с дяди-Гошиной квартиры не снимала, и туда больше никто не заходил, только старший лейтенант Крюков поднялся на площадку, посмотрел издали, цела ли, и сбежал вниз, к своему пускающему бензиновые дымы «газику».
– Олимпиада!
– А?
Марина Петровна встала из-за стола, обошла его и воздвиглась перед сотрудницей.
– Да что с тобой такое? – спросила она почти человеческим голосом. – Ты меня не слышишь?
– Нет-нет, слышу, Марина Петровна.
В кабинет заглянул кто-то, увидел начальницу и быстро скрылся.
– Давай посмотрим твою рассылку. Кому ты отправляла сообщения о пуске разливочной линии в Екатеринбурге?
Олимпиада равнодушно пожала плечами:
– Да всем.
– Кому всем, покажи мне?
Олимпиада полезла в стол, вытащила толстую папку с надписью «Деловые издания» и плюхнула ее перед Мариной Петровной.
– Там сверху подколот листочек. Галочками помечено, кому отправлено, а красным фломастером – кто получил. Я звонила и проверяла, дошло ли.
Марина Петровна недоверчиво распахнула папку и уставилась в список, даже губами зашевелила от усердия.
– Хорошо, – сказала она спустя некоторое время, – и я могу по любому из этих телефонов позвонить и проверить, получили они нашу информацию или нет?
– Конечно.
– Я позвоню, – сказала она с некоторой угрозой в голосе.
– Хорошо, – согласилась Олимпиада.
– Значит, информация подана таким образом, что она ничуть не заинтересовала журналистов! Кто отвечает за составление информации? Ты же и отвечаешь.
– Марина Петровна, я пыталась составить так, чтобы их заинтересовать, но вы сказали, что это не годится.
– То, что ты написала в первый раз, годится только для детского утренника, а не для серьезных изданий! – вспылила Марина Петровна. – Странно, что ты, проработав почти год в такой серьезной организации, не понимаешь самых простых вещей. Значит, так. Тебе придется приехать и поработать со мной в субботу.
– Хорошо, – согласилась Олимпиада.
– И что у нас со статьей, которая должна выйти в «Труде»?
– Я могу позвонить Молодцовой, – предложила Олимпиада.
– Звони, только, пожалуйста, без всяких личных разговоров, – предупредила Марина Петровна.
Настя взяла трубку и немного удивилась, когда Олимпиада канцелярским голосом осведомилась, что там с директором завода и со статьей про него.
– Да ничего, – сказала она, – ты ж понимаешь! Лежит в первой папке, как только место будет, сразу воткнем.
– Хорошо, – как попугай, повторила Олимпиада.
– Лип, ты чего? Заболела? У меня Машка тоже вчера чихнула, я так перепугалась, думаю, не дай бог простыла, придется больничный брать!
Марина Петровна вдруг нажала на телефоне кнопку громкой связи. Олимпиада поначалу даже не поняла зачем. Настин голос теперь гулко раздавался в пустом кабинете, откуда один за другим потихоньку вышли все сотрудники, набившиеся было, чтобы обсудить Олимпиадины «убийства», удивительно, что и Никита испарился, несмотря на крайнюю леность. Он даже курить никогда не выходил, дымил в рукав, а бычки тушил в собственной кружке.
– … а ты знаешь такой препарат – ксеникал? Вес снижает.
– Знаю, швейцарское средство, – сказала Олимпиада. Марина Петровна слушала.
– Липа, это не препарат, а сказка, точно тебе говорю! Я же поправилась после Машки, на меня ни одна шмотка не лезла! Слава богу, к эндокринологу сходила, и она мне сказала – ксеникал! Эффект потрясающий, Лип!.. А Маня такая смешная стала, такая смешная, сил нет, – все говорила Настя в трубке. Марина Петровна изучала свои ногти. – Зевает прямо как взрослая! Лип, а у тебя нет хорошего детского врача, а то наша балаболка с ума сошла совсем! Приходит и каждый раз мне по мозгам дает за то, что я Маню не кормлю! Я ей говорю – да я бы кормила, только нечем мне! И сиську ей показываю! А она на сиську не смотрит и все трындит, что ребенок умрет, заболеет, а все из-за того, что мамаша дура! Нету врача, Лип?
– Нет, – сказала Олимпиада.
– Не знаю, где найти. Оказывается, хороший детский врач – это как порядочный коммерсант, найти невозможно! Мне мама говорит, что нужно в платную обращаться, а где гарантия, что там они лучше!
Марина Петровна, у которой по мере Настиной речи каменело лицо, снова протянула руку, чтобы нажать отбой, но тут уж Олимпиада не дала.
Она взяла начальничью руку и крепко прижала ее к столу. И переключила громкую связь на трубку.
– У меня есть врач, Насть, – сказала она. – Очень хороший. Доктор наук, она на кафедре в институте усовершенствования врачей преподает. Она с моей бабушкой дружила когда-то.
– Старая? – деловито осведомилась Настя.
– Нет, нет, ей под шестьдесят где-то. Давай так. Я ей позвоню, расскажу про твои проблемы, и потом ты с ней созвонишься! Но она правда великий врач! Записывай имя и телефон! Я сегодня позвоню, а завтра уж тогда ты!
Олимпиада продиктовала имя и телефон, а Настя еще поверещала, поблагодарила, поклялась, что статью поставит в номер при первой возможности, и они расстались.
Олимпиада тихонько вернула трубку на аппарат. На Марину Петровну она старалась не смотреть.
Та еще посидела, глядя в окно, а потом поднялась.
– Я не хотела информировать руководство, – сообщила она треснувшим голосом. – Но теперь вижу, что без этого не обойтись.
– Марина…
– Я попросила тебя не обсуждать с журналистами свои и их личные дела! Я попросила в рабочее время заниматься только работой. Я пыталась объяснить тебе, что, поступая таким образом, ты подрываешь всяческое уважение к нашей компании. Мы вовсе не обязаны расплачиваться своим авторитетом за то, что ты просто хочешь с кем-то поболтать.
– Марина…
– Я немедленно иду к руководству. Мало того, что твоя работа абсолютно неэффективна, мало того, что все проекты, которыми ты занимаешься, почему-то повисают в воздухе, но ты еще позволяешь себе обсуждать с журналистами ведущих изданий пеленки и детских врачей!
Олимпиада поднялась из-за стола. В голове у нее стало тяжело и душно, как под потолком комнаты-бункера, где совсем нечем было дышать.
– Марина, я не занимаюсь никакими проектами! – крикнула Олимпиада. – Это заблуждение! Мы водим руководство за нос и больше ничего не делаем! Что это за проекты такие? Рассылка идиотских текстов?! Составление идиотских пресс-релизов?!
– Ах вот как ты оцениваешь работу всего коллектива!
– Да нет никакого коллектива! У нас одна только вы и есть!
В дверь кто-то заглянул, увидел совершенно красную Олимпиаду Владимировну и Марину Петровну, которая держалась за стену, как будто боялась упасть от ужаса.
– …только ваше мнение принимается в расчет! Но нельзя вечно пускать пыль начальству в глаза, Марина! Ну, они нас в конце концов раскусят, и все дела.
– Итак, ты занимаешься делом, болтая с журналистками, а я пускаю пыль в глаза.
– Да нет же! Я тоже пускаю! Но в конце концов кто-нибудь покажет начальству наши пресс-релизы, которые мы шлем в газеты, и нас уволят с позором, понимаете? А с журналистами только и могут быть дружеские отношения! А как же иначе?! Мы же не платим за материалы! Мы с них потребовать ничего не можем именно потому, что не платим.
– Проплаченные материалы – удел никуда не годных пиарщиков! – закричала Марина Петровна, которая искренне считала, что она «пиарщик». – Мы не допустим, чтобы честное имя холдинга!..
– У холдинга нет никакого имени, – перебила Олимпиада, – ни честного, ни нечестного! Никакого нет! Имя ему должны были создать мы, а мы ни черта не создали! Мы только и делаем, что гоняем туда-сюда бессмысленные тексты! У нас у всех в компьютерах давно забиты «болванки» так называемых пресс-релизов! Мы в них только слова меняем, и все!
– Боже, – простонала Марина Петровна и опустилась на стул, взялась за сердце и стала ловить ртом воздух.
Но Олимпиада Владимировна, закалившаяся и возмужавшая в боях, была неумолима.
– Так же гораздо проще! Мы просто подставляем названия и фамилии и снова рассылаем! Никита написал предложение по Челябинскому заводу, что вы сказали?
– Это предложение никуда не годится!
– Это вы никуда не годитесь, Марина Петровна, а предложение как раз отличное!
В дверях теперь толпилось много народу, и задние выглядывали из-за передних, чтобы лучше видеть, какая битва происходит в кабинете. Лица у всех были встревоженные и бессмысленные.
– Замолчи, – приказала Марина Петровна и тяжело задышала, стараясь не зарыдать. – Замолчи сейчас же. Считай, что ты уволена. Прямо с сегодняшнего дня.
Но не тут-то было!
Если бы Олимпиаду уволили на прошлой неделе, она бы понуро ушла и потом долго доказывала бы Люсинде и Олежке, что ее уволили «незаконно» и «против правил», и плакала бы, и пила успокоительное, но уволили ее сейчас, и просто так она ни за что не сдастся!
– Вы не можете меня уволить, – сказала она, глядя в ненавистное лицо. В этот момент она всерьез ненавидела Марину Петровну. – Потому что не вы принимали меня на работу! Я уйду, только когда меня уволит Николай Вадимович Сорокин, потому что он-то как раз принимал меня на работу.
– Можешь не сомневаться, – сказала Марина Петровна, достала носовой платок, приложила его к глазам, а потом с отчаянием высморкалась. – Николай Вадимович тебя уволит.
Олимпиаду вдруг отпустило, и она увидела все со стороны – толпу сотрудников в дверях, несчастную, убитую горем и ее, Олимпиадиным, вероломством Марину Петровну, брошенную папку под названием «Деловые издания», скандал, феерия, фарс!.. В их, таком спокойном и мирном отделе, где отродясь ничего не происходило, где самым большим грехом считалось опоздание на работу, где коллеги и сослуживцы часами раскладывали пасьянсы и зевали до слез.
– Простите меня, пожалуйста, – пробормотала Олимпиада, так жалко ей стало Марину Петровну. – Я… у меня в последнее время настроение очень плохое.
Но Марина пальмовую ветвь мира не приняла – даже учитывая, что это была не ветвь, а веточка, листочек от пальмы, мгновенное раскаяние.
– Я не могу оставить этот инцидент без внимания, – величественно сказала она. – Николай Вадимович будет уведомлен обо всем, потому что твоя позиция по отношению к коллективу, в котором ты работаешь, и к своим обязанностям просто чудовищна.
– А вот про коллектив я еще ни слова не сказала! – брякнула моментально ожесточившаяся Олимпиада.
Хотят увольнять и «доводить до сведения» Николая Вадимовича – пожалуйста, ради бога, увольняйте и доводите!
– Я думаю, что сейчас тебе лучше всего уехать домой, – продолжала Марина Петровна. – И так по твоей милости рабочий день практически сорван!
Олимпиада быстро собралась и уехала, но не домой, а к матери, на Речной вокзал.
Там все было ужасно. Как всегда.
Квартира стояла распахнутой настежь, так что видны были неприличные в своей нищете и ободранности обои, и сквозняком качало дверь в туалет – туда-сюда, туда-сюда. На вешалке болоньевое пальтецо и почему-то мужская фетровая шляпа, с одного боку, похоже, облитая майонезом. Где-то гремят кастрюли, и кажется, что это черти в аду собираются варить грешников.
Олимпиада зашла, стараясь не касаться белой курточкой стен и шкафов, стараясь не дышать перегаром и какой-то чудовищной махрой, от которой сразу подкатилась тошнота.
– Мам! – позвала она и прислушалась. – Мама!
Никто не отозвался, адские кастрюли продолжали греметь, и Олимпиада, прикрыв за собой дверь, пошла дальше, мимо комнаты, где давно уже не осталось никакой мебели и на полу, на разостланных газетах, спал мужик, заросший сивым волосом. От него нестерпимо воняло застарелой мочой. Он был в пальто, но почему-то снял ботинки, которые аккуратно стояли на пороге.
Древние лыжные ботинки без шнурков.
Олимпиада обнаружила мать на кухне.
За столом сидел еще один неизвестный мужик в тельняшке и трусах. К трусам у него для чего-то были прицеплены подтяжки. Он смотрел в одну точку, во рту у него желтым дымом курилась папироса. Мать шуровала по кастрюлям.
– Мам!
– Кто там?
– Мама, это я, Липа.
– Липа? – переспросила мать совершенно равнодушно. – Какая такая липа?
– Клен ты мой опавший, – неожиданно глубоким и низким голосом пропел мужик, и папироса выпала у него изо рта на клеенку, – клен обледенелый!
Папироса дымилась, выедала клеенку. Олимпиада схватила ее двумя пальцами и швырнула в полуоткрытое окно.
– Мама, ты меня не узнаешь?
– Узнаю, – так же равнодушно ответила мать. – Зачем приехала? Пошла вон!
Уже давно не осталось никакой любви, и сил не осталось, чтобы бороться, да и победить было невозможно. Маленькая Олимпиада Тихонова ненавидела свою мать, когда подросла, жалела, а теперь не осталось даже жалости.
Ее мать была в составе олимпийской сборной по плаванию, и бабушка бережно хранила газетные вырезки, фотографии со сборов, грамоты и медали. На фотографиях мать была совсем не похожа на Олимпиаду – миниатюрная, длиннорукая, с собранными в пучок гладкими волосами, которые очень ей шли. Она была красива и улыбалась с фотографий счастливой и уверенной улыбкой победительницы.
Она всегда побеждала.
Ей нравилось плавать, и бабушка возила ее сначала в бассейн «Москва», а потом на «Динамо», где тренировались профессионалы. Все ей удавалось, все получалось, и характер легкий, покладистый! Ее любили тренеры, и она сразу же попала в сборную и стала «выездной», то есть выезжающей на соревнования за границу. Бабушка была счастлива, и мать тоже была счастлива.
Потом наступил восьмидесятый год, и Олимпиада прикатилась в Москву – взрыв, яркость красок, кока-кола из автоматов, и в метро пускают по паспорту!
Мать «отстаивала честь советского спорта» – телевизионная трансляция, секунды летят, трибуны ревут, вода сверкает, и на финише – победная улыбка, гладкие волосы, щеки с ямочками.
На Олимпиаде она и влюбилась в немца, который победил то ли на четырехстах, то ли на восьмистах метрах вольным стилем. И все бы ничего, но он был из ФРГ, а не из ГДР, следовательно, враг, идеологический противник.
Мать забеременела, немец улетел в Бонн, или Франкфурт, или где он там жил, а она осталась. Некоторое время они пытались соединиться, он был порядочный парень, этот самый немец, и он тоже влюбился в Олимпиадину мать!
Выезд ей запретили – связь с идеологическим противником была делом неслыханным, ужасным! Ее разбирали в парткоме, ей грозили исключением из комсомола, а более опытные «девочки» настоятельно советовали ей сделать аборт, вернуться в сборную и остаться на Западе, когда команду повезут на чемпионат Европы.
Слово «остаться» произносилось по слогам и почти без звуков, одними губами – «ос-тать-ся»!
Но мать не хотела делать аборт! Было уже поздно, она и вправду любила того немца и хотела, чтобы у нее был ребенок.
Ребенок родился, мать исключили из сборной, и в ее жизни не осталось ничего, за что можно было бы зацепиться. Новорожденная дочь не слишком ее интересовала. Ей было всего двадцать два года, ей хотелось любви, праздника и радости без конца, а получился ад – безденежье, глухое, беспросветное, и дело, единственное, которое она умела делать хорошо, единственное, которое ее интересовало, у нее отобрали. С немцем не было никакой связи, да и не могло быть – из спорта ее вышвырнули, а она не была ни дипломатом, ни членом Политбюро, чтобы искать его по каким-то другим каналам! И вообще, советский человек, который позволил себе не то что переспать, а хотя бы даже переговорить с иностранцем, автоматически брался на заметку и становился будто не совсем советским человеком, потенциальным противником становился он.
Спивалась мать медленно, а Олимпиаде казалось, что быстро. Она не помнила того времени, когда они жили вместе, кажется, она всегда жила с бабушкой, а мать только приезжала, если у нее кончались деньги, и страшно выла и рыдала на кухне, когда бабушка пыталась на нее «воздействовать».