bannerbannerbanner
Акушер-ХА! Вторая (и последняя)

Татьяна Соломатина
Акушер-ХА! Вторая (и последняя)

Полная версия

Акушер-ха! Вторая (и последняя)

Школьные годы чудесные

Зимние госы были жестокими. Государственный экзамен по анатомии – это, доложу я вам, не фунт водки. Логики в этой науке нет, а сулькусов и фораменов в человеческом организме понапихано, что тех кротов в неухоженных газонах. А уж про пирамидальные пути и прочую неврологию, о-о-о! Лучше вам не знать.

В общем, сдать нормальную анатомию сложно.

Анатомия. Анатомия и Нина. И студент по имени Саша.

Нина Николаевна ко временам моего студенчества хоть и была ещё железной леди, но уже достаточно ржавой и… Ну, сопромат он и есть сопромат, против времени не попрёшь. Помню чудный случай. Начало первой пары. Столы-столы-столы анатомки. Цинковые столы анатомки… За теми столами, где не лежат сосудистые или мышечные трупы, сидят студенты. Шумят. Или зубрят. Ждут преподавателей. Зал большой. Видимость отличная. Окна огромные. И тут в отверстые врата анатомического зала входит Нина Николаевна. Раком. Только не пятясь, а головой вперёд. Да так практически в коленно-локтевой и продолжает топать, сохраняя неизменно презрительное выражение лица хоть и бывшей, но все же первой леди Винницкой, а позже и Одесской областей.

Обычно леди Нина входила, горделиво неся свою голову, увенчанную чёрной бархоткой. Траурный ободок имел свою трагическую предысторию: в возрасте шести лет погиб второй внук, сын младшей дочери Нины Николаевны Козырь, доктора медицинских наук, прежде – заведующей, позже – профессора кафедры нормальной анатомии Одесского медицинского института. Внук погиб, потому как его мамке, которая в отличие от старшей правильной занудной сестры, больше любила пить, чем, собственно, жить, приспичило «по маленькому» во время разудалого пикника на обочине. И вместо того чтобы присесть тут же, в посадке, она решила пойти через дорогу. Через трассу. Она была очень сильно пьяна, и только так можно объяснить её внезапную стыдливость. Ибо в более-менее вменяемом состоянии она отнюдь не отличалась хорошими манерами и могла присесть пописать около облисполкома. В общем, обоих – и маленького мальчика, и молодую женщину – сбил грузовик. Сына-внука насмерть, а младшая дочурка Нины лишилась селезёнки, выздоровела и продолжила пить дальше.

Нина же с тех самых пор носила чёрную бархотку на русой тугой косе.

Это было лирическое отступление-пояснение. Рыданий и осуждений не надо. История быльём поросла, ягелем покрылась и снегом припорошена.

Вернёмся в анатомический зал одесского медина, в 1987 год. Бредёт Нина, согнутая под девяносто градусов и хоть бы слово кому. Все приумолкли в почтительном недоумении.

И тут вскакивает с места молоденький ассистент Костя и, схватив из шкафа что-то весомое – не то большеберцовую кость, не то… В общем, что-то более-менее тяжёлое, может, муляж таза – не помню… Подскакивает к Нине и шандарахает её с размаху по пояснице. В гробовой тишине.

– Спасибо, Костик!!! – в меру радостно, аристократически благодарно говорит по-крестьянски широкая Нина, выпрямляясь во весь рост.

Помните рассказ Артура нашего Конан Дойля, где один из главных персонажей страдал люмбаго?

Да-да. Про госы, Нину и Сашу.

У Нины, как и у любого нормального преподавателя, были свои любимчики. Я, к примеру. И тот же Саша. Она, разумеется, входила в состав государственной экзаменационной комиссии. И зорко бдила своих любимчиков. Мне попадается билет «про сердце», что-то там из истории нормальной анатомии и смешной вопрос по остеологии. Я благодарю фортуну и сажусь готовиться. С сочувствием глядя, как Санёк уже рвёт волосы на голове. «Что?» – одними губами. «Пирамидальные пути. Поджелудочная. И ангиология», – мрачными глазами.

Конец Саньку.

Он обречённо ковыляет за препаратом. Препараты разложены на цинковом столе. Для немедиков: «препараты» – это печень, селезёнка, то же сердце. И так далее. Вынутые из трупов органы. Отпрепарированные. Выложенные на столе. Бери, готовься, тащи за собой препарат на подносе и отвечай комиссии, где тут что и чего.

В общем, смотрю, Санёк пошёл. Причем даже готовиться не стал, а просто Нина моргнула: «Дуй сюда, придурок!» Он и подул.

И рассказывает ей строение поджелудочной, тыкая в препарат анатомическим пинцетом. Мол, вот тут вот такая долька, а здесь – эдакая. И сосуды называет все по латыни. Уверенно так. Нина кивает одобрительно, мол, точно-точно, именно то самое, именно здесь, цепко реферируя окружающее пространство. И тут к ней подходит ещё один профессор из комиссии, и, явно недоумевая, пялится в препарат на подносе Санька. Нина профессору ласково, шёпотом:

– Славочка, иди на хер.

Святослав Владимирович и пошёл. Санёк быстро договорил и собрался улепётывать. А Нина ему ласково:

– Саша, препарат на место отнеси!

Он вернулся, а она ему прямо в лицо прошипела:

– Да не на стол, идиот, положи, а в ведро с формалином скинь. Ты же, поц эдакий, мне всю поджелудочную на мошонке рассказал! – И препарат переворачивает. А там – фрагмент мужского хозяйства, формалином навеки-вечные дублёный, ага. На шмате кожи. Он на столе препаратов просто наизнанку лежал. Вот Санёк малость и перепутал. Но и дольки и сосуды поджелудочной нашёл, что характерно. А Нина молодец. Хотя, конечно, характер у неё был – только врагу такую родственницу или подругу можно пожелать.

Мы с Саньком по «отлично с отличием» получили. Я то, к слову, таки сердце принесла, а не, например, матку. Хотя по матке сердце ответить можно. На экзамене, разумеется. Только на экзамене.

«Уйня!»

Когда я была совсем юная, а звёзды сияли ярче (потому что на юге всегда звёзды ярче), я училась в медицинском институте. Сейчас мединститутов не осталось – одни университеты и академии. А тогда были институты. И был у нас как-то раз (и даже не один) цикл нервных болезней.

И был профессор такой… Ну, обойдёмся на сей раз без фамилий. Не то чтобы светило, но колоритный дядька. Балагур, весельчак, и вообще ему надо было актёром стать. Но, видимо, его еврейская мама в своё время хотела, чтобы он стал врачом. Вот он и стал. Потому что славянская девушка – она завсегда соскочит, на какой станции захочет. А еврейский мальчик – это диагноз. Даже если тебе шестьдесят. Не без случаев чудесных исцелений, конечно, но не о том мой коротенький сказ.

ПНД[1] на улице Свердлова (ныне и совсем прежде – Канатная) особым шиком тогда не отличался. (Как сейчас – не знаю). Шли всё больше на специалистов, а не на антураж и палаты люкс.

И как-то так иногда получалось, что, скажем, профессор кафедры теоретической физики университета и простой настоящий сварщик шестого разряда делили… нет, не ядро… палату. И ещё человека четыре лежало в той же палате, как правило. Из самых разных социальных слоёв. Потому что особых слоёв тогда не было. А только рабочие, крестьяне и жалкая интеллигентская прослойка, непонятно между какими коржами.

И вот в одно прекрасное утро один профессор осматривает другого профессора. Профессор-невролог профессора физики. И вот наш, медицинский, который вообще-то актёр, любил на осмотры ходить со свитой. Каждый день. Хотя по штату ему обход два раза в неделю полагался. Или по необходимости.

Идёт он, значит, со свитой: доценты, старшие ординаторы, клины. Студенты. А главное – студенточки. И получается у него уже не осмотр, а целое театрализованное действие. В результате пациентам становилось хотя бы весело, что тоже важно для выздоровления, согласитесь.

Осматривает невропатолог физика теоретического, а сварщик шестого разряда с койки внимательно слушает. И так тому сварщику профессор медицинский понравился, что он тоже возжаждал персональной консультации. Свобода у нас и равенство или где?! Чем это сварщик хуже теоретического физика, что с тем полчаса, а этому – шиш?! И говорит невропатологу сварщик:

– Профессор, я стесняюсь спросить. Но вы так прекрасно всё рассказываете и показываете, что на меня посмотрите, пожалуйста, и расскажите мне, будьте любезны, чего у меня, вдруг ваши обыкновенные доктора просмотрели. А я вам, если что, тоже помогу, чем смогу. У меня и свой сварочный аппарат есть. Со стройки упёр – всё честь по чести.

А профессору и не жалко. Напротив, только в радость – ещё одна мизансцена в копилку. Подошёл к сварщику. Окинул его эдаким мефистофельским взглядом. Пристально, но бегло. Бровками пошевелил трагически. Рукой картинно махнул.

Сварщик ему:

– Может, раздеться?

Профессор строго:

– Не надо! И так ясно! – и, тыкая в пациента холёным подбородком, сказал, обращаясь к свите: – Уйня! Тут нечего и говорить.

И быстро вышел. Все за ним и поскакали.

Через полчаса санитарка забегает в конференц-зал и говорит:

– Сварщик плачет. Домой звонит. Жене говорит, чтоб заначку с книжки снимала, гроб заказывала и белые тапочки готовила. Потому что сам профессор сказал, что у него такая уйня, что нечего и говорить и так ясно, что ему, сварщику, капец.

Тут профессору пришёл капец. От хохота. Потому что у сварщика действительно уйня была. Невралгия лицевого нерва. Видна невооружённым глазом. Нечего и говорить.

Я к чему эту историю рассказала. Не всё то капец, что кажется. Может статься – обычная уйня.

Жаркое лето 1988-го

Это случилось жарким летом 1988 года…

Замечательная фраза. Пойду застрелюсь.

Никуда не уходите! Всё же не каждый день писатели решают свести счёты с жизнью, тем более – публично, прямо на страницах книги. К тому же это – покончить с собой – верный способ войти в историю литературы. Маяковский, Хемингуэй и Соломатина. «Гомер, Мильтон и Паниковский».

 

Пока я вспоминала код мужниного сейфа, где он хранит свои ТОЗы[2] (дорогие инспектора и участковые, разрешения и охотничий билет в порядке), мне на голову свалились «Записные книжки» Ильи Ильфа. Не убили – они нетяжёлые. Зато раскрылись на нужной странице:

«Давайте начнём просто и старомодно – «В уездном городе N». В конце концов, неважно, как начать, лишь бы начать».

Теперь историю об охоте на двенадцать стульев знают все. В общем, если уж и самому Ильфу можно, то Соломатиной и вовсе нечего мудрствовать лукаво, изображая из себя Коэльо.

Итак.

Это произошло жарким летом 1988 года в городе Одессе.

Мне было восемнадцать лет, я окончила второй курс медицинского института и устроилась работать медицинской сестрой в санаторий-профилакторий железнодорожников.

Попала я туда совсем не случайно. После первого курса я проходила санитарскую практику на базе Одесской железнодорожной больницы в отделении травматологии, да так и осталась работать санитаркой. Но уже не в отделении, а в оперблоке. Нет, меня не выгнали из института. Просто я была весьма энергична, чрезмерно любознательна, а лишних денег, как известно, не бывает. Я получала пятьдесят пять рублей повышенной стипендии, и девяносто за доблестный труд лишь прибавили мне ощущения собственной значимости и развязали руки в отношении приобретения колгот и помад, столь необходимых любому юному существу женского пола. Мой папа, инженер, получал примерно столько же – те же плюс-минус сто сорок, потому просить у мамы, обеспечивающей семью всем необходимым, включая пропитание, телевизоры, зимние сапоги и билеты на концерты заезжих знаменитостей, у меня язык не поворачивался.

Собственные ежемесячные сто сорок пять рэ так грели мне душу, что я и летом не собиралась покидать свой пост в операционном блоке, хотя, поверьте, мыть летом полы, поверхности операционного стола и инструментальных столиков, а также проводить предстерилизационную очистку инструментов (читай – драить ёршиком в дезрастворах) – мало приятного. Так что выход во внешние миры с набитым биксами мешком на плече и транспортировка на себе этого добра в ЦСО через весь двор казались приятной прогулкой по свежему – относительно операционной – воздуху. Хотя одесский июльский зной мало у кого вызовет ассоциации со свежестью.

И тут вдруг, в канун летней сессии, вызывает меня к себе заведующий отделением и говорит буквально следующее:

– А не хочешь ли отдохнуть от трудов праведных в санатории?

«Ну, – думаю, – всё, капец, приехали. Поезд дальше не идёт. Заведующему самому, видно, надо бы отдохнуть. Причём не в санатории, а в тихом уютном отделении для тихих уютных душевнобольных. Раз он восемнадцатилетней кобыле предлагает отдых в санатории. По путёвке, что ли? Я же номинально тоже могу пользоваться железнодорожными льготами, раз моя трудовая возлежит в данном подведомственном отделе кадров!»

– Э-э-э… – мнусь я, глядя в его искренние заботливые очи «доброго дядюшки». – Да у нас тут есть кому отдыхать в санаториях, и постарше меня и подостойнее. А я так в отпуск и вовсе не хочу, буду работать всё лето, а потом всю осень, а затем – всю зиму. И… далее по расписанию.

Тут уже заведующий на меня как-то странно стал смотреть. Как будто именно мне надо отдохнуть в тихом и уютном отделении для душевнобольных, а не ему. Внезапно взгляд его прояснился – то есть стал обычным: строгим и даже колючим. Он хлопнул себя по лбу, после чего изрёк:

– Балда! Не в смысле отдохнуть. А поработать летом в санатории, что для тебя после такой работы отдых, само собой разумеется. Это же санаторий. И даже скорее профилакторий. Там нет операционных, из которых надо выносить ампутированные конечности. Там есть что? Бассейн, сауна. Электросон, в конце концов, и прочая подобная ерунда. Кнопку нажал – и знай себе бамбук кури.

– Кнопки на электросне нажимают медсёстры, Валерий Владимирович! – строго сказала я ему, не окончательно разуверившись в том, что он не тронулся. – А я – санитарка. И потом – у нас в отделении есть куда более взрослые медсёстры, мечтающие отдохнуть от тяжёлой работы в отделении. Вот их и отправьте кнопки на электросне тыкать.

– Ты понимаешь, Тань, – подозрительно-проникновенно затянул заведующий, – там надо на две ставки и на весь сезон. А у нас почти все семейные, с детьми… – и печально вздохнул.

А я с детства не могу видеть, как большие и сильные мужчины вздыхают.

– Ладно, – говорю ему психотерапевтическим тоном, – положим, я согласна. Отчего же не согласиться? Профилакторий. Бассейн. Сауна. Лето. Море. Детей у меня нет. Я их, признаться честно, терпеть не могу, детей этих. Век бы глаза не смотрели на этих пищащих, визжащих, орущих, брыкающихся, слюнявых и сопливых детей, так что с этим никаких проблем. Но, во-первых, я закончила только второй курс, а в медицинском училище не училась. А в качестве среднего медицинского персонала разрешают работать при таком раскладе только после третьего курса.

– Мы с главврачом всё решим! Позвоним в деканат и все бумаги утрясём! – радостно заверил заведующий. – Это всё такая ерунда. Неужто ты недостаточно грамотна для того, чтобы хлорку разводить и кнопку на каком-нибудь физиотерапевтическом агрегате нажимать?! А больше там от тебя ничего и не потребуется.

– Ну, а во-вторых, две ставки. Это запрещено трудовым законодательством и…

– Распишем на других, а все деньги – тебе. Главный врач санатория совершенно обворожительный дядька, уверяю тебя. И вообще, ты можешь не только работать там, но и жить всё лето, твоя вотчина будет находиться в современном новом корпусе. Море близко, не то что тебе из твоего центра города, и никаких рук, ног и отмывания окровавленных дрелей. Идёт?!

– Идёт! – сказала я. И радостно отправилась в отдел кадров переоформляться.

Затем домой – собрать манатки. Сообщить родителям, что их дочь – герой труда и они имеют возможность заслуженного отдыха от неё. И в санаторий-профилакторий на тихой улице Ёлочная, что затеряна в дебрях прекрасного Большого Фонтана. Обустраиваться.

Ничто не насторожило юную идиотку. Ни бесплатный сыр, ни комфортная мышеловка. Ни одного действительно толкового вопроса не задала она ни заведующему отделением, ни начмеду по хирургии, подмахнувшему заявление о переводе с должности на должность.

Санаторий был прекрасен! Черешневые и абрикосовые сады в антураже недалёкой ахматовской скамейки над самым синем в мире Чёрным морем моим. И кафе-стекляшка из детства – вот она, над обрывом. Детство-детство, ты куда ушло, где свой какой-то там уголок нашло?.. Да вот оно! Стекляшка на Четырнадцатой! (Не путать со стекляшкой на Тринадцатой, потому что там в те далёкие годы дядьки пиво пили.)

Главный врач обворожителен! Какую-то санитарку самолично кофеем напоил! Собственноручно сваренным в страшном шипящем и урчащем турецком кофейном агрегате. Самолично показал корпуса – и лечебные, и административные, и свежеотгроханный физиотерапевтический с бассейном, сауной, кабинетами врачей на втором этаже и кабинетом медсестры на первом, за лестницей, рядом с туалетом. Там тебе и жить. Потому что ты тут теперь медсестра.

– А чего так пустынно-то, Николай Васильевич? – аккуратно поинтересовалась я у главного врача санатория. – Где благостные выздоравливающие и реабилитирующиеся?

Главный врач посмотрел на меня с сочувствием и ответил вопросом на вопрос, как это и положено в Одессе:

– А вы, Танечка, не знаете?

– Не знаю! – всё ещё бодро выпалила я.

– Завтра заезд, деточка, – сказал мне главврач и протяжно вздохнул. Как кит. И даже смахнул набежавшую слезу.

– Вы чего, Николай Васильевич? – растревожилась я. Характеристики, коими снабдили меня сотрудники (в основном – сотрудницы) родимой железнодорожной больницы, грусти-тоски в себя не включали. Напротив: «хапуга!», «циник!», «бабник!», «обжора!», «жизнерадостный кобель!», «любит помоложе!», «Танька, берегись!». Про то, что он способен вздыхать и плакать, ничего не было. – И почему это вдруг завтра заезд? Мы, чай, не пионерлагерь, а самый что ни на есть взрослый такой себе санаторий. И даже профилакторий.

– В том-то и дело, Танечка, – в порыве отчаяния Николай Васильевич прихватил меня своей мощной ручищей за тонкий локоток, – что мы теперь, до самого конца лета, пионерлагерь! Санаторного типа. Завтра у нас с вами сюда состоится заезд детей. Да не каких-нибудь, а из зоны Чернобыльской АЭС.

– Де… де… де…

– А идёмте, Танечка, выпьем по рюмочке коньяка! – предложил Николай Васильевич.

Я согласилась. А что бы вы сделали на моём месте?

В том нежном возрасте, я, заслышав слово «дети», испытывала первобытный экзистенциальный ужас. Как мирный пещерный человек без дубины при встрече с голодным разъярённым саблезубым тигром. К слову, не скажу, что с тех пор что-то для меня сильно изменилось. Услыхав, что в компании предполагаются дети, я всегда стараюсь под благовидным предлогом отказаться от похода в кино-ресторан, от гостей, от поездки и так далее. Потому что каждый отдельный ребёнок сам по себе ужасен: он хочет играть, пить, какать, писать, пускать слюни и пузыри, трогать руками тебя и твои любимые джинсы, а уж дети, собранные вместе в количестве больше двух, – ужасны! Ужаснее любого голодного саблезубого тигра. При этом я трепетно люблю детей: здоровых, крепко спящих новорождённых, и тех, что на обложках журналов. Остальных тоже люблю, когда они далеко-далеко от меня. И это сейчас! Сейчас, когда я уже мудра, многоопытна и моей собственной дочери шестнадцать лет.

А тогда…

Тогда мне самой едва минуло восемнадцать… Буквально-то пару дней назад.

А завтра тут будут дети. Много детей. Много-много детей. Несколько отрядов. Самых разнообразных возрастов: от семилеток (буэ!) до самых что ни на есть гормонально-кризовых: четырнадцать-шестнадцать (буэ-буэ!). А также: восьми-, девяти-, десяти-, одиннадцати-, двенадцати-, тринадцатилеток (буэ-буэ-буэ-буэ-буэ-буэ!!!).

– Вы не волнуйтесь, Танечка! – успокаивал не столько меня, сколько себя главный врач санатория-профилактория. – Они, эти дети, будут с воспитателями. Ну, с этими… студентами педагогических институтов. С вожатыми, вот. Хорошие дети. Из Чернобыля. Вот. Большей частью сироты или из неблагополучных семей… – завывал Николай Васильевич, прихлёбывая коньяк прямо из чашки, забыв налить туда кофе. – И к тому же они здоровые. Не стал бы никто в санаторий, к морю, под солнце слишком уж больных детей присылать, да?

– Наверняка! – успокоила я главврача. Деваться было некуда.

– Старшая сестра санатория в отпуске, – сообщил мне Николай Васильевич делано-равнодушным тоном. – Врачи тоже все в отпуске. Даже стоматолог. Так что есть вы, Танечка. И я. И дети. Много-много диких детей с вожатыми-дрессировщиками. Вы не боитесь обезьян, Танечка?

– Нет, ну что вы, Николай Васильевич. Обезьян я совершенно не боюсь. Я, знаете ли, прямо сейчас даже саблезубых тигров не боюсь. Подумаешь – саблезубые тигры! Милые кисы по сравнению с ордой диких детей от семи до шестнадцати. Вот их я очень боюсь. А когда я боюсь – я делаю глупости. Я увольняюсь, Николай Васильевич. Не только из санатория, а вообще из железнодорожной больницы. Есть куда более милые и приятные, и – главное – безопасные рабочие места в нашем городе. Например, санитаркой в отделении буйных на Слободке.

Тут главный врач упал на колени и, воздев руки к потолку, стал просить меня остаться и обещать немыслимые блага: жениться и всю заработную плату старшей медсестры санатория к тем двум ставкам, что мне уже кинули.

Я напомнила Николаю Васильевичу, что жениться он на мне не может, потому что давно и прочно женат, и даже его сын учится в мединституте парой курсов старше меня, а вот от денег… Я человек слабой воли – долго от денег отказываться не могу. Прикинув в уме, что к концу лета я стану богата, как Крез, и смогу себе купить сапоги в комиссионке на Гарибальди, я дрогнула. И недрогнувшей рукой подняла Николая Васильевича за воротник, уложила его на кушетку в его собственной приёмной, а сама отправилась на ночное море. Поплавать, понырять, привести в порядок мысли и чувства… В конце концов, утро вечера мудренее. И не боги горшки обжигают. Дети – тоже люди. Главное – знать, с какой стороны к их клетке подходить, и внутрь без газового баллончика не соваться.

Неизбежное утро наступило. На неизбежность. И неизбежность обречённо ойкнула. И даже айкнула.

Сначала мне было нестрашно. Потому что страшно мне уже было ночью. Одна-одинёшенька, ночью, под сенью громадного пустынного корпуса. Мой кабинет на первом этаже. Да, окна зарешечены. Да, я заперлась на ключ. Да, я посреди прекрасного-прекрасного одесского Фонтана… Жужжат какие-то ночные жучки. Летняя ночь спокойна и томна… Я уже даже дремлю… Задрёмываю…

 

Трах-бах-тарарах!!! Дум-дум-дум! Умц-умц-умц!

Что это?

Вскакиваю. И уже потом просыпаюсь.

А это всё сразу.

Трах-бах-тарарах – это стучат в двери. Причём в мои, а не в те, главные. Дум-дум-дум – это музыка несётся откуда-то слева от того самого туалета, а умц-умц-умц – это тарабанящий ещё и напевает себе под нос. Ему кажется, что напевает. А мне – что за дверью медведь.

– Есть кто живой? – орёт медведь из-за двери человеческим мужским голосом.

– Не совсем, – шепчу я с той стороны.

– В смысле? – медведь тоже отчего-то переходит на шёпот и перестаёт колотить и напевать. Хотя музыка слева тише не становится.

– В смысле, что я тут умираю от страха. Вы кто? Здание заперто. Вы вор?

– Я Шурик, – говорят мне с той стороны. Здание-то заперто, да только тут такое здание… Может, откроете дверь, разговаривать удобнее.

– Не открою. Я вас боюсь! – твёрдо заявляю я, с большим сомнением глядя на хлипкую филёночную дверку в свою медсестринскую обитель.

– Я не страшный. Я красивый, – чуть с обидой отвечает мне потусторонний Шурик. – Я просто тут в зале качаюсь. Я и пацаны. Мы все нормальные. Потом сауна-бассейн, всё как положено. А вас я видел, ещё когда только пришёл. Вы с этим потёртым ловеласом территорию осматривали. Вы медсестра, да?

– Я студентка медицинского института! – обиделась я на него и открыла дверь.

– И я – студент… Нет ума – иди в педин, нет стыда – иди в медин. Если нет ни тех, ни тех – поступайте в политех! На ФАВТе[3] я учусь, в политехническом, – сказал Шурик. А следом добавил: – Я и так уже понял, что у вас хорошая фигура. Но если вам жарко, можете оставаться так. Мне, что правда, сложно будет тогда поддерживать беседу, поскольку вся кровь от головного мозга отправится туда, куда ей положено отправляться при виде… Ну, вот, уже! – Он так по-детски расстроился, а я обнаружила, что торчу у раскрытой двери исключительно и только в трусах.

– Эм-м-м… Извините, проходите! – бодро пролепетала я и поскакала на «домашнюю» сторону своего кабинета, чтобы надеть белый халат.

– Вот так значительно лучше! – успокоенно резюмировал Шурик, когда я вернулась спустя секунд десять. За которые он успел уже усесться, да не куда-нибудь, на кушетку или, там, в обшарпанное кресло под телевизором, а прямо-таки за мой стол, за мой медсестринский стол. – Ну, то есть я не хотел сказать, что прежде было хуже – напротив. Но когда вы в халате, я могу с вами разговаривать, не думая… Нет, то есть совсем-совсем об этом не думать я не могу, вы уж извините. Но когда вы одеты, я могу сосредоточиться на светской беседе, целью которой является ваше охмурение мною. Вот, – мой ночной внезапный гость так беззащитно, по-ребячески развёл руками, что сердиться на него не было никакой возможности. Я рассмеялась.

– Только не говорите мне, что вы уже влюблены или, не дай бог, любите кого-нибудь. В вашем возрасте ещё невозможно любить. Всё, что вы принимаете за любовь, не более чем влюблённость. Детская влюблённость. Вы ещё даже страсти не можете испытывать, потому что слишком молоды… – начал тараторить этот забавный Шурик, студент политеха. На студента вовсе не похожий. Тем более – на студента такого мудрёного факультета. Старше меня, навскидку, года на два-три – не больше. Он действительно был очень хорош собой, хотя на вкус и цвет, как известно, товарищей нет. Хотя объективные каноны красоты, безусловно, имеют место быть. И он им соответствовал. У него были большие миндалевидные глаза в основном небесно-голубого цвета, но такие же изменчивые, как мои. Такие же изменчивые, как море. Брови вразлёт, чётко вырезанные губы, слегка обветренные, как у любого мальчишки, живущего у солёной воды. Широкие скулы и правильной формы уши. Густые тёмно-русые волосы, экстремально коротко стриженные, с небольшим таким вихрастым чубчиком, как у юного бычка. Гладкая загорелая кожа. И отличная фигура – именно такая, какая мне нравилась, нравится и, наверное, будет нравиться до самой моей глубокой старости, когда я, сидя на скамеечке, буду созерцать проходящих мимо мускулистых парней и получать исключительно чистое эстетическое удовольствие. Единственным его недостатком – внешним – была чрезмерная, пожалуй, массивность. Перестань он заниматься спортом, начни он лопать – и его разнесёт поперёк себя шире. Но тогда, слегка за полночь жарким летом 1988 года, он был прекрасен. И даже не потому что красив. Даже те, кому нравятся тощенькие пигмеи, нашли бы его совершенно обворожительным. Потому что от едва знакомого мне Шурика исходила мужская мощь – настоящая мужская мощь: спокойствие, безопасность. Не угроза. Было совершенно ясно, что этот мужчина – из тех самых, за которым на любую войну пойдёт любая собака, любая женщина будет есть у него с рук и жить с ним в любом сарае, в любой палатке. И так далее. Обычно это называют обаянием. Все – особенно все женщины – знают, что такое мужское обаяние. Но мало кто может словесно сформулировать определение. Вот и я не могу. А тогда – и подавно не могла. Видели фотографию Горького с Шаляпиным? Горький сидит, слегка очумевший, и ему горько, как всегда. А Шаляпин к нему прислонился головой из положения «стоя». Нежно-нежно, грустно-грустно, обаятельно-обаятельно. Вот Шурик обладал такой «шаляпинкой». И тогда ночью – и всю историю наших последующих отношений. Я – горький, чуть суицидальный, всегда надрывный хулиган, пытающийся достучаться рогом до идеалов гуманизма, а Шурик – нежный-нежный, грустный-грустный, обаятельный-обаятельный. И сильный-сильный. Настолько сильный, что в идеалах гуманизма не нуждается. Истину не отстаивает – творит…

Конечно, той странной ночью ничего такого я не формулировала. Я сидела на скрипящем старом стуле у стола, а Шурик – напротив меня, за столом. Я была в белом халате поверх голого тела. А он – в боксёрке поверх голого торса. Мне было восемнадцать, ему – двадцать один, и мы болтали-болтали-болтали о всякой ерунде всю ночь, почти до рассвета. Не целовались, не обнимались. А то знаю я вас – фантазёров и фантазёрок! Просто говорили. И нам было беспричинно хорошо, как бывает лишь в молодости, или лишь в счастье, возраста не имущем.

Конечно же, он спросил, как меня зовут.

А музыка слева скоро умолкла, и оттуда донёсся требовательный женский крик:

– Шурик, ну где ты?!!

– Анжела, иди домой! Лёнчик, проводи! – рявкнул Шурик зычным басом в пространство.

– Сестра, – пояснил он. – Тоже склонна к полноте, и тоже вечно худеет-качается. А Лёнчик – инструктор. И арендатор, собственно, этого помещения у санатория под качалку. Вот. Так что дверь этого корпуса, конечно, на замке. С главного входа. А к нам – по лесенке с торца здания. А та, что около туалета, – она вообще никогда не запирается. Сквозная. Там у нас разные мужики бывают, сауны-бабы, все дела. Так что я, так сказать, с визитом. Представиться. И чтобы ты не боялась. А я ни с кем не встречаюсь. Вот, – он улыбнулся.

Тут по всем правилам ностальгических воспоминаний следует написать: «И я пропала…»

Но я не пропала.

Потому что была влюблена в кого-то там… Не помню… И потому что утром тут будут дети. А детей я боялась куда больше юности, любви, глупости, мужиков из качалки, баб из сауны и потёртого ловеласа Николая Васильевича. Детей я тогда боялась куда больше счастья. Потому что первым не доверяла, а во второе – не верила.

Поэтому мы всю ночь и болтали, в основном о моих страхах и моей недоверчивости.

Неизбежное утро наступило. На неизбежность. И неизбежность обречённо ойкнула. И даже айкнула.

После этой курсивной ремарки, скопированной из текста до лирического отступления, так и просится дочурка Марка Захарова из «Формулы любви» с истошными воплями:

– Едут!!! Едут!!! Едут!!!

Просится. По всем законам жанра. Но её не будет. Потому что я люблю нарушать законы жанра. Тем более что это не противоречит десяти заповедям и уголовно-процессуальному кодексу.

Выпроводив Шурика под утро, я выглянула на улицу. Территория нашего санатория-профилактория была девственно свежа. Никакие дети-монстры не бороздили её просторы, держа в скрюченных лапках останки ответственных за них взрослых. Южное утро. Шесть ноль-ноль. Я оббежала свою новую рабочую обитель. В административном корпусе никого. Пусто также в лечебных и спальных корпусах. Только в столовой – вернее, на кухне – бурлила жизнь. Толстая тётка в белом колпаке и несколько ещё более юных, чем я, подопечных.

1ПНД – психоневрологический диспансер.
2Тульский оружейный завод.
3Факультет автоматики и вычислительной техники.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru