bannerbannerbanner
Кафедра А&Г

Татьяна Соломатина
Кафедра А&Г

Полная версия

Кафедра (Начало)

Фауст

Куда же мы теперь?

Мефистофель

В любой поход.

В большой и малый свет. И ты не хмурься!

С каким восторгом после всех экскурсий

Ты сдашь по этим странствиям зачёт!


– Алло! Антонина Павловна? Из деканата факультета последипломного обучения беспокоят.

– Да, я, Верочка Николаевна.

– Здравствуй, Тоня. Прими телефонограмму.

– Сейчас, ручку найду! Ничего на столе нельзя оставить, всё исчезает!.. Диктуйте.

– Четырнадцатого октября в учебной аудитории кафедры физической культуры состоится сдача кандидатского минимума по специальности.

– Записала.

– Пусть не забудут клубнику.

– Хорошо, Верочка Николаевна.

– И шампанское. Полусухое. И коньяк приличный. Лимоны, понятно, да? А то в прошлый раз пришли с кофе-чаем и какими-то просроченными конфетами. Ещё и удивлялись потом, почему у всех «удовлетворительно».

– Непременно, Верочка Николаевна, непременно. Такая нынче молодёжь, никаких знаний.

– Как там у вас вообще?

– Ой, одни нервы, а то вы не знаете, Верочка Николаевна. Одни нервы.

– Ну, будь здорова.

– До свидания, Верочка Николаевна.

– Не забудь аспирантам и клинам объявить.

– Ну что вы, что вы, Верочка Николаевна. Обязательно! Опять эндометриозом и туберкулёзом пытать будут?

– Да нет, Викторина сказала, что больше в профанации не участвует. Ох, доиграется она, доиграется. Передай, что в дружеской атмосфере. Билеты, конечно, будут, но так, больше для проформы. Так что Костику Дубаренко передай, что может смело идти на сей раз. Тем более у него защита уже не за горами. Если бы Викторина не ушла – фиг бы его вообще к защите допустили, несмотря на папочку.

* * *

Антонина Павловна была лицом материально ответственным. Нет, не так. МАТЕРИАЛЬНО ОТВЕТСТВЕННЫМ! Каждый листик формата А4 она защищала, как честь совести и эпоху чести. Казалось, что каждую ручку, каждую лазерную указку она рожает в муках, а не выписывает в бесчисленных количествах по безналу, нынче оплачиваемому фармацевтическими спонсорами даже не глядя. Если что-то ставилось на баланс кафедры – оно становилось безраздельной собственностью Антонины Павловны. Собственностью, которой она с неохотой делилась даже с профессурой. Что уж говорить о несчастных доцентах, эфемерных ассистентах и совсем уж невидимых Антониной Павловной ещё более мелких единицах штатного расписания.

– Тонинпална, откройте святилище! Профессор просил сделать ксерокс статьи! – Новенький аспирантик бросался на амбразуру под заугольное хихиканье опытных и саркастические ухмылки бывалых.

Круглое отёчное лицо её, вечно демонстрирующее миру страдание, перекашивала воистину голгофская мука. Антонина Павловна вставала и уходила к себе, в МАТЕРИАЛЬНО-ОТВЕТСТВЕННУЮ каморку. Выходила спустя полчаса, покрытая бумажной пылью, испачканная мелом, чернилами и почему-то прихрамывая. В благоговейной зажатости дланей неся в мир три тощих листа. Двумя пальцами брезгливо, как раздавленную насекомую, брала у будущего кандидата медицинских наук журнал «Вестник Российской ассоциации акушеров-гинекологов» и входила в помещение, где простаивали в бездействии предметы её религиозного материально-ответственного культа: ксероксы, сканеры, нераскрытые коробки с компьютерами, центрифуги, выписанные лет десять назад из заграницы для лабораторных нужд, да так эти нужды и не удовлетворившие. Доставала из кармана давно уже не белого халата связку ключей. Открывала решётку. Втискивала своё полное тело между металлическими сваренными прутьями и дверью. Закрывала решётку. И только потом открывала дверь.

– Что-то это мне напоминает, – потрясал сигаретой в пространство кафедрального коридора древний Игорь Израилевич, помнящий ещё прямое внутриартериальное переливание крови, коим как-то спас жизнь вертухая в послевоенном лагере «труда и отдыха», как он сам его называл.

Игорь Израилевич был единственным, кому разрешалось курить на территории кафедры. Вернее – не разрешалось, а просто уже рукой махнули. Махнули же, потому как Шеф благоволил ему неизвестно за что и совершенно никому не понятно почему. Старику было позволено всё, и никто не знал, за какие такие заслуги. Кроме, быть может, самого Игоря Израилевича, Шефа и, конечно же, Антонины Павловны. Но эти трое своим знанием ни с кем не делились. Потому что знали это так давно, что уже, похоже, позабыли. Да и не на территории кафедры, если быть точным, курил давно уже пересидевший все пенсионные возраста очень пожилой врач, а в помещении одной из клинических баз. Когда-то именно при этом родильном доме была кафедра акушерства и гинекологии факультета усовершенствования врачей и последипломного обучения. Здесь работали в основном толковые клиницисты плюс-минус средних лет, которым до науки как таковой не было никакого дела. Их интересовали только прикладные её аспекты, нужные в текущей неотложной лечебной деятельности. Появился новый кровезаменитель? Отлично. Пусть бесконечные протоколы клинических испытаний заполняют нищие кафедральные крысы со студенческих баз за свои три сольдо. Куда выгоднее работать в абортарии, в родзале и в гинекологической операционной. Куда «чисто кафедральным» вход частенько закрыт из-за элементарного отсутствия практических умений. Раньше тут быстренько проводили курсы повышения квалификации пару раз в год и обучали интернов. Первым нужно было подтвердить или повысить категорию, последних было не так много, как сейчас, когда хороший терапевт – жуткий дефицит, а плохоньких акушеров-гинекологов – дальнобойная фура с тремя прицепами. Врачи, «повышающие квалификацию», прежде повышали её большей частью непосредственно на рабочем месте, а читать, слава богу, умели и без курсов, так что «усовершенствование» своё воспринимали скорее как кратковременный отпуск. Иные «повышали квалификацию» и вовсе без отрыва от производства, потому что время – деньги. Причём – буквально. По курсу один к одному. Ранее немногочисленные интерны акушеры-гинекологи «прикреплялись» или к конкретному отделению с последующей ротацией, или, если повезёт, к грамотному практикующему врачу, и это, пожалуй, была самая лучшая школа ремесла. Слушай – не слушай, читай – не читай, пока не причастишься таинств собственноручно, ничего ты не знаешь, даже если голова твоя набита теорией, как авоська рачительной хозяйки луком. Но сейчас, в изменившихся условиях, на эту клиническую базу хлынули толпы интернов. Хорошие клиницисты в силу тех или иных причин и вовсе уволились из медицинского университета, и руководство родильного дома приняло их с распростёртыми объятиями под своё практически-практичное крыло. Что никоим образом не оздоровило обстановку извечного противостояния «кафедралов» и «роддомовских». Короче говоря, на конкретно этой клинической базе ныне единой кафедры остались преподавать почти только глубокие пенсионеры да совсем уж зелёный молодняк. Для прочтения лекций привлекались и асы, но последние не всегда были хорошими лекторами и, кроме всего прочего, вполне могли позволить себе не явиться вовсе. Быть занятыми, например, в операционной. Просто забыть. И тогда совсем не известную ему тему мог нести в мир юный ассистент. Когда небитый учит небитых драться, понятно, что толку от этого будет мало. Когда небитый поучает битых – это и вовсе смешно. И подобной «веселухи» на кафедре становилось всё больше.

Игорю Израилевичу было давно за семьдесят на вид, и его почему-то не увольняли, хотя не был он ни академиком, ни даже каким-нибудь завалящим профессором или запылившимся заслуженным деятелем. Доцент, автоматически проходивший по очередному закадровому подковёрному конкурсу, объявления о каковых хотя и печатаются в должное время в положенных высшей аттестационной комиссией печатных органах, но в научном мире давно уже нет наивных чукотских юношей и нанайских девочек, всерьёз собирающих бумаги, узрев анонс подобной «возможности». А сам Игорь Израилевич не увольнялся. Видимо, просто забыв, сколько ему лет и какой на дворе год. Жив, почти здоров, а значит, надо ходить на работу. Хотя и дом у него был, и семья, и любящая старушка-жена, и уже поседевшие заботливые дети, и взрослые внуки, и взрослеющие правнуки. Ходил и ходил себе на службу в условиях нарастающего дефицита ставок, проводил семинарские занятия с курсантами бесконечно растущей на бумаге квалификации, причём совершенно серьёзно отмечая в журналах пропуски и проставляя оценки. Уже давным-давно не оперировал, больных не вёл и даже от консультаций «вживую» отказался. Видимо, уже потихоньку впадал в детство, хотя ум его сохранял пока ещё и былую остроту, и язвительность, и способность соображать куда быстрее иных относительно молодых. И ещё его ценили за опыт. Только глянув кровь в пробирке «на свет», только чуть повозив каплю палочкой по предметному стеклу, он мог выдать заключение, порой точнее лабораторного. Что в экстренных случаях иногда весьма выручало. Естественно, никто потом не писал в историях: «Анализ крови на «тройку» и свёртываемость – Игорю Израилевичу «на глаз». Cito!» Но глаз у старика всё ещё был – алмаз. Да и Шеф питал к нему некоторого рода привязанность, что для него было вовсе не характерно. Ну, в конце концов, у каждого своя игрушка. Иногда не плюшевая, а живая. К тому же старик был напичкан максимами Ларошфуко, цитатами из мыслителей Древнего и средневекового Китая, квинтэссенцией трудов Ницше, рифмованными строчками – от Вийона и Пушкина до Бродского и Губермана, а Шеф любил обновлять свой багаж регулярно «носимых» в мир цитат «на все случаи жизни». Вот и курил Игорь Израилевич недалеко от помещения, в котором анестезиологи хранили баллоны с кислородом, задирал старшую лаборантку в расцвете постклимактерия, относительно молодую профессоршу и всех подряд, от курсантов до интернов, коих и матерком любил покрыть. Жену Шефа считал говорящей куклой, любовницу Шефа, похоже, ненавидел, поскольку был с ней изысканно вежлив, если сталкивался. Или слишком любил, а сильная любовь и ненависть порой весьма схожи по органолептическим свойствам. Трудно было сказать, одобряет или нет старик «эту». Столкновений с нею, с пресловутой любовницей, старик тщательно избегал. Сохранял Игорь Израилевич, в общем и целом, мальчишескую задиристость на фоне стариковской мудрости и жажду жизни после двух диагностированных post factum в виде изменений сегмента S-T на ЭКГ инфарктов миокарда (сам он, признаться честно, клинически их никак не ощутил и времени возникновения оных припомнить не мог). К Антонине Павловне он, несмотря ни на что, питал в бездонной глубине непонятной души самые тёплые чувства. Ибо грешен был перед ней. Как есть смертно грешен.

 

– Тоня! Тебе бы в своё время по ментовской тюремной линии пойти – уже бы начальницей женской зоны была, вот тебе крест! – быстро размахивал старый еврей в воздухе своей вонючей сигаретой, оставляя рассеивающийся знак «плюс» в кафедральном коридоре.

– Игорь Израилевич, вы можете хотя бы реже курить? – взвизгивала несостоявшаяся «начальница женской зоны» неожиданно писклявым девичьим голоском.

– Ах, какой же ты красавицей была, и какой милый голос шептал прежде прекрасные глупости. И во что ты превратилась? В старого бегемота, у которого в голосовой щели застряла ржавая дверная петля! – ностальгически нежно глядя на лаборантку, произносил Игорь Израилевич с высоты своих тридцати с гаком поверх Тониных, чем вгонял её в краску, а этот фокус не удавался почти никому.

– Прекратите надо мной издеваться! – голосила та в ответ, и из глаз её слёзы брызгали, как у клоуна.

– Ой-ой-ой! Гром не из тучи, а из навозной кучи! – довольно смеялся мерзкий старик и, шлёпнув Антонину по и вправду раздобревшему заду тощеньким ассистентским журналом, бодро уносился издеваться над кем-нибудь ещё.

Антонина Павловна была старшей лаборанткой. Старой лаборанткой. Вечной лаборанткой. На каждой мало-мальски приличной кафедре есть такая. Они приходят сюда молоденькими, тонкими и восторженными, провалив поступление в высшее учебное заведение, хотя и числились записными школьными хорошистками. Да так и остаются при кафедре на веки вечные непонятно почему. Они взрослеют, раздаются, восторженность сменяется унылой деловитостью действий, запомненных навсегда на клеточном уровне. Старится вечная лаборантка куда раньше ровесниц – буквально на втором году службы, когда она почему-то уже никуда не пытается поступать.

Правда, в данном конкретном случае было «понятно почему». В первый же год «взрослой» жизни Антонины её мать умерла от скоропалительного рака матки. Нетипично молниеносного. Первоначальный диагноз ей поставил именно Игорь Израилевич. Тогда ещё относительно молодой и буйно деятельный во всех жизненных сферах, включая лечебно-диагностическую. Он же и отправил Тонину мать в онкологический диспансер и участвовал во всех этапах лечения, искренне жалея юную девчушку, у которой, кроме матери, не было более никого. Отца своего она не знала – они с матерью разошлись ещё накануне рождения дочери. Тоня попыталась было его разыскать, но у того давным-давно была другая семья, и она, ненужная и неизвестная старшая дочь, так и не решилась нажать на кнопку звонка у дверей его квартиры. Тихонько развернулась и бесшумно вышла из подъезда, сжимая в руках огрызок тетрадного листа в клеточку, на котором чётким круглым почерком сотрудницы ЖЭКа был записан адрес, раздобытый с трепетным упорством сиротливой души. Однако поиски человека, участвовавшего в её создании, заполнили собой некое критическое время и не позволили ей тогда тронуться рассудком. А позже – помог Игорь Израилевич. Заботой, деньгами, теплом и лаской. Несправедливо, ох несправедливо устроен мир! В пастельной картинке мира у каждой девочки есть любящая мама, живущая долго и счастливо с любящим их обеих папой… Но не то картина написана неумелой рукой, не то кто-то закидал дерьмом всю экспозицию выставки «Мир Добра и Счастья», не то просто выбранный творцом жанр оказался ему не по душе. Достоверно неизвестно. Зато известно всем, что несчастные юные девочки, будучи резко погружены в пучину ледяного горя, где они захлёбываются в водоворотах внезапно нахлынувших бытовых проблем и задыхаются в атмосфере ранее неизведанного, с радостью хватаются за протянутую крепкую мужскую руку. Потому что не умеют отличить ещё холодную сталь капкана на самку от тонкой и нежной, но прочной нити, из которой связана отцовская, по своей сути настоящая мужская забота. И нет в том их вины. Не умеют, потому что некому было учить. Иные знания не постичь теоретически, исключительно на «наглядных пособиях», которые в наш мир не завезли в должном для «потребителей» количестве. Да и качество имеющихся не всегда на высоте, увы.

Пару лет юную Тоню всё устраивало. Стареющего Игоря Израилевича всё устраивало куда больше. Материальные потребности у сироты были небольшие – двадцать пять рублей, пару раз в месяц возникавшие на кухонном столе крохотной квартирки на окраине, оставшейся ей от матери, были для неё счастьем. Надо отдать ему «наше большое человеческое» должное – остальное воздадут где положено, – он никогда не дожидался просьб. Покупал зимние сапожки, часто приносил конфеты и шампанское, благо последнее в советском здравоохранении было одной из самых распространённых «валют». Он даже делал шаг в сторону – образчик высочайшего благоразумия, о благородстве и речи быть не может в подобных отношениях, – если на Тонином горизонте появлялся холостой молодой человек. Но Тоня была не из тех, кто любит что-то менять, да и, признаться честно, была глуповата. Она тут же начинала сравнивать вероятного жениха с имеющимся любовником, и делала это так топорно, что ни один, даже абсолютно лишённый ревности и гордости, не выдерживал. Лет десять спустя Антонина поняла, что дело идёт к тридцати, а ни мужем, ни детьми, ни образованием она не обзавелась, хотя на последнем Игорь Израилевич настаивал с завидной регулярностью. Но в год болезни и смерти матери было недосуг, а позже – она разленилась, вспоминать школьный курс и тем более учить что-то новое ей не хотелось. Да и работа её устраивала. На первых порах. И относительно приличной, как ни странно, зарплатой, которая была куда выше жалованья дипломированного инженера, и некоторой мелкой властью. Иным и этого достаточно. И не потому, что честолюбие у них крошечное, а потому что мелкая власть – одна из самых безответственных на фоне легиона мельчайших возможностей. Правда, позже оказывается, что палка о двух концах. Но какая же недалёкая юница об этом думает?

К тридцати же Антонина и вовсе ни о чём не думала, кроме замужества и деторождения. Стареющий Игорь Израилевич уходил от намёков, как матёрый волк от неумелого охотника. Ровно в тот день, когда она высказала ему свои пожелания прямо, краснея и теребя в руках его опавший старый член, он рассмеялся, сходил в душ, оделся, сварил кофе, разлил его в две чашки, отпил глоток и сказал:

– Прощай, Тоня. Мне было с тобой хорошо. Ты скрасила мою наступающую старость. Ты оказалась глупее, чем казалась. В первые годы я думал, что к сожалению, а в последнее время понял – к счастью! В любом случае наше «сотрудничество» было взаимовыгодным. С твоими интеллектуальными и внешними данными никого лучше, чем «пьёт, бьёт, но зато свой», ты бы не нашла. А мне на старости лет никто умнее и красивее тебя не дал бы. Так что у тебя был пусть и чужой, но действительно стоящий, минус носки и храп по ночам. А у меня была пусть не роковая красавица, зато молодая, минус бытовые дрязги и младенческие сопли. Ты стала глупеть и стареть куда стремительнее меня, но у тебя всё ещё есть время, чтобы найти себе кого-нибудь по себе. Спасибо, дорогая!

Он допил кофе, положил чашку в мойку и ушёл, весело крикнув на прощание:

– Не провожай, я захлопну дверь!

Тоня так и сидела, открыв рот и, похоже, не в силах переварить только что услышанное. Честно говоря, с того самого года, когда умерла её мать, он так много слов подряд не произносил ни разу, хотя в обычной своей жизни – рабочей, семейной и дружеской – был страшный болтун и записной балагур. В Тониной жизни он отмалчивался, получая своё мужское неинтеллектуально-недуховное удовольствие.

Игорь Израилевич открыл сберегательную книжку на предъявителя, куда положил пять тысяч рублей, весьма немалую по тем временам сумму, и откупился от Антонины, на корню загубив её прорастающие мысли о вынесении личной ситуации на суд всегда готовой пошуметь и поразвлечься общественности. Далее в её жизни случались и пьющие, и бьющие, и даже недолго любящие, но что-то в них было не то. Она слишком долго ела дорогой горький шоколад, и вкус дешёвого синтетического «резинового» мармелада никак не мог его заменить. Нельзя приучать человека к не предназначенному для него. Как нельзя выучить зайца стойке охотничьей собаки. Нет, выучить, конечно, можно, да только такого зайца надо пожизненно держать в комфортабельной клетке и показывать друзьям в качестве забавного фокуса, а в лесу такой нелепый кунштюк ни к чему. Так что самый страшный грех Игоря Израилевича в том и заключался, что «беспородный заяц» Тоня, не успев познать своё собственное естество, обзавелась «пёсьими» повадками. И, мало того, пыталась таких же «зайцев», изначально своих и для неё предназначенных, увлечь не совместным радостным петлянием и прочими положенными этому племени нехитрыми забавами, а позами и механистическим выполнением команд, сути которых она ни сердцем, ни душой, ни головой не осознавала.

К настоящему времени Антонина Павловна была женщиной глубоко средних лет, так и не сумевшей разгадать тайну своего тупого недоумения. Да она и не стремилась. Тупое недоумение стало её естественным состоянием. Потому что у неё произошла вполне естественная подмена данного истинного смысла её собственной жизни смыслом жизни оставшимся. А в остатке было дано следующее: «Антонина Павловна была старшей лаборанткой. Старой лаборанткой. Вечной лаборанткой. На каждой мало-мальски приличной кафедре есть такая. Они приходят сюда молоденькими, тонкими и восторженными, провалив поступление в высшее учебное заведение, хотя и числились записными школьными хорошистками. Да так и остаются при кафедре на веки вечные непонятно почему. Они взрослеют, раздаются, восторженность сменяется унылой деловитостью действий, запомненных навсегда на клеточном уровне. Старится вечная лаборантка куда раньше ровесниц – буквально на втором году службы, когда она почему-то уже никуда не пытается поступать».

В распоряжение такой лаборантки регулярно поступают следующие молоденькие, тоненькие и восторженные Алёны, Наташки и Светки. Она гоняет их в хвост и в гриву, они смиренно носят штативы, моют пробирки, протирают столы, надраивают полы и окна. Она носит чай заведующему кафедрой. Молоденькие девочки уходят в большую жизнь, а она в своём раз и навсегда обустроенном мирке всё ещё носит чай заведующему. Или заведующей Елене Петровне, Наталье Николаевне или Светлане Степановне. Вечная старшая лаборантка всё про всех знает. Что, зачем, почему. Кто, когда, с кем. Она помнит, как Юрий Павлович – тот всеми признанный гений оперативной гинекологии – пешком под операционный стол ходил. Она знает, что Ирина Ивановна – ну та, что сделала кесарево собственной дочери, представляете? – на самом деле не бой-баба, а просто Ирка, которая как-то раз рыдала у неё в каморке, потому что от неё ушёл муж, когда доченьке Леночке было всего три годика. Она, старшая лаборантка, лично вынимала из петли любовницу нынешнего ректора. Он тогда как раз развёлся с первой женой и тут же женился во второй раз. А любовница решила повеситься, потому что женился он, увы, не на ней. И почему она решила свести счёты с жизнью именно в ассистентской? Кто её знает? Может быть, из-за того, что именно тут они с шефом впервые толком, «по-взрослому», причастились тел друг друга? Антонина Павловна как раз всё слышала – двери хлипкие, а слышимость в зданиях, построенных после пятидесятых двадцатого столетия, отличная. И не только слышала звуки увертюры, рокот темы и вопль тоники, но и видела – после, – как они, опьянённые необычными ощущениями старых друзей от внезапного совокупления друг с другом, вышли вразвалочку и расхлябанно поковыляли к лифту. Дурачливо пошатываясь, глупо улыбаясь и держась за руки, как дети, что долго-долго ходили в одну группу детского сада, но сегодня в песочнице вдруг впервые не просто посмотрели, но и увидели.

– Ну а потом Ольга уехала в Америку, потому что она умная, не то что этот, – нашёптывает вечная старшая лаборантка за чашкой безвкусного чая какому-нибудь молоденькому, но сразу видно, что вечному же ассистенту. Всё нашёптывает и нашёптывает. А о петле – только мечтает нашептать, но что-то внутри, глубоко на уровне подсознания, не позволяет. Порядочность, из-за которой приличные люди не разглашают особенно страшных чужих тайн, или страх расплаты? Нет. У Антонины Павловны в этом месте её персональной кармы просто стоял блок. И блок этот был стальной и слегка тупой. Обо всём прочем, цветном и плюс-минус не утратившем остроты, она могла сплетничать сколько угодно с кем придётся.

 

Например, с Любовью Захаровной.

Женщиной «трудной судьбы». (Как будто есть лёгкие судьбы.) Но раз уж существует устойчивое фразеологическое выражение, то отчего бы им не воспользоваться? Любовь Захаровна – женщина трудной судьбы, и легче от принятия этого обстоятельства ей не становилось. Когда-то давно она было просто Любой. И даже Любашей. Для любимого и любящего мужа – мелкого партийного деятеля. Мелкого – по меркам «великих свершений» мира минувшего. Но вполне себе достаточного для благополучной жизни в режиме полнокровного функционирования Союза Советских Социалистических Республик. Любаша вышла за него замуж ещё во времена студенчества и далее отказа ни в чём не знала. Ни в нежелании работать. Ни в желании чем-нибудь заниматься. Потому сразу после института она поступила в аспирантуру, защитила какую-то невнятную, незаметную и незначительную диссертацию в ряду многих и многих в рамках очередной текущей кафедральной темы да и осталась при кафедре акушерства и гинекологии ассистентом. Она наизусть знала биомеханизмы родов, понятия не имея, как всё происходит в натуре. Любаша отлично разбиралась в патофизиологии кровотечений, ни разу не узрев собственными глазами, какова она, кровь, струящаяся из человеческого организма, в котором по тем или иным причинам нарушилась регуляция свёртывающей системы. Молодой кандидат медицинских наук могла прекрасно замкнуть замок на ветвях акушерских щипцов, но только в так называемом «фантоме» – условном муляже – обрубке женского таза. Подобного рода ассистенты – лишь немного усовершенствованная модель старших лаборанток. Их не беспокоят судьбы человечества, и они этого не скрывают ни от человечества, которому всё равно, ни от самих себя. Их не беспокоит жажда хлеба насущного, при удачном раскладе вырастающая в жажду наживы. Было бы куда наряды выгуливать, купленные не на свои, а на мужнины или родительские. Есть они, такие, коих никогда не понять честолюбцам, самые неудачливые из которых выдумали недавно удобное слово «дауншифтинг» и превратили это всего лишь слово в целую религию. У персонажей, подобных Любаше, есть эго, но оно довольствуется властью над студентами – большего им не надо. Но уж на последних они отрываются по полной. И гораздо позже вчерашний «опальный» троечник, ставший признанным виртуозом родовспоможения, не зло и даже с умильной ностальгической улыбкой, вспомнит:

– Любовь Захаровна?.. А… Любаша… Была такая. Славная тётка. Такая молодая, строгая… серьёзная. Все занятия просиживала с нами в ассистентской. В отделение и не сходили ни разу. Всё зубрили и зубрили. А другая подгруппа из операционной не выходила, потому что Игорь Израилевич оперировал чаще, чем Любаша чай пила. Красивая была женщина. Да…

Действительно, когда-то Любовь Захаровна была красива и ухоженна. Никогда не отказываясь от того, в чём муж не мог ей отказать. Пока не умер. А умер муж Любовь Захаровны рано. До развала «совка» было ещё не так чтобы далеко, но и не совсем канун. Что-то там у него произошло. Какие-то неприятности. Электрическая нестабильность миокарда – и привет! Другие, куда более крупные деятели, по три инфаркта переживали и до самого что ни на есть календарного старческого маразма доживали, а у этого – электрическая нестабильность миокарда. Словосочетание-то какое мудрёное. Хуже только «смерть невыясненной этиологии». Как будто у смерти есть происхождение. В происхождении самой жизни уже и заключено происхождение неизбежной смерти. И неизбежные неприятности, закономерно возникающие у ничего не умеющей дамы в расцвете лет, привыкшей жить хорошо. Но внезапно, посреди ничего не предвещавшего «хорошо», потерявшей кормильца, платильца и одевальца, единого в трёх ипостасях. И оставшейся в не обновляющихся более нарядах, с недоходной, как и прежде, работой, весь смысл которой заключался в том, что он придавал собственно смысл жизни Любови Захаровны. Не просто проснулась, а проснулась, чтобы пойти на работу. Не просто пришла на работу, а пришла, чтобы учить студентов тому, чего сама не умеет. Ну и цветы полить, если Тоня ещё не успела.

Сын Любови Захаровны – «тоже хорош» – женился на еврейке и уехал в Израиль. Хорошо, что «отец не дожил». Уехать-то уехал, «неблагодарный», однако эстафету содержания матери из рук «не дожившего» отца подхватил. Но регулярно получая «эти деньги», она всё же продолжала ходить на никому не нужную в обновившихся условиях работу. Молча отрабатывала преподавательские часы за всех, не предъявляя «прогульщикам» счета к оплате и по привычке заполняя все необходимые графы в бесконечных журналах, не требуя ничего взамен. Потому её и не увольняли, хотя в пенсионный возраст она вошла пару лет тому. Пока не увольняли. Сын звал её в Израиль. Но она упорно отказывалась, мотивируя это тем, что иврит будет не по силам.

– Представляешь, что мне эта жидовка сказала? – жаловалась вечная ассистент Любовь Захаровна вечной старшей лаборантке Антонине Павловне на свою замечательную, красивую, юркую и безмерно деятельную невестку Маринку.

– И что? – не зная, что сказала «жидовка», но уже заранее возмущённая любыми её текстами, гневно уточняла Антонина Павловна.

– Сказала: «Мама! Зачем вам иврит? Сидите дома, смотрите телевизор, вам всё привезут! Да и на единственном известном вам языке тут есть с кем поговорить, не у нас одних престарелые родственники». Я им уже престарелая родственница, видите ли! Дрянь!

– Какая мерзавка! – заключала Антонина Павловна, про себя осуждая Любашу за дурость и втайне завидуя «этой идиотке», которой предлагают сидеть дома на всём готовом, а она кочевряжится.

– И потом, как я в этот Израиль поеду, если у меня в квартире подшивка «Химии и жизни» за двадцать лет, книг три шкафа, медный таз для варенья, Олежкин горшок и… я что, всё это бросить должна! Или на помойку снести!!!

– Да разве им не плевать на то, что для нас важно?! – осуждающе сверкала глазами Антонина Павловна, а про себя думала: «Да уж, у тебя там, в четырёх комнатах с высокими потолками и антресолями, немало, поди, мусора накопилось, старая дура!»

Мусора в квартире Любовь Захаровны и правда скопилось немало. Она до сих пор хранила парочку старых чемоданов, набитых первичной документацией своей древней, ни тогда, ни сейчас не нужной диссертации. Кажется, это было что-то на тему гиперпластических процессов эндометрия. Как раз в то далёкое «тогда» только-только официально разрешили аборты, и те, кто владел техникой этой вроде бы простой операции, кинулись выполнять их с тем же пылом, с которым прежде выполняли подпольно. Но уже не боясь ранее постоянно маячившего на горизонте «неба в клеточку». Ну а те, кто не умел ничего, но гордо именовался «акушером-гинекологом», погрузились в пучины изучения последствий добросовестных вышкрябываний до хруста и кровавых пузырей. Страна была впереди планеты всей по уровню материнской и детской смертности… пардон, уровню её снижения. Наша медицинская помощь была одной из самых-самых медицинских помощей, надо отдать ей должное, да и женщины наши, как и прежде, были живучи донельзя. Что европейской и американской даме – бюллетень, щадяще выполненная процедура и грамотно расписанная профилактика кровотечения и бактериальных осложнений, то русской женщине совкового периода – тапки, паспорт и абортарий, похожий скорее на подсобку свинофермы, чем на операционную. Пришла, губы закусила до крови, ушла. Вечером – воды наносила, половики вытряхнула, ужин на всю семью приготовила, да и ложись себе плачь-отдыхай на здоровье, сколько слёз в подушку влезет. Ну, и гиперпластические процессы, конечно же. Не без этого. Непаханое поле на огромном клиническом материале. Но тем, кто в клинике пашет с кюреткой в руках, – некогда. Вот такие, как Любовь Захаровна, и теоретизировали, изучая анамнезы, данные клинико-морфологических исследований, близкие и отдалённые последствия этой «чудесной» манипуляции. Если, конечно, успевали поймать хотя бы близкие. С отдалёнными было куда сложнее, хотя и приближалась эпоха поголовной диспансеризации – якобы советского ноу-хау, – давно существующей в том или ином виде в более в этом смысле цивилизованных странах. Где ты будешь ту Фросю Иванову с джутовой фабрики искать, чтобы исследовать её недра на предмет гиперплазии, а то и атипии клеток? В медико-санитарной части? Уволилась ваша Фрося Иванова вместе с карточкой, вот и обходной лист в соответствующей графе подписан. Куда?.. В жопу труда! Идите в отдел кадров! Разок, другой, третий, и устанет самый заядлый энтузиаст рыцарствовать во имя дамы по имени Акушерско-Гинекологическая Наука. Потому что в каждую МСЧ надо позвонить, прежде чем прийти, в любом отделе кадров надо высидеть под дверьми, да и не каждый кадровик знает, куда та Фрося Иванова подевалась вместе со своими репродуктивными органами. Не с милицией же её разыскивать. Так что абортировали одних, отдалённые последствия изучали у других, сгоняли всё это вместе в группы обследования, сравнения и контрольные, удаляя заведомо статистически недостоверные случаи, скажем с летальным исходом, и – вуаля! – диссертация готова. Результаты соответствуют ожидаемым, практические рекомендации – усилить среди населения пропаганду здорового образа жизни, снизить уровень абортов путём повышения уровня рождаемости. Принято единогласно! Любовь Захаровна и вспомнить-то толком не только название своей диссертации, но даже шифр специальности уже не могла. Но пожелтевшую, отчасти липовую первичную документацию хранила в старых, ненужных, поломанных чемоданах. Ей когда-то строго-настрого научный руководитель приказал хранить пять лет, на случай возможной анонимки в Высшую аттестационную комиссию, потому что муж недавней соискательницы учёной степени кандидата медицинских наук, а ныне – законной владелицы диплома ВАК, подтверждающего получение искомой степени, был на виду. Она и хранила. Хотя уже пятью пять сроков давным-давно вышло. Кроме этих самых, заученных насмерть, гиперпластических процессов эндометрия в соответствии с представлениями о них тысячу девятьсот давнишнего года, Любовь Захаровна и не знала ничего. Хотя виртуозно владела методикой написания протоколов кафедральных заседаний, заполнения ассистентских, лекционных журналов и журналов отработок. Консультируя новичка на предмет сих сакральных знаний, она приобретала вид академически умудрённой дамы и полновесных полчаса чувствовала, что крайне необходима этому миру. Как минимум в этих стенах, как минимум – этому «дурачку» или «дурочке». Как она могла променять это ощущение собственной значимости на какой-то там Израиль? Невестка-жидовка, иврит и взрывы. Что вы! Именно в такой последовательности в её сознании были расставлены приоритеты опасности неведомой страны, куда уехал сын. Мусор же, накопленный в квартире и наглядно демонстрирующий своей полновластной владелице, что жизнь прожита не зря, был вне приоритетов. Над приоритетами. Подшивки старых журналов, бесчисленные квитанции (включая ежемесячную оплату ДМШ по классу фортепиано учащегося Олега Свердлова, ныне гражданина Израиля, с 1965 по 1972 г.), ноты, по которым уже никто никогда не сыграет, расстроенное пианино, заваленное хламом, заставленное статуэтками с отбитыми носами и разной степени покалеченности слониками. Медный таз, варенье в котором последний раз было сварено в начале восьмидесятых, и всё прочее, что давно удалено с антресолей даже самыми непрогрессивными слоями населения, составляли смысл бытия Любови Захаровны наравне с ощущением временного могущества над пропустившим занятие интерном. Изредка свежие нотки в «забубённое» существование вносили юные ассистенты, позволявшие – из вежливости или по неопытности – брать престарелой вечной ассистентке над собой «шефство». Позже вежливо (или не очень) посылающие её куда подальше или относящиеся как к неизбежной сопутствующей форме жизни – назойливой кафедральной мухе, проснувшейся вместе с началом отопительного сезона. Почему-то с началом именно этого сезона и до самого его завершения Любовь Захаровна торчала на кафедре куда дольше, чем того требовала её почасовая сетка, включающая работу за «лентяев» и «карьеристов». Поздняя осень, зима и начало весны – тягостное время для одиноких. Не с кем им переругиваться из-за занятой по утрам ванной, некому ловить их убегающий кофе, а чаепитие с телевизором долгими тёмными вечерами несуетно настолько, что начинает походить на анабиоз, из которого сам не выйдешь, а вывести некому. Страшно. И хотя Любовь Захаровна была старше Антонины Павловны и вечным ассистентом, а Антонина Павловна – соответственно – моложе и всего лишь вечным старшим лаборантом, но между ними около десятилетия назад возникло некое подобие дружбы, ограниченное кафедральными стенами и совместными стенаниями, в них раздающимися по любому удобному поводу. Глуповатая сирота с несчастной личной жизнью и прежде неглупая и когда-то счастливая женщина с давно уже «трудной судьбой» странным образом прильнули друг к другу, ни на секунду не став от этого союза менее одинокими и хоть на капельку больше кому-то нужными.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16 
Рейтинг@Mail.ru