Учиться в медицинском институте очень сложно. Учёба в медицинском институте занимает всё твоё время. А уж если решиться на абсолютную автономность и устроиться санитаркой в ургентный оперблок отделения травматологии – времени в принципе ни на что не остаётся. Поэтому студенты медицинского института женятся друг на друге. В смысле: одни студенты – женятся, а другие – за них замуж выходят. За тех, которые женятся. Нетолернатно всё было, да. Потому считаю своим долгом дополнительно разъяснить. Ну и круг поиска сужается, когда жениться можно только на женщинах, а выходить замуж – только за мужчин. Вот такая сложная ситуация. И так ни на что времени нет, так ещё и пол накладывает ограничения. Вот такой ужас чудовищного тоталитаризма был.
Я особо никакого замужа не искала. Хотя мама регулярно говорила, что надо. Не прямо сейчас, конечно же. Можно через год-другой. Чтобы максимум – через три – уже и ребёнок. Потому что сама мама первого ребёнка родила в двадцать один. Для этого забеременеть надо не позже двадцати. А мне уже семнадцать. Годы идут. Надо срочно искать. Что правда, мама была не очень последовательна, потому что после регулярно-периодических речей на тему замужества и детей, она периодически-регулярно говорила, что необходимо учиться, учиться и ещё раз учиться – и потому никаких мальчиков! Иногда мама периодически говорила: никаких мальчиков! – и регулярно о том, что осталось всего три года до окончательной утраты стоимости на рынке женского счастья. Довольно часто мама рассказывала историю о дочери своей подруги, которая вот тоже всё училась, училась и ещё раз училась – и так замуж и не вышла! А потом оказалось, что уже старость – двадцать семь лет! – и ей пришлось срочно родить ребёнка от первого попавшегося любовника, старенького сорока девятилетнего профессора. Который, разумеется, не бросил семью. Теперь дочь подруги – дряхлая мать-одиночка с младенцем.
Двадцать семь казались пугающе древними. Каким-то невозвратными. Возрастом, прекращающим все возможности. Мама так их произносила, что единственное день рождение, которое меня страшно напугало, пришлось как раз на двадцать семь лет. Ни до, ни после – я о возрасте не беспокоилась. А вот к двадцати семи стала готовиться за месяц. Похоронное платье, гробовые, такое всё, чтобы по-людски. Чего смеётесь?! Вы попробуйте пожить в двух взаимосключающих установках:
1) Учись, никаких мальчиков!
2) Заучка, умрёшь старой девой!
Я подумывала, что в двадцать успею от кого-то быстренько забеременеть, знания по биологии были достаточными, чтобы понимать: для этого замуж не надо. А пока семнадцать – так ещё и поучусь. Мама почему-то (несмотря на историю с дочерью подруги) думала, что без замужества дети невозможны, но я решила преподнести ей приятный сюрприз – показать, что это не так. Но решила ещё поучиться, три года есть.
И тут профессор-анатом, которая вела нашу группу, решила эту дилемму за меня. Познакомила со своим внуком, за которого я вскоре и вышла замуж. Я прожила с ним год, и поняла, что учиться интересней. Замужество при целом ряде преимуществ обладает не меньшим рядом недостатков. Статус разведённой женщины делает свободней. В принципе. И от мамы. А с детьми торопиться вряд ли стоит, чтобы мама ни говорила. Мамы чаще всего живут сразу в нескольких взаимоисключающих парадигмах. Такой у мам дар.
Но я ни секунду не жалею о своём первом, для меня – совсем детском браке. Потому что у моего первого мужа, очень достойного и тогда взрослого для меня молодого человека, была совершенно гениальная бабка.
Чтобы поближе с ней познакомиться, стоило сходить замуж.
Да и вообще, когда у тебя совершенно ничего нет, вопрос «пойти или остаться?» – не стоит. Сходи. И возвращайся. Всё, что тебя не убивает – делает смешливей.
Опять же, опыт.
Бабку моего первого мужа – со всем курсом, – призвали на войну. Курс был четвёртый. Медицинского института.
Ещё вчера ты едва сдал все теоретические дисциплины, только пришёл в клинику, жалом водишь со страхом – бац! – санитарный поезд.
Войну она закончила капитаном медицинской службы. Уже командуя этим самым санитарным поездом. Долгое время работала хирургом. Потом ушла в анатомию. Защитила кандидатскую, позже – докторскую. Стала профессором. Заведовала кафедрой.
Ещё она была женой первого секретаря сперва Винницкого, а затем и Одесского обкома партии. Казалось бы! Но – нет. В Нине всегда была жуткая скупость. Тряпку пыль вытереть рви на четыре куска. Десятка сторожу вивария, чтоб забил лисичку для работы по сравнительной анатомии поджелудочных? Окститесь! Я и сама лисичку вальну.
За спиной у неё все посмеивались. И за скупость и за жёсткость. За вечную никчёмную бережливость. В шкафу выходят из моды и тлеют подарки секретарей дружественных подразделений заграничных соцблоков в виде шуб – она ходит в старомодном ветхом шушуне. Царю всея одесской области и на пенсии положен персональный водила – увольте! Павлик, бегом на трамвай! И Павел Пантелеевич бегом как миленький, помахивая авоськой, в которой слегка помрачневшая капуста – подешевле.
Я долгое время не понимала, чем так глянулась бабке. Господи, это же она меня со своим внуком свела! Кругом такие партии, а я, вишь, нищая девчонка, мама учитель, папа инженер. Не иначе за неземную мою красоту.
Вот хрен! Очень жаль любой женщине осознавать, что версия о неземной красоте – не рабочая.
Уже когда мы разошлись, причём рыльце в пушку у меня, ничего в раннем замужестве интересного нет, как бы ни был хорош избранник. А если уж у вас шило в небезызвестном месте!..
Так вот, уже когда мы развелись, и я нечаянно встретилась с бабкой – Одесса город маленький, а Медин – и того меньше, она меня позвала чай пить. Чай у неё тоже всегда такой был, из кипятка в основном. С веником. И сказала мне бабка моего первого мужа:
– Ты не слушай, чего там моя дочка голосит. Ты ж её сына вроде как обидела.
– И вашего внука.
– Это да. Но ты мне всё равно нравишься. Ты бы смогла командовать санитарным поездом.
Вот оно! «Ты бы смогла командовать санитарным поездом».
Если подумать: это лучшее, что мне сказали за всю мою жизнь. Все. Все и за всю жизнь.
Нина нежадная была. Понимание этого пришло позже. Просто ей всю жизнь не хватало перевязочного материала, медикаментов и еды для раненых. Она не была скупой, злой и сугубой. Просто она всю жизнь так и командовала санитарным поездом. Её по жизни – в виде заспинных пересудов, – преследовал этот «случай с лисичкой». Которая, как вы понимаете, всё равно бы погибла во благо науки. Но я знаю, что Нине не десятки жалко было. Её навыков хватало на то, чтобы лисичка моментально ушла в лисичий рай. Она просто не доверяла сторожу.
Они часто никому не доверяли. Но верили в себя. Зачастую до неверия в остальных.
Спасибо им всем, что нам не довелось командовать санитарными поездами.
Однажды я её спросила, что заставило стать анатомом. Когда специализация была по хирургии.
– Специализация была в бою. Я, конечно, стала хирургом. Но анатомом, в том числе, заставила стать первая ампутация. Я не очень хорошо знала анатомию, мерзавка. Не как Пирогов, прямо скажем. Первая ампутация, да. Когда ты понимаешь, что от тебя зависит.
– Что?
– Всё. Ампутировать сейчас – или подождать. Выше или ниже. Так или эдак? А единственный взрослый, зрелый хирург – занят. И ты остаёшься один на один с судьбой человека. После войны я стала анатомом. Поработала ещё, конечно, хирургом. Но после войны я стала анатомом. Чтобы знать. Чтобы точно знать. Чтобы понимать. Чтобы научать других до без сомнения. Это невозможно: без сомнений. Но я несомненно знаю, я несомненно учу. Я несомненно на своём месте. Мои студенты знают анатомию так, что хотя бы этим сомнениям места не остаётся.
Она около двадцати лет после войны работала хирургом. Но время для них не имело значения. Для них абсолютно всё и всегда было «после войны». Они остались «после войны», навсегда оставшись на войне.
Тридцатипятитомник «Опыт советской медицины в Великой Отечественной войне» я в детстве читала, как захватывающий роман. В юности перечитала как зловещее повествование. В зрелости – как героический профессиональный эпос. Страшный и прекрасный как все эпосы.
Военные врачи, сутками не отходившие от столов, разучившиеся плакать, но не разучившиеся смеяться; военные врачи, пропустившие через себя немыслимое количество боли, умиравшие с каждым пациентом и воскресавшие со следующим – для следующей боли – вечная вам благодарность. Война не деформировала вас. Просто выучила всё переводить на корпию. Спасибо вам за мир, выучивший нас всё переводить на сорта сыров и колбас. Вам было не до выражений лиц – и мы теперь вглядываемся в каждую харю, не задели ли нас.
Нас не деформировал мир. Мы просто так осатаневшие. От того самого прекрасного недеформированного мира.
Мирного неба нам всем над нашими дурными головами.
Бабка моего первого мужа перед тем, как заняться наукой, долгое время была хирургом. Уже после того, как прошла всю войну военным врачом.
Послевоенное время. Её муж – ответственный партработник. Как-то ночью раздаётся стук в дверь. Не тихий интеллигентный стук, какой бывает, если ты врач. Уж непременно. Сама таких стуков наелась. Могут тихо постучать в три часа ночи, и попросить тебя, врача акушера-гинеколога высшей квалификационной категории, кандидата медицинских наук и заведующую отделением до кучи, укол бабуленьке сделать. У бабуленьки давление и ей срочно нужно сделать укол. А многочисленная семья уколы делать не умеет. Извиняясь, плечиками пожимают:
– Не Скорую же вызывать. Неловко людей отвлекать. Из-за ерунды. Вот, к вам, по-соседски.
И не взволнованный стук, суматошный такой. Когда кому-то действительно плохо, не до церемоний.
Наглый стук, осознающий свою власть. Такой, что хуже грохота. Зловещий. Властный стук, что сразу бьёт под дых фатальностью, бессилием, невозможностью избежать.
Открывают. На пороге серьёзные люди в серьёзных формах. Ответственный партработник стал собираться.
– Отставить! – Говорят. – Мы не за вами. Мы за вашей женой.
Нина собралась, она санитарным поездом командовала, ей на любые сборы времени требовалось чётко по нормативу: пока горит спичка. Нет, дети, не каминная. Обыкновенная спичка.
Посадили её в серьёзную такую чёрную машину, известную как «воронок». И повезли. На дом к куда более ответственному партработнику. Партработнику из серьёзных внутренних органов. Не тех, что спланхнология. А тех, что органы внутренних дел.
– Жена беременная. Делай аборт.
– Я – хирург, – проблеяла молодая ещё Нина.
– Ну и ку-ку ли? – уточнил куда как более ответственный муж, нежели Нинкин.
– Э-э-э… – продолжила блеять Нина. – Здесь?
– Что «здесь»?!
– Здесь делать?
– Здесь.
– И-ик-икструменты… – стала заикаться Нина.
– Говори какие.
Нина сказала. Через час ей привезли инструменты. Жена помрёт – расстреляем всю семью, детей – в детдом. Кто узнает – посадим всю семью, детей в детдом.
В такой уютной дружественной и приспособленной для абортов атмосфере кухни квартиры куда более ответственного партработника из самых внутренних органов внутренних дел, Нина делала его жене аборт. Нина, которая прежде ничего не боялась. И ничего не боялась – после. Нина, оперировавшая под бомбёжками. Нина, прошедшую всю войну – никогда такого страху, как на той кухне, не испытывала. По её собственному признанию. Уже в конце восьмидесятых она рассказывала мне эту историю. Шёпотом. У неё руки ходили ходуном. Она прятала их в древнюю страшную кособокую вязаную шапочку. Она никогда не носила эту шапочку. Ни разу не надела. Но она её хранила. Эту шапочку связала ей та самая жена куда более ответственного партработника из органов внутренних дел. Именно тогда Нина приняла окончательное решение: заняться наукой анатомией, стать анатомом. Когда она мучительно вспоминала топографию малого таза у женщин, держа в руках кюретку, с потной от липкого страха спиной и взмыленным от хтонического ужаса седалищем.
Под утро серьёзные люди в серьёзных формах на серьёзной чёрной машине привезли Нину домой. И она упала. Не в обморок, а просто вошла домой – и упала на пол. Сразу за порогом. В коридоре. И несколько часов не могла встать. Ноги не слушались, а вокруг большого затылочного отверстия крутился демон, которому она не позволяла проникнуть в мозг. На это и уходили все силы. Покуда демон не понял, что не сможет войти – и издох на пороге.
В течение многих десятилетий муж Нины думал, что её возили на допрос. Она даже ему не могла сказать. Не имела права. Берегла семью.
Почему с этой страшной шапкой расстаться не могла – точно знаю. Хоронить надо мертвецов. Издохших демонов надо держать при себе. Чтобы не воскресли.
На втором курсе я увлеклась психиатрией.
На самом деле эта наука, равно ремесло и искусство, интересовали меня с самого раннего детства по ряду причин.
Одна из них, пожалуй, ведущая: мой родной дядя, мамин старший брат, был шизофреником. И личностью скорее легендарной, нежели живым человеком из плоти и крови. Для меня. Он был первенцем бабушки и дедушки, и бабушка была уже откровенно не юна, когда вышла замуж за моего деда, и в положенный срок родила. Пожалуй, сейчас женщину слегка за сорок прогнали бы по всем положенным тестам антенатальной диагностики. Несмотря на то, что соучастник сотворения плода был довольно молод, ему было двадцать пять лет. Время было непростое. Нет, время никогда не бывает простым, но тогда оно в очередной раз было архисложным. Но, «времена не выбирают, в них живут и умирают». Не случись с Российской империей войн и революций, мои прародители не имели бы шанса встретиться, и я не писала сейчас эти местами забавные, местами печальные заметы. По той причине, что меня бы попросту не существовало. Но они встретились, полюбили друг друга, я очень надеюсь, что они именно полюбили друг друга, а не моя потрясающая бабушка – тогда ещё не бабушка, – просто использовала молодого человека идеологически верного происхождения и ещё более идеологически верной службы для того, чтобы выжить. А даже если и использовала, так на что женщине красота, ум и витальность? В любом случае, она его любила. Если и не сразу, так полюбила потом. Зная и помня свою великолепную бабку, могу с твёрдой уверенностью утверждать: она бы никогда не разделила постель с тем, кто был ей не по нраву. Так что как минимум для начала мой будущий дед, тогда совсем ещё молодой человек, был ей симпатичен. Что для начала более чем необходимо и достаточно.
И в 1937-м году у них родился первенец. Они не назвали его ни Арленом[5], ни Больжедором[6], ни Виленом[7], ни Марксэном[8], ни даже Светославом[9]. Они назвали его старорежимнее некуда, одним из немногих древних славянских имён, принятых русской православной церковью: Святослав. Как шутила бабка: в честь Великого князя новгородского и киевского Святослава Игоревича, прямого близкого потомка Рюрика. А, может, она и не шутила. Малыш вышел на удивление славным, дома его звали Яся. Он очень рано выучился читать, писать, считать и рисовать. И не было того, что не удавалось бы Ясе, причём без особого труда. В пять лет он слагал стихи на любую тему, причём импровизируя; освоил гитару, две – семиструнную и шестиструнную; в семь написал первую картину маслом; был отдан во все доступные престижные школы – где, впрочем, не задерживался по причине чрезмерной своенравности. А в четырнадцать лет он сбежал из дома. Куда вернулся, уже окончив высшую мореходку, судоводительский факультет. Бабка родила ещё троих детей, каждый из которых был хорош, и собой, и талантами. Но её сердце, как мне теперь кажется, всегда принадлежало первенцу. Точнее сказать: половина её сердца всегда болталась в карманах её шального Яси, совершенно ему ненужным. А вторая половина была накрепко приварена к несгибаемому дедову духу, он и питал её той неизвестной субстанцией или волной, что мы называем душой. Иногда казалось, что бабушки и вовсе нет, что она растворена в деде. Иначе бы она и не жила. Что именно он с завидным упорством и постоянством вновь и вновь воссоздаёт её каждое утро, не давая исчезнуть, уйти, «уснуть и видеть сны». Что эта красивая, талантливая, деятельная, всегда со вкусом одетая элегантная женщина – была бы пустой оболочкой, если не поглощающая всю её память и боль любовь мужчины, берущего всё на себя. Возможно, именно поэтому у неё не существовало возраста. Нельзя было сказать, что она молодо выглядит. Но никому бы и в голову не пришло, что она стара. Она была идеальной женщиной без возраста, которую способна сотворить лишь любовь мужчины. А первая половина её сердца принадлежала канувшему Святославу, в котором будто воссоздалось всё то, чего судьба её лишила. И не просто воссоздалось, но ещё и добавило, ибо склонность к точным наукам – а без математики судоводителю никуда, – это от деда.
Дальше начинались какие-то и вовсе мифы, сказания и легенды, апокрифы и откровенные сочинения. Святослав стал капитаном в довольно молодом возрасте, быстро пройдя путь всех положенных помощников. И вот как-то раз, когда его судно разгружалось в Индии, он… просто исчез. Как корова языком слизнула. Надо понимать, это было судно под советским флагом, в СССР в загранку, да ещё и капитаном пускали только очень проверенных людей, проверенных по всем инстанциям и параметрам. Включая психиатра. И при каждом капитане был помполит[10], или по-сухопутному: парторг. А по-честному: соглядатай, стукач, опричник органов. И на заграничных берегах капитан без помполита не мог к писсуару подойти. Но времена – временами, а люди – людьми. Помполит – тоже человек, и, кстати, вовсе не обязательно плохой. Да и Святослав Андреевич был человеком сатанинского обаяния, и любой, кто с ним общался хотя бы несколько минут, был готов идти за ним на край света, без малейших колебаний доверив ему свою жизнь. Я, разумеется, понятия не имею, каков был помполит этого судна, и что его связывало с капитаном, моим дядей, но ясно только одно: исчезновением он своего помполита подвёл под монастырь. Командование судном взял на себя первый помощник, так положено по штату. Судно ждать не может. И в положенный срок после всех положенных скандалов, связи с советским консульством и попыток расследования, оно снялось с рейда и пошло в порт приписки или куда дальше по расписанию. Не суть.
Суть: Святослав пропал в Индии. В самый мохеровый расцветно-застойный совок. К слову, никаких ужасов это семье не принесло. Дед как работал, так и продолжил. Никого никуда не вызывали, а если куда и вызывали, то, вероятно, никаких репрессий не последовало. В конце концов мой дед в юности работал в НКВД[11], ага, там он и повстречал свою жену, мою будущую бабку, когда в связи с постановлением ЦИК[12] и СНК[13] СССР от 27 декабря 1932 года «Об установлении единой паспортной системы по Союзу ССР и обязательной прописке паспортов» стали перетряхивать всех жителей города Москвы, а среди них – и «недобитых», «в целях очистки населённых мест от укрывающихся антиобщественных элементов». Моя будущая бабка была из дворян, её семья погибла в семнадцатом, в имении, ей удалось выжить, потому что она в тот момент была в Москве, и, поняв, что дело пахнет керосином, просто ушла из дома, и устроилась в Большой театр швеёй, прикинувшись простой деревенской девчонкой. И пятнадцать лет никому дела не было до её происхождения. А тут нашлись люди, сообщили, куда следует, что сильно грамотная для крестьянки. Языки знает, шитьё самое сложное умеет. Или, может, кому-то было нужно место главного костюмера, которое она и занимала к тому моменту. Кто знает. Возможно, моя будущая бабка кому-то сильно не нравилась, потому что мало кому нравятся красивые, умные, талантливые, волевые, цельные, своенравные люди. Ей повезло, в неё влюбился молоденький следователь, совсем мальчишка, вчера из деревни. И жили они долго, и даже, я очень надеюсь, счастливо. Хотя бы временами. Пока смерть не разлучила их.
Вот только дети доставляли бабушке не только много радости, но и очень много боли. Наверное, так поступают все дети со своими матерями. Возможно, не в такой амплитуде, на которую был способен её первенец, Святослав, её маленький гениальный блистательный, как она сама, Яся.
Через несколько лет он вернулся из Индии. Я не знаю, как это было возможно. Может, и были какие-то подробности, но кто такое обсуждает с детьми, кто такое вообще обсуждал в те годы. Он вернулся похудевший, загоревший, с идеально прокаченным поджарым телом, и заперся в одной из коморок дома бабушки и дедушки. Дед сурово молчал и с сыном не общался. Но и не выгонял. Бабка держала лицо, но, подозреваю, много плакала в одиночестве. Он нигде не работал. Что ни удивительно. Чудом было уже то, что он вернулся. Кто бы его принял на работу? И какую? Что и как было с его документами – мне тоже неизвестно. Когда он появился в доме, мне было три года, жили мы в своей квартире, к бабушке и дедушке приезжали по выходным. Летом – чаще. Мне со Святославом было запрещено общаться, но дети – очень любознательный народ. А взрослые – всегда заняты. Разумеется, я проникла в каморку Святослава. Сперва он меня не замечал вовсе. Да мне и не надо было. Мне было интересно наблюдать. Он писал, рисовал, иногда отрывался и делал комплекс тогда совершенно загадочных для меня упражнений. Мне из них было знакомо только одно: он стоял на голове. Это не пугало, дед тоже стоял на голове. Однажды Святослав заметил меня, и просто и естественно сказал:
– Прогуляемся?
И мы сходили на море. Оно было совсем рядом, бабушка и дедушка жили на Шестнадцатой Фонтана. Мы гуляли недолго, но когда мы вернулись, был ужасный скандал. Моя мама кричала и плакала, бабушка и дедушка пытались её урезонить. Святослав заперся в каморке. Больше меня к нему не пускали.
В следующий раз я с ним встретилась, когда мне было пять лет. И эта история немного похожа на историю с Диком из моего романа «Большая Собака». Я играла во дворе, из дому послышался страшный шум, даже грохот. Моя мама звуком отрезала небеса от тверди. Я страшно перепугалась за маму и бросилась в дом.
Святослав огромным гаечным ключом крушил всё, что попадалось на пути. Мама стояла на подоконнике и визжала. Дед с верёвкой в руках подкрадывался к Святославу сзади, подавая маме невербальные команды заткнуться. Бабка слилась с белой стеной, и, глянув на неё, я поняла сразу и навсегда, что такое «безысходное страдание». Я и слов-то таких не знала, и значений их и близко не понимала. Но сразу поняла и приняла в себя. Как принимают не упаковку, не обложку, не коробочку, но суть. Как принимают дар или проклятие. Кто бы ещё объяснил разницу. Увидав меня, дед застыл. Его взгляд мне тогда подарил понятие «охотник». Моя мать осчастливила меня неприятием паники. А Святослав… Святослав одарил меня вселенским ужасом и абсолютным же бесстрашием перед ним. Да, именно одарил. Потому что кто бы ещё раз объяснил всегда одну разницу, ага.
Святослав крушил не стены и не стёкла. Он вступил в битву с непознаваемым и необъятным. Это было чудовищно. Было чудовищно, что он сражается с этим один-одинёшенек. Я подошла к нему и сказала:
– Дядя Яся, я хочу помочь тебе.
Святослав пронзил меня безумным взглядом, и выронил гаечный ключ. Дед бросился на него с верёвкой. Бабка, чья тень моментально отделилась от стены, схватила меня и унеслась. Мать наконец-то перестала визжать.
Меня даже не наказали. Отправили к соседям.
На следующий день Святослав исчез.
Я была мала, и мир отвлекал меня ежесекундно, так что о Святославе я не вспоминала. Был и не стало.
Уже когда я подросла, мне сказали, что он «сидит в сумасшедшем доме». Так и сказали: сидит. Не лечится, не живёт. А сидит. У него тяжёлая неизлечимая и неконтролируемая форма шизофрении. Он бывает опасен. И в доме завелась ещё одна легенда, которая в изложении моей матери становилась всё цветистей и обрастала подробностями. Бабушка очень страдала от маминых пересказов. Она молчала или уходила. Но никогда не останавливала её. Возможно, моя мама тоже бы сейчас страдала от того, что я пишу. Но моя мама умерла. Потому я могу позволить себе это писать. Мне кажется, что впервые я начала понимать чужие страдания, когда увидела глаза Святослава, бросившего гаечный ключ. Он уходил с поля битвы. Он терял вселенные. Он сознательно шёл на их гибель, хотя мог спасти. Но он перестал сражаться за миры, чтобы спасти одного-единственного ребёнка. Мне так казалось. И кажется. И даже если это иллюзия, я не хочу с ней расставаться. Потому что эта иллюзия – один из самых прочных моих якорей, реальных якорей.
В больницу он «сдался» сам.
Прошло много лет. И уже учась в медицинском, я записалась в студенческое научное общество на кафедре психиатрии.
И каково было моё удивление, когда одним из первых пациентов в качестве «очень интересного и удивительного случая» профессор представил нам именно… моего дядю. Я не узнала его, не потому что смутно помнила. Я помнила его очень хорошо, его внешность была впечатана в мой геном, да и прошита в моей зрительной памяти: у бабушки был альбом фотографий, в бархатной зелёной обложке. И там хранилось несколько фотографий Святослава, в разных возрастах. Я очень хорошо изучила его лицо и стать. Он был красив, как все дети бабушки и дедушки. Но он был самый породистый. Особенно хорош он был в белом капитанском кителе, и хотя это были фотографии семидесятых, и китель был советского торгового флота – он выглядел как русский дореволюционный офицер. Такую скульптуру лица и осанку трудно не запомнить, ещё тяжелее перепутать. За пятнадцать лет, прожитых в психиатрической клинике, он почти не изменился. И даже в больничной робе выглядел как аристократ. Он постарел, но не так, как можно было бы предположить. Он стал ещё суше и твёрже. Но он не опустился, не расползся. Я не представляю, как это возможно. Генетика, не иначе. Да и к тому же пациента называют не только по имени, но и по фамилии. А встретить двух Святославов Андреевичей с фамилией моего деда в одной психиатрической клинике – невозможно.
Темой нашего научного семинара были галлюцинации и бред при шизофрении, и профессор представил Святослава, как уникального пациента, который не укладывается в известные и хорошо изученные схемы, вытекающие из не менее хорошо изученных причин. Уникальность пациента заключалась в том, что у него было слишком много зрительных галлюцинаций. Зрительные галлюцинации и сами по себе не слишком распространены, их вариативный ряд и вовсе не многообразен. Вот в этом смысле представленный нам пациент и был уникален. Мало того, он предчувствовал, когда его «заглючит», и сам говорил врачам, когда и как ему корректировать дозу препаратов, а когда переводить в специальный блок и от греха колоть магнезию подкожно, потому что смирительную рубаху он рвёт.
– Обратился самостоятельно пятнадцать лет назад, – зачитывал нам историю болезни профессор, – потому что стал, с его собственных слов, социально-опасен, и чуть не убил маленького ребёнка. Выписываться не желает, потому что его обострения непредсказуемы, часты, с сезонами не связаны. А с чем связаны – неизвестно. Резюмируя: форма шизофрении одна из самых тяжёлых, а может быть и ещё тяжелее, просто названия ей ещё не придумали. Потому имеем законное право его не выписывать. К тому же он очень помогает в больнице, часто руководит ремонтом, здесь постоянно что-то надо ремонтировать, сам рукастый; привёл в порядок архив; рисует всю наглядную агитацию; уже много лет пишет все квартальные отчёты. Очень умный мужик, так что живёт на привилегированном положении, отдельная палата со всеми удобствами, перепланировал и сам перестроил из заброшенной кладовой. Да к нему не только медсёстры, но и врачихи клинья подбивали. Но мужик не по этому делу.
Дальше Святослав поделился с нами своими видениями. И их предполагаемой природой. На что профессор качал головой, и Святослав сказал ему: да-да, понимаю, сейчас выгляжу как натуральный шизофреник. И они оба рассмеялись. Видимо, у них это была старая шутка.
Я сидела ни жива, ни мертва. Я была пришиблена. Воскликнуть: ой, а вы знаете? Он мой дядя! Мой родной дядя! – было бы как-то слишком. И мне было стыдно. Мне очень долгое время, всё моё детство и юность, было очень стыдно, что мой родной дядя – шизофреник. Мама очень боялась, что я тоже ношу в себе ген шизофрении, и он вот-вот манифестирует. Потому за любой стишок, причём не то что собственного авторства, а за любой слишком длинный «и вообще не по возрасту» выученный стишок, меня могли немедленно отвести к психиатру. Похвально, что мама так переживала. Даже когда врачи ей говорили, что если и да, то шизофрения так рано не манифестирует. И к тому же это как-то глупо. Вдруг кричать про дядю. Хвастаешься или жалуешься? Так что лучше помолчать. Чаще всего больше одного раза на заседаниях СНО «интересных пациентов» не показывают.
Было уже поздно, когда мы разошлись. Меня познабливало, хотя стояла тёплая бархатная одесская осень. Я вышла во двор психиатрической лечебницы, спряталась за мощным стволом дерева, чтобы мои товарищи разошлись, не заметив меня. Я приложила к пылающим щекам ледяные ладони и замерла. Я была не в настроении контактировать с кем бы то ни было. Ни на какую из тем. Сейчас счастливо хохочущая группка пойдёт на трамвайную остановку, они уедут, и тогда я выйду и пойду домой пешком. Мне надо долго идти в одиночестве. Сквозь свой мир. Только так я наведу в нём порядок. Невозможно навести порядок из трамвая, болтая с приятелями.
Я достала пачку сигарет из сумки, и стала рыться в поисках зажигалки. Похоже, моя зажигалка уехала с кем-то из моих ничем сегодня не озабоченных товарищей по СНО. И тут перед моим носом возникли красивые мужские руки, в сомкнутых ладонях поднося мне зажжённую спичку. Я вытряхнула сигарету, и, склонившись, прикурила.
– Здравствуй, Татуня! – Сказал Святослав. – Мама ругает, что куришь?
– Я редко, и она не знает. Хотя, конечно, догадывается, одежду обнюхивает. И да, ругает. Здравствуйте!
– Значит, Светка не утратила пристрастности! Что может измениться в светящемся яйце? Переходи на «ты», я же твой родной дядя.
– Здравствуй, дядя Яся.
Мы рассмеялись. И обнялись.
Это было так легко и естественно, как будто не пятнадцать лет назад трёхлетняя малышка топала к разъярённому берсерку, вооружённому гаечным ключом. А будто это действительно мой обожаемый дядюшка, к которому я вчера прибегала попить чаю, пожаловаться на маму, и, конечно же, строго запрещено покурить.