– Так, – сказал он, слизнув с губ вкусную воду. – Значит, вы просто стукнули меня. Чем?
– Палочкой, – жалобно проблеяла тетка.
Плетнев посмотрел на свою соседку, и та хмуро показала на суковатый березовый дрын, валявшийся в траве.
Дрын был сломан, щепки торчали.
– Давайте уточним. Вы увидели в кустах меня, решили, что это медведь, и стукнули по моей голове во-он той… палочкой.
Тетка сокрушенно вздохнула.
– Ну… да.
– Надо было на помощь позвать, а не лупить по голове, мама! – укорила ее вторая.
– Кого же я позову? Мне некого звать! И, понимаете, Нелечка ведь тоже была в этов время на участке! Я же должна ее защитить! Я бы стала кричать, а медведь тем временем напал на нее?! Что тогда? Это очень опасный хищник, мне Николай Степанович, не Гумилев, а наш егерь, такие ужасные истории рассказывал! Вот, например, в прошлом году, как раз когда ягоды пошли…
– Хорошо, что вы сидели в кустах без дробовика, – протянул Плетнев. – Пропал бы я тогда!..
Тут он взялся за голову и захохотал так, что с забора кубарем скатилась сорока, расправила крылья и понеслась прочь, кажется, поминутно оглядываясь.
Хохот отдавался в голове, как будто бильярдные шары разлетались и изнутри били в черепную коробку, но ему было так смешно, что он не мог остановиться.
Еще неделю… нет, три дня назад… нет, еще вчера невозможно было представить, что какая-то сумасшедшая тетка даст ему поленом по голове, приняв за медведя!.. Когда минувшей зимой он, катаясь на лыжах, повредил ногу, об этом сообщили все ведущие телеканалы, а начальник службы безопасности моментально уволил охранника, который был с ним на склоне, за то, что тот допустил чрезвычайное происшествие, практически провалил задание, не обеспечил!..
Обе тетки хохотали вместе с ним, одна басом, а та, что сидела рядом, потоньше. Она даже закрылась руками – так зашлась.
Плетнев хохотал довольно долго, потом перестал и удивленно посмотрел на теток. Он не смеялся так много лет, разве что на разного рода юмористических премьерах, где положено смеяться.
– Спасибо вам большое, – искренне сказал он. – Вы меня повеселили.
– А голова? – тут же спросила та, что сидела рядом. – Полегче?
Он пожал плечами. Это не имело никакого значения.
– Вы все же нас простите, пожалуйста! Я сейчас вам дам таблетку, надо обязательно выпить на ночь, а по-хорошему, конечно, к врачу сходить. Вы когда в город собираетесь?
Почему-то Плетнев не смог сообразить, когда именно он собирается в город, и сказал противоположное:
– Я только вчера приехал.
– Так вы наш сосед! – возликовала старшая. – Вы, должно быть, сейчас занимаете дом покойного Прохора Петровича! Я так и знала! Нелечка, он наш сосед!
– Я поняла, мама.
– Может быть, хотите квасу? У нас очень вкусный квас! Ледяной, совершенно ледяной! У нас, знаете ли, такой погреб, что даже в самую жару…
– Вы к нам зачем-то шли? – Это младшая спросила, и Плетнев взглянул на нее. – Мы вас оглушили, но ведь вы как-то оказались у нас в малиннике!
– Я просто гулял.
– Босиком и в мокрых брюках?
– Нелечка, не приставай к молодому человеку. Он сейчас не в состоянии отвечать на твои…
Плетнев встал. В глазах потемнело, но он справился с собой. Похоже, младшая заметила, что ему нехорошо.
– Хотите, я отвезу вас в Тверь?
– Зачем?
– В больницу.
Алексей Александрович усмехнулся.
Что скажет его французский доктор, если он сообщит, что находится в травмопункте в Твери? А служба безопасности? А приятель Павлик? А Марина?.. И еще Оксана!
Настроение у него вдруг испортилось, как будто задернули пыльный занавес и все, что было за ним – весело освещенная сцена с нарисованным пейзажем и речкой, – оказалось просто декорацией.
Никаких чудес.
– Мне нужно идти.
– Я вас провожу.
Плетневу было все равно, проводит его одна из теток или нет, и спорить не хотелось.
– Нелечка, непременно дай ему с собой обезболивающего!
– Я помню, мама.
– И еще раз извините меня, молодой… Простите, как вас зовут?
– Алексей, – он хотел добавить «Александрович», но сказал: – Плетнев.
– Очень, очень приятно. Я Нателла Георгиевна! А это моя дочка Нелечка!
– Я уже понял.
– Неля, надень панаму, там такой солнцепек!..
– Мама.
– Приходите к нам на обед! Мы вас позовем, непременно позовем!.. А когда вы собираетесь в город?..
– Мама.
Плетнев решительно не знал, куда идти, и младшая из теток пошла впереди, показывая дорогу. Участок был такой просторный, что ни дома, ни забора он не видел.
Какое-то время они шли между деревьями по желтой дорожке, потом тетка остановилась, пошарила рукой, распахнула калитку и пропустила его.
Впереди была короткая тенистая аллейка, а за ней деревенская улица, белая пыльная дорога, солнцепек.
– Простите нас, – хмуро сказала тетка. – Ради бога, простите!.. Я вас просто умоляю. Мама… бдительная очень. И всего боится. Особенно змей и медведей. Я маленькая все лето ходила в резиновых сапогах, представляете? Чтобы меня случайно не укусила гадюка!
Плетнев молчал.
– Ей Николай Степанович голову заморочил! Он же егерь, все про зверье знает. А здесь, правда, года три назад было много медведей. Нас специально предупреждали, чтоб в лесу шумели сильно, когда за ягодами идем. Они шума не любят. И людей не боятся! А охотиться нельзя, заказник здесь…
Плетнев вышел на солнцепек, прищурился и посмотрел вдоль совершенно пустой улицы.
– Ну, правда, простите! Мы не хотели! Мама не хотела, ей-богу! Ей плохо стало, когда она увидела, что вас ударила, на самом деле!.. Простите?..
– Для чего вам мое прощение? – вдруг спросил Плетнев, остановился и посмотрел ей в лицо. – Вы знаете ответ на этот вопрос?
Тетка моргнула.
– Я не стану подавать на вас в суд, и мне не нужна компенсация ущерба. Вы это уже поняли. Прощение мое вам зачем?
Она как-то странно пожала одним плечом.
– Вот именно, – сказал Плетнев, обошел ее, но остановился. – Оно вам не требуется. Вам нет до меня дела, и мне нет дела до вас и вашей мамы, кого она там боится!.. Мы с вами больше и не увидимся никогда! Зачем вы умоляете меня о прощении?.. К чему вам оно?..
Он дошел до колючего куста с пышными белыми цветами, где давеча гудел шмель, и все же обернулся.
Никого не было на пыльной белой дороге, ни единой живой души.
– Лапочка ты моя, – закричал на него Николай Степанович не Гумилев, а егерь, когда он заходил в свою калитку. – Где это ты извозился так, язви твою душу!.. Дверь-то все захлобучена, я думал, ты на велосипеде укатил! Ты через терраску, что ль, вышел?
Плетнев прикрыл за собой калитку и накинул крючок.
– Я тебе там огурчиков приволок, с грядки прямо! На терраске поставил! И морковки! Сахар чистый, а не морковь! Ты погрызи! Слышь?..
– Спасибо, – себе под нос пробормотал Плетнев.
Ему вдруг стало стыдно, что он говорил чужой тетке на дороге какие-то глупые слова о прощении.
– И на рыбаловку если наладишься, у меня прежде спроси! Я тебе место укажу! Да у нас и не везде ловить можно, я за этим доглядываю!.. А лучше погоди до завтрева, зять мой Виталя приедет, так с ним вместе сходишь!
– Хорошо, – сквозь зубы пообещал Плетнев.
До вечера он просидел в качалке, лелея головную боль, которая разгоралась с каждым часом. Потом зной вдруг начал быстро спадать, налетел ветер, тревожный и резкий, и стал сильно в одну сторону нагибать яблони и рябины, странно оголяя стволы и ветки. С качалки унесло покрывало. Плетнев догнал его почти у самого забора и приволок обратно, нагибаясь и преодолевая ветер. Стремительно и угрожающе потемнело, зашумело, и из полей надвинулся проливной отвесный белый дождь.
Он разом ударил по железной крыше, из водостоков полило, и в момент образовались лужи на плитке и в траве. Некоторое время Плетнев удивленно смотрел на дождь, как будто впервые его видел, потом ушел в дом.
Делать было совершенно нечего, он послонялся немного и завалился спать, ни на что не надеясь. Один раз этот номер со сном еще мог пройти, но не каждый же раз так везет!..
Он проспал до утра и проснулся от солнца, ломившегося к нему в комнату.
Плетнев встал в прекрасном настроении, несмотря на то что голова не поворачивалась и странно сидела на плечах. Ему вдруг страшно захотелось есть, и он вспомнил, что вчера съел всего три морковки с грядки соседки Валюшки!..
Он долго и с удовольствием завтракал на террасе, а потом ему показалось, что по участку кто-то ходит.
Должно быть, Николай Степанович – язви его душу – приволок карасей. Или парного молока.
С недопитой чашкой кофе в руке Плетнев сбежал с заднего крыльца, обошел дом и нос к носу столкнулся с человеком в форме, ходившим возле его машины.
От этого человека Плетнев узнал, что егерь нынешней ночью был убит ударом по голове.
– Вы ничего не слыхали? – спросил человек. – Подозрительного, к примеру?
– Мне нужно позвонить, – сказал Плетнев растерянно.
– Всем нужно! – воскликнул форменный почти весело. – Да как звонить-то, когда связи нет!..
Алексей Александрович собирался уехать в тот же день, и черт с ним, с воскресеньем, уж как-нибудь в пробках перестрадает, но не получилось. Человек в форме – как выяснилось, участковый – явился снова и попросил дождаться опергруппу.
Он так и выразился – опергруппа, и Плетнев какое-то время соображал, что это за группа такая. Детективов он никогда не читал, телевизор не смотрел, об убийствах представление имел самое смутное.
Возле дома Николая Степановича толпился народ, люди входили, выходили, громко переговаривались, и улица, еще совсем недавно тихая, разморенная солнцем и жарой, была полна тревожных голосов. От этих голосов, от разноцветной толпы, в которой, разинув рты, стояли ребята с велосипедами, всхлипывающие тетки в сарафанах и панамах и мужики в шортах и кепках, Плетнев ушел на террасу и сидел до тех пор, пока не явился пожилой отдувающийся дядька в мокрой на спине рубахе. Обмахиваясь привядшим лопухом, он поднялся по ступенькам, спросил квасу и страшно удивился, когда выяснилось, что никакого кваса нету.
Старательно и совершенно равнодушно он, сверяясь по паспорту, записал «данные» Плетнева, спросил, где тот был минувшей ночью, и так же старательно и равнодушно записал, что Алексей Александрович был на диване в своей комнате на втором этаже.
Не слыхал ли он чего-нибудь подозрительного?.. Нет, не слыхал. Может, машина подъезжала? Может, и подъезжала, но Алексей Александрович в это время спал и никакого шума не слышал. А хорошо был знаком с убитым? Да нет, почти не знаком. В первый раз увиделись три года назад при покупке вот этого самого дома, а второй позавчера вечером, когда он, Плетнев, приехал отдохнуть.
Впрочем, все три года он ежемесячно Николаю Степановичу пересылал некоторые суммы, очень скромные, – вознаграждение за то, что егерь «присматривает за домом».
Эти «суммы», как и сам Плетнев, дядьку нисколько не интересовали, ему хотелось как можно скорее закончить скучную и ненужную процедуру, а когда Алексей Александрович, поколебавшись, все же спросил, за что могли убить такого безобидного человека, махнул рукой и встал, собирая бумажки:
– Да хоть за что! За кабана, к примеру. Он браконьеров этих на дух не переносил и гонял страшно. Он же… шумливый мужик такой, да и не боялся ничего. Тут же заказник, у егерей власть особая. Кто без лицензии набегает, егерь вполне может и срок впаять, если поймает, конечно! А то, бывает, большие люди наезжают, ну, развлечься. В баньку там, ушицы наварить, поддать как следует, ну и пострелять, конечно. А как у них лицензии проверять, если они на самом деле большие?! И из Твери, и из Москвы, само собой! С соседом Степаныч не ладил опять же! Вроде егерь у него по осени собаку застрелил, а сосед собачник знатный, и зверюга была дорогих кровей. Так они тогда сцепились, еле растащили их! Опять же квасил он вчера с кем-то крепко! А с кем он мог квасить, когда зять только сегодня приехал и его на автобусной остановке все видели? Со своими только, а соседи все по участкам сидели, и жены ихние это подтверждают, да и лило как из ведра! А посторонние машины через посты не заезжали, у них там муха не пролетит! Да и питье какое-то странное – целый литр вискаря!.. Это сколько ж за него денег пришлось отвалить?!
Плетнев сказал, что виски его. Он по приезде угостил егеря. Дядька как будто удивился, глянул на Плетнева оценивающе и ушел, предупредив, что «могут вызвать».
Уходя, он, должно быть, позабыл закрыть калитку, потому что вскоре Алексей Александрович, задумчиво качавшийся в качалке, обнаружил в кусте лилий и роз козу, которая будто бы ухмылялась – морда была скособочена на одну сторону, изо рта торчал букет, который она смачно жевала.
– Пошла вон, – сказал Плетнев козе не слишком уверенно. Та продолжала жевать. – Пошла вон, кому говорю!
Коза, не обращая на него внимания, сунулась в куст и вынырнула с новым букетом в пасти.
Плетнев понятия не имел, как следует обращаться с козами, он даже побаивался немного, все же у нее рога, и внушительные, и снова закричал на козу и замахал руками, и тут его – и клумбу! – спасла Валюшка, прибежавшая с улицы на шум.
Она очень ловко, пинками, выгнала козу, утираясь крепкой загорелой рукой, немного поплакала перед Плетневым, повторяя, что «такого смертоубийства тут сроду не бывало, а до чего хороший был человек-то, до чего хороший!», и убралась за ворота стоять в толпе перед домом егеря, рыдать и на все лады повторять все то же самое, про смертоубийство и хорошего человека.
Эту ночь Плетнев не спал и уехал очень рано, часов в шесть. Он старательно запер обе двери – ту, что на террасу, на щеколду, а ту, что на крылечко, на замок, – и долго не мог понять, что делать с тяжелой связкой длинных заржавленных ключей на красной капроновой перекрученной ленте.
Отдать их было некому – егерь Николай Степанович, всю жизнь присматривавший за домом, никак не мог принять у него ключи!
Плетнев сунул связку в «бардачок» своей немыслимой машины, чувствуя вину и перед домом, и перед егерем, замотал цепью ворота и уехал, уверенный, что не вернется никогда.
Он вернулся через три дня.
В Москве ему было решительно нечего делать, никто не мог знать, что он «в городе», а звонить и оповещать он никого не стал.
В просторных, свежих и очень удобных комнатах его квартиры, глядевших окнами на Кремль, в прохладе кондиционированного воздуха, в привычном и продуманном уюте он не находил себе места. Этот мир – его прежней бодрой жизни, деловых и карьерных интересов, умных и нужных людей, стройных мыслей, четких расписаний на много дней вперед – перестал существовать, а никакого другого у него не было.
Миры не создаются в одночасье. Прошло слишком мало времени с тех пор, как не стало прежнего, откуда же взяться новому?..
Можно попробовать жить по-старому, но для этого нужно приложить слишком много усилий – звонить секретарше, заказывать самолет в Монте-Карло или Ниццу, собирать чемодан, лететь, а там, куда прилетишь, разбирать чемодан, находить знакомых, «вливаться» в круг их интересов и формировать свой – чтобы на их гостеприимство и любезности отвечать собственным гостеприимством и любезностями, все по правилам.
Или «погружаться» в прежний график светских мероприятий, до которых он и в прошлой жизни был не слишком большой охотник, а для этого опять звонить секретарше, чтобы она везла приглашения, коих по летнему времени не могло быть слишком много – все приличные люди разъехались по своим виллам в Сен-Тропе или Кап-Ферре, да и нет ничего скучнее на свете, чем летние светские мероприятия!
Немногочисленные оставшиеся в Москве «свои» до смерти надоели друг другу, мечтают поскорее отбыть хоть куда-нибудь, лишь бы подальше отсюда, раз от разу забывая, что там, куда они уедут, будет все то же самое – те же московские знакомые, те же льняные платья и греческие сандалии у дам, те же льняные костюмы у мужчин, тот же апельсиновый спритц, те же надушенные собачки, тот же флирт, намеки, сплетни, непременно чей-нибудь громкий и неожиданный развод – почему-то громкие и неожиданные разводы непременно случаются на летних морских курортах!..
От одной мысли, что все это сейчас придется проделывать, ему становилось нехорошо. Проделывать сразу же, начиная с той секунды, как он позвонит секретарше и объявит, что «летит», и уж обязательно кто-нибудь доложит Оксане и Марине, и они обе явятся, где бы он ни находился, потому что «точки еще не поставлены», как объясняла ему Оксана, и при этом бриллиантовые реки стекали у нее по шее прямо в декольте, и все объяснения еще впереди.
Потрудитесь дать, голубчик!
Пожалуй, только в деревню Остров ни одна, ни другая явиться не могут по определению – уж такое это особое место.
Побыв дома два дня, Плетнев с изумлением констатировал, что деваться ему, в общем, некуда. Никакой свободы выбора у него нет – а может, и не было никогда?..
И почему-то смутно представился ему серый и влажный осенний день, гул подходящей электрички, толпа на загородном перроне, нейлоновая куртешка с «молнией», которую вечно заедало, и мать носила ее в магазин «менять», да так и не поменяла, веселые лица, хохот и обрывки разговоров, резиновые сапоги, которые уже в Москве на Сухаревке натерли ему пятку так, что ступить было больно. Мать говорила, что у него «не ноги, а одно горе», он и вправду то и дело стирал их до кровавых мозолей. Нищее серо-желтое поле, упиравшееся в горизонт, куча мешков и ящиков, возле которых студенты навалили свои рюкзаки и телогрейки, баба в теплом платке, сказавшая язвительно, что «картошку копать – это тебе не книжку читать, понимание нужно!». И девчонка из третьей группы, попавшая к нему «в пару», они все работали «парами» – один копает, другой собирает, – которая, весело блестя глазами, объявила, что они непременно должны вон тех дураков обогнать и он, Плетнев, за это отвечает.
Девчонка то и дело перекликалась с теми двумя «дураками», на Плетнева не обращала никакого внимания, и потом, вернувшись в институт, он исподтишка наблюдал за ней, все мечтал поближе познакомиться, но очень быстро она выскочила замуж за одного из тех двоих, которых непременно нужно было опередить на картошке!
Может, это и была свобода, только он тогда ее не узнал?
Два дня Плетнев просидел в квартире почти безвылазно, лишь съездил в магазин. И повар, и домработница были отпущены, вернутся не скоро, а есть хотелось уже сейчас. Еда показалась ему невкусной, как будто он по ошибке купил муляжи из папье-маше. Вроде все похоже на настоящее, и даже краше настоящего, но вкуса никакого не имеет.
В середине своей третьей московской ночи Плетнев встал, потому что лежать надоело, включил было телевизор, но сразу выключил – показывали какой-то замшелый американский фильм, выдавая его за новый, и перевод был ужасным, слушать тошно. Лучше бы не переводили.
Он походил по комнатам, закинув на шею руки, потом поприседал немного – просто так – и опять стал ходить.
…Ну, что ты ходишь? Если ты ходишь потому, что жизнь твоя не удалась и богатые тоже плачут, так это вранье. В четыре утра врать самому себе нельзя, и не ври.
Если ты ходишь потому, что устал от всего на свете, а главным образом от самого себя, так придумай, как отдохнуть, соберись с мыслями и начинай все заново.
Да, но как можно отдохнуть от самого себя? Куда деть себя на время этого самого отдыха? Погрузиться в летаргию, в анабиоз, в наркоз? Тогда, во времена студенческо-картошечной свободы, он очень любил фантастические романы, и там время от времени все погружались в анабиоз.
Если ты ходишь потому, что тебе сорок лет и все дела поделаны, а те, что впереди, не вызывают ничего, кроме отвращения, скуки и усталости – уже заранее усталости, – то это тоже вранье, ведь «кризис среднего возраста» бывает у всех и всегда, и твой французский доктор предупреждал тебя об этом еще три года назад. Перенапряжение нервной системы, месье Плетнев, говорил доктор наставительно, обязательно проявит себя, и нам с вами придется иметь дело с последствиями, каковы бы они ни были. Вам надо научиться переключаться, месье Плетнев. Это очень важно.
Егерь Николай Степанович наверняка не страдал никаким перенапряжением нервной системы, а если и страдал, то ничего об этом не знал, у него же не было французского доктора, который предупредил бы его. У него была машина «Волга» с вечно раззявленным багажником, в который егерь то и дело нырял и деловито громыхал чем-то, стремянка, прислоненная к забору, с привешенным ведром, из которого торчала малярная кисть, несколько гряд с чесноком и укропом – Плетнев видел все это, когда прогуливался по сонной и жаркой деревенской улице.
И кто-то просто так взял и убил его.
«Из-за кабана», как выразился тот дядька в потной рубахе. Записывая за Плетневым, дядька аккуратно положил привядший лопух, которым обмахивался, на стол, а уходя, забрал его с собой – лопух был ему еще нужен, жарко ведь!..
Плетнев вдруг стал думать именно в эту сторону – про егеря, убийство и деревню Остров, потому что думать об этом было проще и интересней, чем о том, что делать с самим собой и собственной жизнью.
С кем мог Николай Степанович среди ночи пить виски, если все соседи сидели по своим участкам? Что за разговор Плетнев случайно подслушал в кустах? Кто и с кем разговаривал и, главное, о чем? Там были какие-то окончательные слова, в которых содержался приговор: ты за все заплатишь, я этого так не оставлю!.. А может, ему, Плетневу, везде и всюду слышится приговор?
Как егерь мог застрелить чужую собаку? Он же не полоумная бабка в костюме инопланетянина и перепутать собаку, скажем, с медведем, волком или кенгуру уж точно не мог!
Между прочим, Плетнев был совершенно уверен, что старикашка, выпросив у него «гостинец», нынче же вечером его и прикончит под луковицу и краюху черного хлеба с солью, а тот вытерпел аж целые сутки! Значит, на самом деле ждал кого-то в гости, и это был гость, с которым стоило поделиться таким деликатным и дорогим напитком, как виски!
Или не ждал, а просто так случайно получилось?
Что Николай Степанович – язви его душу – имел в виду, когда говорил уверенно, что фигуристая девушка Женька, собиравшаяся в Твери поступить в модели, все время врет?
Что имела в виду сама Женька, когда говорила, что Любаня таскает вещи из домов, где убирает, а «блаженные» на самом деле ведьмы и варят зелье? Какое зелье они могут варить? Самогон?
На самогонщиц две старухи, ударившие его по голове поленом – тут Плетнев потрогал шишку и с удовольствием засмеялся в тишине и темноте своей квартиры, выходящей окнами на Кремль, – были не похожи.
А егеря-то убили как раз ударом по голове…
В эту секунду зазвонил телефон, и трели его на все лады отозвались и на кухне, и в кабинете, и на площадке второго этажа, куда вела дубовая лестница «с поворотом», вывезенная им из Англии из самого настоящего дворца. Плетнев ни за что не стал бы подходить – он никогда сам не брал трубку, – да и не мог никто звонить в четыре утра в его городскую квартиру!.. Но он думал о Николае Степановиче, и в голове у него была каша, сваренная наполовину из деревенского детектива, наполовину из Сен-Тропе и мыслей о грядущем, поэтому он взял трубку и сказал рассеянно:
– Плетнев, слушаю вас.
В трубке помолчали, а потом протянули удовлетворенно:
– Так ты дома, голубчик! Марина, зайка, он дома! Господи, как скучно быть умнее всех.
В голове моментально набухло и отозвалось, как будто старухи-ведьмы ударили его еще раз, посильнее прежнего.
…Я до смерти боюсь медведей и гадюк, просто ужасно!..
– Я знала, что никуда ты не уехал, милый мой! Я так и сказала Маришке! Но раз уж ты решил от нас прятаться, зачем ты трубку взял, а?..
– Случайно. – От ее голоса, тона, такого определенного, такого знакомого, всегдашнего, его как будто парализовало.
– Значит, так. Во-первых, не вздумай бросить трубку. Во-вторых, чего бы ты там ни выделывал, тебе придется, слышишь, придется встретиться и поговорить. Я этого так не оставлю.
Плетнев молчал, и она осведомилась, слышит ли он ее.
– Оксана, послушайте, – начал парализованный Плетнев. – Вы же… взрослый человек. Зачем вы устраиваете… балаган? О чем мы станем разговаривать с вами?
– Не со мной, – быстро сказала плетневская теща. – Со мной тебе разговаривать действительно не о чем. Но ты просто обязан поговорить с Маринкой! Она твоя жена, и она страдает.
Это тоже было сказано совершенно определенным тоном, как будто она обедает.
– Я ничем не могу ей помочь.
– Алексей, это глупости.
– Оксана, я правда не понимаю, чего вы от меня хотите.
– Ты должен простить Марину.
Плетнев с размаху сел на диван. Роскошный меховой плед дрогнул, не удержался и съехал со спинки, Плетнев выдрал его из-под себя и швырнул на пол.
– Зачем ей мое прощение? Вы знаете ответ на этот вопрос?
– Как зачем? – удивилась теща. – Разумеется, чтобы начать все сначала.
Плетнев поддал плед ногой.
– Я не стану ничего начинать, Оксана. Кажется, мы с вами это уже обсуждали. Никакого начала не будет. Финал состоялся.
– Тебе только так кажется, дорогой мой! Тебе придется встретиться, или я подключу…
Тут Плетнев вдруг засмеялся.
– Насчет подключения вы подумайте хорошенько, Оксана Степановна! Ко мне на самом деле трудно применить санкции… в смысле подключения.
– Это мы еще посмотрим. В конце концов, есть же телевидение, журналы, Интернет. Я не хотела, но если ты упираешься… Репутацию испортить ничего не стоит, восстановить ее невозможно, это ты знаешь лучше меня. А то, что ты бросил, нагло, скотски, беременную жену, да еще безо всякого объяснения причин, разрушит какую угодно репутацию. Ты подумай.
Плетнев кивнул, как будто она могла его видеть.
– И вот что, – решительно продолжала теща. – Мы сейчас к тебе выезжаем. И не вздумай удрать! Я-то всегда знала, что ты трус, но Маринке это демонстрировать совершенно необязательно. Она и так вся извелась, в ее-то положении! Ты нас дождешься, и мы поговорим. Все, я собираюсь.
Плетнев аккуратно пристроил трубку обратно в гнездо, откинулся так, что голова коснулась спинки дивана, потерся макушкой и некоторое время смотрел в потолок.
Потолок был очень красивый. Люстра была очень красивой. Вся обстановка его дома была очень красивой.
Потом он встал, поднял меховой невесомый плед и стал застилать диван. Плед все время съезжал, и застелить никак не удавалось.
Тогда Плетнев, дернув, разорвал плед пополам, швырнул куски по обе стороны дивана и стал собираться.
Он трус, права Оксана. Трус всегда первым удирает с тонущего корабля.
Впрочем, корабль давно утонул, конница разбита, армия бежит.
В очереди на КПП, несмотря на ранний час, оказалось несколько машин и мопедов, а молодой и внимательный солдатик у шлагбаума проверял документы уж очень дотошно, и Плетнев понял, что это все надолго.
Нужно было поворачивать через лес и Владыкину Гору, как в тот раз, там никто не ездит и очереди нет, подумал Плетнев и развеселился. Он уже, считай, местный житель, все пути-дороги ему известны!
В машине он думал о том, как в его пустой московской квартире Оксана втолковывает дочери, что «так и знала, ничего другого от него не ждала», и было ему от этих мыслей тошно до невозможности.
Всякие штуки вроде того, что он ни в чем не виноват, не помогали, впрочем, они никогда не помогали.
Я струсил. Я струсил тогда, давно, и эта трусость породила следующую, и следующую, и мне теперь придется жить, зная, что я трус!.. И в этом ничего нельзя изменить, как нельзя отменить ту первую трусость, за которой последовали все остальные.
Очередь продвинулась на одну машину и опять замерла.
Плетнев вытащил себя из автомобильного кресла – на этот раз оно почему-то стало заваливаться вправо, и приходилось все время балансировать, чтобы не упираться коленкой в рычаг переключения передач.
Слава богу, теперь уж немного осталось.
Он постоял возле машины, потянулся и огляделся. Кругом был лес, уже почти настоящий. Самый настоящий начнется за шлагбаумом. Плетнев перепрыгнул небольшой ров, заросший репейником, незабудками и еще какими-то цветами, желтыми и фиолетовыми. Тут росли березы, которые стояли просторно, как в парке, а под ними мох и кусты черники с маленькими темно-зелеными глянцевыми листочками очень правильной формы. Мама когда-то приносила ему из леса именно кустик с ягодками, чтобы он его объел.
Он рос болезненным ребенком, и в лес его не брали, у него там делалась то ли астма, то ли удушье, и этими веточками мама его развлекала. Это считалось приветом из другой, настоящей жизни, которая была ему недоступна.
Плетнев нагнулся, стал по одной обрывать черные крупные ягоды и класть в рот. Это называлось «пастись».
Пойди попасись, говорили мать, и он шел объедать малину или крыжовник. Он мог только «пастись», собирать не умел – вечно накалывался на иголки, и пальцы потом нарывали так, что приходилось обращаться к хирургу, или обжигался крапивой, и у него начиналась аллергия, или…
– Значит, слушай меня, зараза! – громко и отчетливо сказали за кустами, и на тропинке показался здоровенный угрюмый мужик, одной рукой кативший мотоцикл легко, как будто это был детский велосипедик. Другой он прижимал к уху телефон. – Я твоих дел не знаю, но только если ты еще раз посмеешь подойти, я тебе шею сверну! Вот это я тебе с полной серьезностью обещаю, а слово у меня кремень. Степаныча-то кто? Раз, и нет его! Всего и делов! Так что помни слова мои!
Мужик сунул телефон в карман, коротко и злобно выматерился и уперся взглядом в растерянного Плетнева, стоявшего в двух шагах.
– Здрасти, – пробормотал мужик и прокатил мимо свой мотоцикл.
Плетнев кивнул ему вслед, перепрыгнул канаву и вернулся в машину – сзади уже сигналили.
– Ты чего, за грибами наладился?! Пост бы сначала проехал, а потом!.. Ой, Леша, здорово!.. А мы думаем – куда ты девался? Сбежал от всех наших происшествий!
Плетнев оглянулся.
Соседка Валюшка махала ему рукой и улыбалась радостно, как лучшему другу.
– Проезжай, проезжай, Леша, не задерживай народ, видишь, сколько нас тут!..
Плетнев пожал плечами, раздумывая над тем, что сейчас услышал, подъехал к шлагбауму, показал солдатику паспорт и права – тот прочитал, шевеля губами от усердия, – потом обошел машину и посмотрел номера.
– Проезжайте! – махнул рукой. Лоб у него влажно блестел, становилось жарко, хотя день только начинался.
Плетнев проехал пятьдесят метров, притормозил у обочины, вылез из машины и дождался, когда подкатит Валюшка.
– Леш, в сам деле, что ль, за грибами?! – Она покрутила головой, как бы удивляясь дурости городских жителей. – Чего ты тута встал-то?! Да, знакомься, это Витюшка, муж мой! А это Леша, сосед наш, который в доме покойного Прохора Петровича…
– Да что ты все стрекочешь, стрекоза? – весело спросил лысый и загорелый Витюшка, перегибаясь через супругу и в окно просовывая руку. Плетнев тоже просунул свою и пожал его.