Не зная, куда направиться в совершенно незнакомом ему городе, Юджин сел на паром у пристани Дебросс-стрит и, очутившись на Вест-стрит, долго бродил по этой оживленной улице, разглядывая подъездные пути к докам. С этой стороны Манхэттен показался ему совсем неприглядным. Но, говорил он себе, пусть этот город не блещет красотой, зато в других отношениях в нем должно быть много замечательного. Когда же он увидел массивы прижатых друг к другу домов, нескончаемый людской поток, потрясающую картину уличного движения, он понял, что огромное скопище людей уже само по себе создает впечатление величественности и что в этом-то и заключается основная особенность Манхэттена. Но были и другие особенности: преобладание низких строений в старом городе, целые кварталы тесных улочек, неприглядные потемневшие кирпичные и каменные дома, добрую сотню лет терпящие непогоду, – все это вызывало в Юджине порою любопытство, а порою и гнетущую тоску. Он легко поддавался внешним впечатлениям.
Во время своих блужданий Юджин не переставал высматривать себе место для жилья – небольшой дом с садиком или хотя бы деревцом перед окнами. Наконец в нижнем конце Седьмой авеню внимание его привлек ряд домов с железными балкончиками. Он стал спрашивать, и в одном из них оказалась комната за четыре доллара в неделю. Пока что, подумал он, можно будет остановиться на этом. В гостинице стоило бы дороже. Хозяйка, неимоверно унылая особа в черном затрепанном платье, показалась ему каким-то безликим существом, вид которого вызывал одну мысль: какое, должно быть, печальное занятие – держать постояльцев! Да и комната была такая же уныло-заурядная, но Юджин стоял у преддверия нового мира, и все его интересы и мысли были там. Ему не терпелось увидеть город. Он оставил в комнате чемодан, послал за сундуком и вышел на улицу – ведь он приехал сюда для того, чтобы учиться и познавать.
В этот начальный период знакомства с Нью-Йорком Юджин всецело отдался своим впечатлениям. Он и не пробовал думать о том, что делать дальше, а выходил на улицу и попросту брел куда глаза глядят. Так, в первый же день он прошел вниз по Бродвею до здания муниципалитета, а вечером – вверх от Четырнадцатой улицы до Сорок второй. Вскоре он был уже знаком с Третьей авеню, с Бауэри, с роскошью Пятой авеню и Риверсайд-Драйв, с красотами Ист-Ривер, Баттери, Сентрал-парка и нижней частью Ист-Сайда. В самое короткое время он успел повидать все чудеса столичной жизни: толпы народа на улицах в обеденный час и перед открытием театров на Бродвее, ужасающую толчею утром и днем в торговых кварталах, бесконечные вереницы экипажей на Пятой авеню и в Сентрал-парке. В свое время его поражали богатство и роскошь Чикаго, но от того, что он увидел сейчас, захватывало дыхание. Здесь все было так обнажено, так наглядно, так понятно. Во всем чувствовалась та пропасть, которая отделяет простого смертного от представителей богатых классов. От этого сознания у Юджина кровь застывала в жилах; какое-то отупение охватывало его при мысли о том, как низко он стоит на общественной лестнице. До приезда в этот город он был довольно высокого мнения о себе, теперь же чем больше он смотрел вокруг, тем делался меньше в собственных глазах. Что такое он сам? Что такое искусство? Какое дело до всего этого городу? Город больше интересовался другим – нарядами, едой, визитами, путешествиями. Нижнюю часть острова заполнило холодное торгашество, наводившее на Юджина ужас; в верхней же части, где тон задавали женщины и показная роскошь, царило сладострастное сибаритство, вызывавшее в нем зависть. У него было всего двести долларов; с этими деньгами он должен был пробить себе дорогу – и вот каков был тот мир, который ему предстояло покорить.
Люди с темпераментом Юджина легко поддаются чувству подавленности. Он чересчур жадно упивался зрелищем открывшейся перед ним жизни и теперь страдал от «умственного несварения». Он слишком много увидел за слишком короткий срок. Неделями бродил он по городу, изучая витрины, библиотеки, музеи, широкие проспекты, и с каждым днем отчаяние все глубже проникало в его душу. Ночью он возвращался в свою убогую комнату и садился писать пространные послания Анджеле, рисуя ей все, что он видел, и уверяя в вечной любви; эти письма были для него единственной возможностью дать выход своей бьющей через край энергии и своим настроениям. Это были вдохновенные письма, полные ярких красок и сильных переживаний, но Анджела толковала их по-своему. Для нее они были свидетельством нежных чувств и искренней тоски, поскольку она считала, что их диктует разлука с нею. Так оно и было отчасти, но в гораздо большей степени эти письма вызывались одиночеством и желанием выразить те ощущения, которые пробудила в Юджине грандиозная панорама развернувшейся перед ним жизни. Он посылал ей также зарисовки сценок, которые ему случалось наблюдать: толпа в глубоких сумерках на Тридцать четвертой улице; суденышко на Ист-Ривер, неподалеку от Восемьдесят шестой улицы, в проливной дождь; баржа на буксире, груженная вагонами. Юджин и сам не знал, что он будет делать с этими этюдами, но ему хотелось испробовать свои силы в журнальной графике. Эти великолепные издания немного пугали его; теперь, когда он мог зайти в редакцию и предложить свои услуги, он гораздо меньше верил в себя.
В одну из первых недель пребывания в Нью-Йорке Юджин получил письмо от Руби. Прощальное письмо, которое он отправил ей по прибытии в Нью-Йорк, принадлежало к тем вымученным посланиям, которые диктуются угасшей страстью. Он очень сожалеет, писал Юджин, что вынужден был уехать, не простившись с нею. Он уже совсем собрался зайти, но из-за спешки, вызванной неотложными приготовлениями… и так далее и тому подобное. Он надеется на днях побывать в Чикаго и тогда непременно навестит ее. Он по-прежнему ее любит, но ему необходимо было уехать туда, где для него таятся величайшие возможности.
«Я помню, как ты была очаровательна, когда мы впервые встретились, – писал он в заключение, – и я никогда не забуду моего первого впечатления, Руби!»
Говорить об этом сейчас было величайшей бестактностью, но Юджин не мог побороть в себе художника. Эти слова острой болью отозвались в сердце Руби: она поняла, что Юджин любит только красоту и что теперь ее красота потеряла для него свою прелесть.
Она ответила ему через некоторое время, ей хотелось взять вызывающий, безразличный тон, но это ей никак не удавалось. Она хотела придумать что-нибудь резкое, но кончила тем, что написала так, как чувствовала.
«Дорогой Юджин, – писала она, – уже несколько недель, как я получила твое письмо, но до сих пор не могла заставить себя ответить. Я знаю, что между нами все кончено, да иначе и не могло быть. Мне кажется, ты неспособен долго любить одну женщину. Ты прав, конечно, что тебе необходимо было поехать в Нью-Йорк, там тебя ждет более широкое поле деятельности. Все это так, но мне очень больно, что ты не пришел проститься. Все же мог бы зайти. Однако я ни в чем тебя не упрекаю, Юджин. В сущности, конец немногим отличается от того, что было между нами все последнее время. Я тебя любила, но я знаю, что так или иначе перенесу это и никогда не буду упрекать тебя. Пожалуйста, верни мне мои письма и фотографии. Теперь они тебе больше не нужны.
Руби».
А в самом конце была приписка:
«Ночью я стояла у окна и смотрела на улицу. Луна сияла, ветер раскачивал голые деревья. Вдали, среди лугов, блестел пруд, и в нем отражалась луна. Он казался серебряным. О Юджин, лучше бы мне умереть!»
Юджин вскочил, прочитав эти слова, и скомкал письмо. Оно до глубины души тронуло его. Он невольно проникся уважением к Руби и даже подумал, не совершил ли ошибку, покинув эту девушку. В конце концов, он и в самом деле любил ее. В ней столько очарования. Будь Руби в Нью-Йорке, они могли бы жить вместе. Она могла бы устроиться здесь натурщицей. Он совсем уже готов был написать ей это, но как раз пришло одно из тех пространных посланий, которые почти ежедневно отправляла ему Анджела, и его настроение изменилось. Разве мыслимо продолжать связь с Руби перед лицом такого большого и чистого чувства, как любовь Анджелы? Очевидно, его былая привязанность к Руби угасает. Стоит ли пытаться воскресить ее?
Это столкновение противоречивых чувств было очень характерно для Юджина, и, будь в нем развита способность к трезвому самоанализу, он пришел бы к выводу, что по натуре он мечтатель, влюбленный в красоту, влюбленный в любовь, и что ему несвойственно хранить верность какой-либо одной женщине – кроме единственной, несуществующей.
Так или иначе, он написал Руби письмо, которое дышало сожалением и раскаянием, но не заключало в себе приглашения приехать. Он не мог бы долго содержать ее, если бы она приехала, говорил он себе. Кроме того, он хотел добиться Анджелы. И прерванный роман так и не возобновился.
Между тем Юджин начал наведываться в редакции журналов.
Уезжая из Чикаго, он уложил на дно сундука целую пачку рисунков, которые в свое время сделал для газеты «Глоб». Тут были этюды реки Чикаго, Блю-Айленд-авеню, которую он однажды зарисовал в перспективе, Гусиного острова и набережной озера Мичиган, а также кое-какие уличные сценки. Все они производили сильное впечатление благодаря особой, свойственной Юджину манере создавать мозаику из черных пятен, среди которых неожиданно мелькало несколько белых бликов и линий. В этих рисунках сквозило чувство, ощущалась жизнь. Их должны были бы оценить с первого взгляда. Но достаточно было даже намека на радикальное новаторство, чтобы работы его многим показались примитивными, даже грубыми. Пальто он рисовал одним штрихом, одним пятном изображал лицо. Даже вглядываясь в его работы, трудно было уловить отдельные детали, а зачастую они и вовсе отсутствовали. Под действием похвал, которые он слышал в институте, а также от Мэтьюза и Голдфарба, Юджин постепенно приходил к убеждению, что у него сложилась собственная манера письма, и, дорожа своей самостоятельностью, он склонен был этой манеры придерживаться. Теперь он производил впечатление весьма самоуверенного молодого человека, и это отталкивало от него людей. Когда он показывал свои рисунки в редакции журнала «Сенчури», а также у Харпера и Скрибнера, их разглядывали с видом усталой учтивости. На стенах редакций, где он бывал, красовались десятки великолепных рисунков, подписанных (как уже знал к этому времени Юджин) лучшими художниками-иллюстраторами страны. И он возвращался к себе домой, убежденный, что его работы не произвели впечатления. Очевидно, в редакциях привыкли иметь дело с художниками в тысячу раз лучше его.
На самом же деле то, что так смущало Юджина, было лишь видимостью. Рисунки, которые висели на стенах редакционных кабинетов, были во многих случаях нисколько не лучше его собственных, а возможно, и хуже. Их преимущество заключалось в массивных деревянных рамах и во всеобщем признании. Юджин не был еще мэтром, признанным в журналах, но в его ранних работах было не меньше огня, чем в картинах позднейшего периода. Последние отличались большей зрелостью письма, в них не замечалось уже такой нетерпимости к деталям, но экспрессии в них было не больше, если не меньше. Дело, однако, заключалось в том, что руководителям художественных отделов до смерти надоели молодые художники, приносившие им свои рисунки. Пусть немного помучаются, это пойдет им впрок. И Юджин повсюду натыкался на отказ, сопровождаемый скупою похвалой, которая была для него хуже уничтожающей критики. В результате он совсем пал духом.
Оставались, однако, газеты и журналы помельче, и Юджин неутомимо рыскал по городу, стараясь найти себе какую-нибудь работу. В двух-трех журнальчиках ему удалось получить заказ – несколько рисунков, в общей сложности на тридцать пять долларов. Нужно было еще платить натурщице. Теперь понадобилась и комната, которая заменяла бы мастерскую и куда можно было бы приглашать натурщиц. После долгих поисков он нашел в западной части Четырнадцатой улицы подходящее помещение – в конце коридора, окнами во двор, откуда можно было попадать прямо к нему по запасной лестнице. Комната стоила двадцать пять долларов в месяц, но он решил, что должен рискнуть этой суммой. Только бы получить несколько заказов, тогда можно будет прожить.
Художественный мир Нью-Йорка весьма своеобразен. В период, о котором идет речь, да и долгое время спустя он состоял из разрозненных групп, почти не входивших между собой в соприкосновение. Особое место в нем занимали, например, скульпторы, человек тридцать-сорок, едва знакомых между собой; они злобно критиковали друг друга и предпочитали жить, замкнувшись каждый в тесном кругу близких и друзей. Свой отдельный мирок составляли и живописцы; они держались особняком от графиков и насчитывали в своей среде до тысячи, если не больше, человек, именовавших себя художниками. В большинстве своем это были мужчины и женщины, обладавшие достаточным дарованием для того, чтобы разок-другой добиться чести выставить свои работы в залах Национальной академии и от поры до времени продать картину или получить случайный заказ на декоративную работу или портрет. В городе было немало домов, где квартиры сдавались под студии: на Вашингтон-сквер, на Девятой и Десятой улицах, а также кое-где на Макдугал-эли или в кварталах между Вашингтон-сквер и Пятьдесят девятой улицей. Дома эти были населены живописцами, графиками, скульпторами, а также представителями различных видов прикладных искусств. Художники были больше связаны между собой, чем скульпторы, которые, впрочем, отчасти примыкали к ним. У художников было несколько клубов – «Салмагунди», «Кит-Кэт», «Лотос»; нередко устраивались выставки – тушь, акварель, масло, – сопровождавшиеся дружескими встречами, на которых можно было обменяться взаимными одобрениями и советами. В студиях на Десятой улице, в общежитии ХАМЛ[4] на Двадцать третьей улице, в студиях имени Ван Дейка и в ряде других мест художники часто селились вместе. В то время нетрудно было встретить такую небольшую группу лиц, вступивших во временное содружество, и даже присоединиться к ней – если вы, как принято было говорить, оказались своим. Вне этого жизнь художника в Нью-Йорке протекала скучно, и он с большим трудом находил подходящую для себя среду.
Живописцам противостояли графики. В большинстве своем это была зеленая молодежь, к которой примыкали те, кто сумел снискать себе прочное расположение господ редакторов. Формально они не принадлежали к миру живописцев и скульпторов, но по духу были родственны им. У них тоже были свои клубы, а их мастерские всегда оказывались по соседству с мастерскими художников и скульпторов; поскольку графики пробавлялись больше надеждами на будущее, то они обыкновенно селились по трое-четверо в одной студии – отчасти из соображений экономии, но также из чувства товарищества, чтобы поддерживать и вдохновлять друг друга в работе. В Нью-Йорке в ту пору существовало много таких групп, но Юджин, конечно, не знал о них.
Новичку требуется немало времени, чтобы обратить на себя внимание. Все мы должны пройти через годы учения, на какое бы поприще мы ни вступили. Юджин был одарен и преисполнен решимости, но у него не было ни жизненного опыта, ни близких друзей или знакомых. Этот город был такой чужой и холодный, и если бы Юджин с первых же минут не воспылал к нему безграничной любовью, он чувствовал бы себя в нем одиноким и несчастным. А сейчас он был весь во власти очарования, которым были исполнены для него прекрасные зеленые скверы – Вашингтон, Юнион и Медисон, изумительные улицы вроде Бродвея, Пятой авеню, Шестой авеню и такие необычайные панорамы, как Бауэри при ночном освещении, Ист-Ривер, набережные и Баттери.
Юджин подпал под гипноз таившегося в этом городе чуда, имя которому красота. Какие бурлящие толпы людей! Какой водоворот жизни! Гигантские отели, опера, театры, рестораны – все, все восхищало его своей красотой. Прелестные женщины в великолепных нарядах, вереницы желтоглазых экипажей, напоминавших чудовищных насекомых, приливы и отливы людских масс утром и вечером – вот что заставляло его забывать о своем одиночестве. У него не было ни лишних денег, ни надежд быстро добиться успеха, а потому он мог сколько угодно бродить по этим улицам, смотреть на окна домов, любоваться прекрасными женщинами и с жадностью читать в газетах о триумфах, ежечасно выпадающих на долю счастливцев, преуспевших в той или иной области. Газеты то и дело сообщали об авторе нашумевшей книги, об ученом, сделавшем новое открытие, о философе, выступившем с новой теорией, или о финансисте, основавшем крупное предприятие. Писали о готовящихся театральных постановках, о предстоящих гастролях приезжих знаменитостей, об успехах молодых девушек, впервые выезжающих в свет, и о шумных общественных кампаниях. Одно было ясно: слово принадлежит молодости и честолюбию. Если у человека выдающиеся способности – это лишь вопрос времени, когда о нем услышит мир. Юджин мечтал, что придет час и его торжества, но боялся, что очень и очень не скоро, и это часто повергало его в уныние. Перед ним лежал еще долгий путь.
Одним из его любимых занятий в те дни и вечера было бродить по улицам – и в дождь, и в туман, и в снег. Нью-Йорк притягивал его к себе и под косыми струями ливня и запорошенный снегом. Особенно любил Юджин площади. Однажды он увидел Пятую авеню в сильную метель, при свете шипящих дуговых фонарей и на следующее утро поспешил к мольберту, чтобы воссоздать эту картину в черно-белой гамме. Ничего у него не вышло – так, по крайней мере, ему казалось, – и, провозившись около часу, он с отвращением бросил кисть. Но такие зрелища привлекали его. Ему хотелось запечатлеть их на бумаге, хотелось увидеть изображенными в красках. Возможный успех в будущем служил ему единственным утешением в ту пору, когда на обед он решался потратить не более пятнадцати центов и когда во всем городе не было ни одной живой души, к кому он мог бы зайти перекинуться словом.
Характерной чертою Юджина было стремление к полной материальной независимости. Еще в Чикаго он имел возможность в тяжелые минуты написать домой и попросить помощи; он мог бы и сейчас занять у отца немного денег, но предпочитал заработать сам: пусть думают, что ему живется лучше, чем в действительности. Если бы кто-нибудь спросил Юджина, как его дела, он ответил бы, что не может пожаловаться. В таком духе Юджин и писал Анджеле, а то обстоятельство, что он все еще медлит со свадьбой, объяснял желанием добиться больших средств. Он изо всех сил старался подольше растянуть свои двести долларов и кое-что подработать мелкими заказами, как бы мизерно они ни оплачивались. Свои расходы он строго ограничил десятью долларами в неделю, и ему удавалось не выходить за пределы этой суммы.
Дом, где Юджин обосновался, не был, в сущности, предназначен для студий. Это было старое здание, занятое дешевым пансионом и меблированными комнатами, а также торговыми конторами. В верхнем этаже находились три полноценные комнаты и две темные каморки, и в каждой из них обитал какой-нибудь одинокий служитель муз. Соседом Юджина оказался мелкий работяга-иллюстратор, получивший образование в Бостоне и теперь утвердивший свой мольберт в Нью-Йорке, в надежде как-нибудь прокормиться. Вначале соседи мало общались между собой, хотя уже на второй день после переезда Юджин понял, что рядом с ним живет художник, так как в открытую дверь виден был мольберт.
Поскольку ни одна натурщица не являлась к нему с предложением своих услуг, Юджин решил обратиться в Лигу молодых художников. Он зашел к секретарю и получил у него адреса четырех натурщиц, которые не преминули откликнуться на его приглашение. Он выбрал одну из них – молодую американку шведского происхождения, отдаленно напоминавшую ему героиню повести, которую он предполагал иллюстрировать. Она была очень изящно одета, миловидная, с темными волосами, прямым носиком и чуть заостренным подбородком и с первого же взгляда понравилась Юджину. Но он стыдился своей неприглядной обстановки и потому вел себя робко. Натурщица тоже держалась скромно, и он постарался закончить эскизы возможно скорее, без лишних затрат.
Юджин не принадлежал к людям, умеющим заводить случайные знакомства, хотя довольно быстро сходился с теми, кто был равен ему по развитию. В чикагском институте искусств он был дружен с несколькими молодыми художниками, но здесь никого не знал, так как приехал без всяких рекомендаций. Все же он познакомился со своим соседом, Филиппом Шотмейером. Юджину хотелось расспросить его о том, что представляет собой художественный мир Нью-Йорка. Однако Шотмейер оказался человеком не блестящего ума и не мог ничего толком рассказать ему. Правда, Юджин узнал от него кое-что о крупнейших мастерских, о выдающихся деятелях искусства и о том, что начинающие художники работают группами. Шотмейер и сам еще год назад состоял в такой группе, но почему он теперь работает один – этого он Юджину не сообщил. Его иллюстрации появлялись в нескольких журналах – правда, мелких, однако более солидных, чем те, куда был вхож Юджин. Но одну важную услугу он оказал Юджину: он не скрывал своего восхищения его работами. Как и многие другие до него, Шотмейер разглядел в эскизах соседа что-то, выделявшее его из общей массы художников, – а он не пропускал ни одной выставки, – и однажды подсказал ему шаг, положивший начало блестящей карьере Юджина в области журнальной графики. Юджин работал в то время над одной из своих уличных сценок – дело, за которое он брался всякий раз, когда был свободен. Шотмейер как-то зашел к нему в комнату и стал следить за тем, как под его кистью оживает на полотне сценка из жизни Ист-Сайда: толпы работниц, наводняющих улицы в шесть часов вечера, по окончании работы; тесные стены зданий, один или два мигающих фонаря, несколько витрин, залитых желтым светом, и множество утопающих в тени, едва различимых лиц. Это были лишь скупые намеки, но они передавали ощущение живой толпы и пульсирующей жизни.
– А знаете, – сказал Шотмейер, – эта вещичка вам здорово удалась. По-моему, очень похоже.
– Правда? – обрадовался Юджин.
– Я уверен, что какой-нибудь журнал обязательно возьмет у вас рисунок для вкладки. Почему бы вам не отнести его в редакцию «Труф»?
«Труф» был еженедельник, которым Юджин восхищался, еще живя на Западе, так как в каждом его номере печаталась какая-нибудь цветная репродукция в разворот, и зачастую именно такие сценки, какие пытался рисовать он. Как-то всегда получалось, что, когда Юджин слишком долго безвольно плыл по течению, он нуждался в побудительном толчке, который заставил бы его действовать. Под влиянием слов Шотмейера он особенно усердно поработал над этюдом и, закончив, решил отнести его в редакцию «Труф». Заведующему художественным отделом рисунок понравился с первого же взгляда, но он ничего не сказал, а пошел показать его главному редактору.
– Вот, по-моему, настоящая находка! – И он с гордостью положил этюд на стол редактора.
– Гм, – произнес тот, оторвавшись от рукописи, которой был занят, – действительно замечательная вещь, а? Кто это принес?
– Какой-то парень по имени Витла. Я его вижу у нас впервые. Настоящий художник, верно?
– Как выразительны эти намеки на лица в глубине, – восхищался редактор. – Что вы скажете? Немного напоминает массовые сцены Доре. Хорошо сделано, а?
– Прекрасно, – вторил ему заведующий художественным отделом. – Я думаю, это будущий мастер, если только с ним ничего не случится. Надо взять у него несколько рисунков для вкладок.
– Сколько он хочет за это?
– Да он и сам, видно, не знает. Сколько дадут, столько и возьмет. Я предложу ему семьдесят пять долларов.
– Идет, – сказал редактор, отодвигая от себя лист с рисунком. – Здесь чувствуется какая-то свежая струя. С этим художником надо поддерживать знакомство.
– Я так и сделаю, – ответил тот. – Но он еще молод. Не следует слишком баловать его.
Выйдя из кабинета, он придал своему лицу выражение суровости.
– Этюд мне нравится, – сказал он. – Мы, пожалуй, возьмем его для журнала. Оставьте ваш адрес, я вам в скором времени вышлю чек.
Юджин назвал свой адрес. Сердце его радостно колотилось. Он не думал о том, сколько получит, сейчас эта мысль меньше всего занимала его, он уже видел в воображении свой этюд воспроизведенным в журнале на развернутом листе. Итак, ему действительно удалось поместить свою работу, да еще в таком журнале, как «Труф»! Теперь он может со спокойной совестью сказать, что кое-чего достиг. Он сейчас же напишет Анджеле и поделится с ней новостью. А когда выйдет журнал, пошлет ей несколько экземпляров. В дальнейшем у него будет возможность ссылаться на эту работу. А самое главное – теперь он знает, что такие сценки ему удаются.
Он шел по улице, ступая по серому булыжнику как по воздуху. Откинув голову назад, он дышал всей грудью. Воображению его уже рисовались другие сценки, которые он изобразит. Его мечты начинают сбываться, он, Юджин Витла, автор цветного разворота в журнале «Труф»! В голове у него уже готова была серия таких рисунков – все, о чем он когда-то мечтал. Ему захотелось поскорее бежать к Шотмейеру, рассказать ему о своих успехах и угостить хорошим ужином. Он даже почувствовал нежность к этому бедному ремесленнику от искусства за то, что тот подал ему такой удачный совет.
– Послушайте, Шотмейер, – сказал он, просовывая голову в его дверь, – сегодня мы идем с вами ужинать! «Труф» взял мой рисунок.
– Вот это замечательно! – воскликнул сосед без малейшего признака зависти. – Очень рад за вас. Так я и думал.
Юджин чуть не прослезился. Бедняга Шотмейер! Не бог весть какой художник, но сердце у него золотое. Никогда он не забудет его доброты.