Из окна гостиницы было видно, как внизу по узкой Тверской улице движется медленным, черным потоком народ, – шевелятся головы, картузы, картузы, картузы, шапки, платки, желтые пятна лиц. Во всех окнах – любопытные, на крышах мальчишки.
Екатерина Дмитриевна, в поднятой до бровей вуали, говорила, стоя у окна и беря то Телегина, то Дашу горячими пальцами за руки:
– Как это страшно!.. Как это страшно!
– Екатерина Дмитриевна, уверяю вас, – настроение в городе самое мирное, – говорил Иван Ильич, – до вашего прихода я бегал к Кремлю, – там ведутся переговоры, очевидно, арсенал будет сдан без выстрела…
– Но зачем они туда идут?.. Смотрите – сколько народу… Что они хотят делать?..
Даша глядела на волнующийся поток голов, на очертания крыш и башен. Утро было мглистое и мягкое. Вдали, над крестами и тускло-золотыми куполами кремлевских соборов, над раскоряченными орлами на островерхих башнях, кружились стаи галок, садились на кресты, снимались, исчезали в мглистой вышине.
Даше казалось, что какие-то великие реки прорвали лед и разливаются по земле и что она, вместе с милым ей человеком, подхвачена этим потоком, и теперь – только крепко держаться за его руку, только любить. Сердце билось тревогой и радостью, как у птицы в вышине.
– Я хочу все видеть, пойдемте на улицу, – сказала Катя, запахивая шубку.
Кирпично-грязное здание с колоннами, похожими на бутылки, всё в балясинах, балкончиках и башенках, – главный штаб революционеров, – Городская дума, было убрано красными флагами. Кумачовые тряпки обвивали колонны, висели над шатром главного крыльца. Перед крыльцом на мерзлой мостовой стояли четыре серые пушки на высоких колесах. На крыльце сидели, согнувшись, пулеметчики с пучками красных лент на погонах. Большие толпы народу глядели с веселой жутью на красные флаги, пыльно-черные окна Думы. Когда на балкончике над крыльцом появлялась маленькая, как жучок, возбужденная фигурка и, взмахивая руками, что-то беззвучно кричала, – в толпе поднималось радостное рычание.
Наглядевшись на флаги и пушки, народ уходил по изъеденному оттепелью, грязному снегу через глубокие арки Иверской на Красную площадь, где у Спасских и у Никольских ворот восставшие воинские части вели переговоры с выборными от запасного полка, сидевшего, затворившись, в Кремле. В сереньком свете дня особенно древними казались огромные толщи высоких, облупленных кремлевских стен и квадратных башен, с зелеными черепичными шатрами и двуглавыми орлами на шпилях. Стаи галок кружились над печальными этими местами, над взволнованной, как от светопреставления, простонародной толпой и улетали за Китай-город, за Москву-реку.
Катя, Даша и Телегин были принесены толпой к самому крыльцу Думы. От Тверской, по всей площади, все усиливаясь, шел крик. Летели кверху шапки, трепались в руках носовые платки.
– Товарищи, посторонитесь… Товарищи, соблюдайте законность! – раздались молодые, взволнованные голоса. Сквозь неохотно расступавшуюся толпу пробивались к крыльцу Думы, размахивая винтовками, четыре гимназиста и хорошенькая, растрепанная барышня с саблей в руке. Они вели арестованных десять человек городовых, огромного роста усатых мужиков с закрученными за спиной руками, с опущенными, хмурыми лицами. Впереди шел пристав, без фуражки; на сизо-бритой голове его у виска чернела запекшаяся кровь; рыжими, яркими глазами он торопливо перебегал по ухмыляющимся лицам толпы; погоны на пальто его были сорваны с мясом.
– Дождались, соколики! – говорили в толпе.
– Пошутили над нами, – будя…
– Поцарствовали…
– Племя проклятое!.. Фараоны!..
– Схватить их и зачать мучить…
– Ребята, наваливайся!..
– Товарищи, товарищи, пропустите, соблюдайте революционный порядок! – сорванными голосами кричали гимназисты; взбежали, подталкивая городовых, на крыльцо Думы и скрылись в больших дверях. Туда же за ними протиснулось несколько человек, в числе их – Катя, Даша и Телегин.
В голом, высоком, тускло освещенном вестибюле, на мокром полу сидели на корточках пулеметчики у аппаратов. Толстощекий студент, одуревший, видимо, от крика и усталости, кричал, кидаясь ко всем входящим:
– Знать ничего не хочу! Пропуск!
Иные показывали ему пропуска, иные просто, махнув рукой, уходили по широкой лестнице во второй этаж. Во втором этаже, в широких коридорах, у стен сидели и лежали пыльные, сонные и молчаливые солдаты, не выпуская из рук винтовок. Иные лениво жевали хлеб, иные похрапывали, поджав коленки. Мимо них толкался праздный народ, читая диковинные надписи, прибитые на бумажках к дверям, оглядываясь на бегающих из комнаты в комнату, возбужденных до последней человеческой возможности, осипших комиссаров.
Катя, Даша и Телегин, наглядевшись на все эти чудеса, протискались, наконец, в двухсветную залу с линяло-пурпуровыми занавесами на огромных окнах, с обитыми пурпуром полукруглыми скамьями амфитеатра. На передней стене двухсаженными черными заплатами зияли пустые золоченые рамы императорских портретов, перед ними, в откинутой бронзовой мантии, стояла мраморная Екатерина, улыбаясь приветливо и лукаво народу своему.
На скамьях амфитеатра сидели, развалясь, подпирая головы, потемневшие, обросшие щетиной, измученные люди. Несколько человек спало, уткнувшись лицом в пюпитры. Иные нехотя сдирали кожицу с кусочков колбасы, ели хлеб. Внизу, перед улыбающейся Екатериной, у зеленого, с золотой бахромой, длинного стола сидели в черных рубашках, в рваных пиджаках молодые, скуластые люди с осунувшимися лицами. Один из них, длинноволосый и бородатый, соломенного цвета, лупил яйцо, бросая кожуру на зеленое сукно. Даша вдруг с мучительным омерзением стала припоминать, – где она видела такого же человека, лупившего яйцо, и смертельную свою тоску, и окно, затянутое паутиной?
– Даша, видишь – товарищ Кузьма за столом, – сказала Катя.
К товарищу Кузьме в это время подошла рысцой стриженая, востроносая барышня и начала что-то шептать. Он слушал, не оборачиваясь, жуя яйцо, потом встал и, цыкая зубом, сказал:
– Городской голова Гучков вторично заявил, что рабочим оружие выдано не будет. Предлагаю голосовать без прений протест против действий революционного комитета, принявшего буржуазно-реакционную окраску.
На скамьях амфитеатра проявилось некоторое движение. Кто-то поднял от пюпитра голову, зевнул и вытянул перед собой заскорузлую руку. Все руки поднялись.
Телегин, наконец, допытался (спросив у малорослого гимназиста, озабоченно курившего папиросу), что здесь, в Екатерининском зале, происходит, не прерывающееся вторые сутки, заседание совета рабочих депутатов.
В обеденное время смирные мужики запасного полка, сидевшие в Кремле, увидели дымок походных кухонь на Красной площади, – сдались и отворили ворота. По всей площади пошел крик, полетели шапки. На Лобное место, где лежал когда-то нагишом, в звериной маске, со скоморошьей дудкой на животе, убитый Лжедмитрий, откуда выкрикивали и скидывали царей, откуда читаны были все вольности и все неволи народа русского, на небольшой этот бугорок, много раз зараставший лопухами и снова заливаемый кровью, взошел солдатик в заскорузлой шинеленке и, кланяясь и обеими руками надвигая на уши папаху, начал говорить что-то непонятное и путаное, – за шумом никто не разобрал. Солдатик был совсем захудалый, выскребленный последней мобилизацией из никому не известного захолустья, – все же барыня какая-то в съехавшей набок шляпке с перьями полезла его целовать, потом его стащили с Лобного места, подняли на руки и с криками понесли.
На Тверской в это время, против дома генерал-губернатора, молодец из толпы взобрался на памятник Скобелеву и привязал ему к сабле красный лоскут. Кричали ура. Несколько загадочных личностей пробрались с переулка в охранное отделение, и было слышно, как там летели стекла, потом повалил дым. Кричали ура. На Тверском бульваре у памятника Пушкина известная писательница говорила, заливаясь слезами, о заре новой жизни и потом, при помощи мужа своего, тоже писателя, воткнула в руку задумчиво стоящему Пушкину красный флажок. В толпе кричали – ура. Весь город был как пьяный весь этот день. До поздней ночи никто не шел по домам, собирались кучами, говорили, плакали от радости, обнимались, ждали каких-то телеграмм. После трех лет уныния, ненависти и крови растопилась, перелилась через края доверчивая, ленивая, не знающая меры славянская душа.
Катя, Даша и Телегин вернулись домой в сумерки. Оказалось, – горничная Лиза ушла на Пречистенский бульвар, на митинг, кухарка же заперлась на кухне и воет глухим голосом. Катя насилу допросилась, чтобы она открыла дверь:
– Что с вами, Марфуша?
– Царя нашего убили-и-и, – проговорила она, закрывая рукой толстый, распухший от слез рот. От нее пахло спиртом.
– Какие вы глупости говорите, – с досадой сказала Катя, – никто его не убивал.
Она поставила чайник на газ и пошла накрывать на стол. Даша лежала в гостиной на диване, в ногах ее сидел Телегин. Даша сказала:
– Иван, милый, если я нечаянно засну, ты меня разбуди, когда чай подадут, – очень чаю хочется.
Она поворочалась, положила ладони под щеку и проговорила уже сонным, детским голосом:
– Очень тебя люблю.
В сумерках белел пуховый платок, в который завернулась Даша. Ее дыхания не было слышно. Иван Ильич сидел, не двигаясь, – сердце его было полно. В глубине комнаты появился в дверной щели свет, зазвенели чайные ложечки, потом дверь раскрылась, вошла Катя, села рядом с Иваном Ильичом на валик дивана, обхватила колено и после молчания спросила вполголоса:
– Даша заснула?
– Она просила разбудить к чаю.
– А на кухне Марфуша ревет, что царя убили. Иван Ильич, что будет?.. Такое чувство, что все плотины прорваны… И сердце болит: – тревожусь за Николая Ивановича… Дружок, я попрошу вас пораньше, завтра, – пошлите ему телеграмму… Скажите, – а когда вы думаете ехать с Дашей в Петроград?
Иван Ильич не ответил. Катя повернула к нему голову, внимательно вгляделась в лицо большими, совсем как Дашины, но только женскими, серьезными глазами, улыбнулась нежно и грустно, вздохнула, привлекла Ивана Ильича и поцеловала в лоб.
С утра, на следующий день, весь город высыпал на улицу. По Тверской, сквозь гущу народа, под несмолкаемые крики – ура – двигались грузовые платформы с солдатами. На глухо громыхающих пушках ехали верхом мальчишки. По грязным кучам снега, вдоль тротуаров, стояли, охраняя порядок, молоденькие барышни, с поднятыми саблями и напряженными личиками, и вооруженные гимназисты, не знающие пощады, – это была вольная милиция. Лавочники, взобравшись на лесенки, сбивали с вывесок императорские орлы. Какие-то чахоточные девушки – работницы с табачной фабрики – ходили по городу с портретом Льва Толстого, и он сурово посматривал из-под насупленных бровей на все эти чудеса. Казалось, – не может быть больше ни войны, ни ненависти: – казалось – нужно еще куда-то, на какую-то высоченную колокольню вздернуть красное знамя, и весь мир поймет, что мы все братья, что нет другой силы на свете, – только радость, свобода, любовь, жизнь…
Когда телеграммы принесли потрясающую весть об отречении царя и о передаче державы Михаилу и об его отказе от венца, в свою очередь, – никто особенно не был потрясен: казалось – не таких еще чудес нужно ждать в эти дни.
Над неровными линиями крыш, над оранжевым закатом в прозрачной бездне неба переливалась звезда. Голые сучья лип чернели четко и неподвижно. Под ними было совсем темно; хрустели застывшие лужицы на тротуаре. Даша остановилась и, не выпуская соединенных рук, которыми держала под руку Ивана Ильича, глядела через низенькую ограду на затеплившийся свет в древнем, глубоком окошечке церкви – Николы на Курьих Ножках.
Церковка и дворик были в тени, под липами. Вдалеке хлопнула дверь, и через дворик пошел, хрустя валенками, низенький человек в длинном, до земли, пальто, в шляпе грибом. Было слышно, как он зазвенел ключами и стал не спеша подниматься на колокольню.
– Пономарь звонить пошел, – прошептала Даша и подняла голову. На золоте небольшого купола колокольни лежал отсвет заката.
– Бум-м-м, – ударил колокол, триста лет созывавший жителей к покою души перед сном грядущим. Даша перекрестилась. Мгновенно в памяти Ивана Ильича встала часовенка и на пороге ее молча плачущая женщина в белой свитке, с мертвым ребеночком на коленях. Иван Ильич крепко прижал локтем Дашину руку. Даша взглянула на него, как бы спрашивая, – что? Вгляделась, – рот ее стал серьезный.
– Ты хочешь? – спросила она быстрым шепотом. – Здесь, сейчас?..
Иван Ильич широко улыбнулся. Даша нахмурилась, потопала ботиками, стала глядеть в сторону.
– Даша, ты рассердилась на меня?
– Да.
– Но ведь нас никто же сейчас не станет венчать.
– Безразлично… Я сказала глупость, – это ясно. Но ты улыбнулся, – это очень обидно… Ничего нет смешного, – когда идешь под руку с человеком, которого любишь больше всего на свете и видишь огонь в окошке, – зайти и обвенчаться… – Даша подумала и опять взяла Ивана Ильича под руку. – Но ты меня понимаешь?
– Да, да…
– Хорошо, я больше не сержусь.
– Граждане, солдаты отныне свободной русской армии, мне выпала редкая честь поздравить вас со светлым праздником: цепи рабства разбиты, в три дня, без единой капли крови, русский народ совершил величайшую в истории революцию. Кровавый царь Николай отрекся от престола, царские министры арестованы, Михаил, наследник престола, сам отклонил от себя непосильный венец. Ныне вся полнота власти передана народу. Во главе государства стало Временное правительство для того, чтобы в возможно скорейший срок произвести выборы во Всероссийское Учредительное собрание на основании прямого, всеобщего, равного и тайного голосования… Отныне – да здравствует Русская Революция, да здравствует Учредительное собрание, да здравствует Временное правительство…
– Ур-ра-а-а-а, – протяжно заревела тысячеголосая толпа солдат. Николай Иванович Смоковников вынул из кармана замшевого френча большой, защитного цвета, платок и вытер шею, лицо и бороду. Говорил он, стоя на сколоченной из досок трибуне, куда нужно было взбираться по перекладинам. За его спиной стоял командир полка, Тетькин, недавно произведенный в полковники, – обветренное, с короткой бородкой, с мясистым носом, лицо его изображало напряженное внимание. Когда раздалось, – ура, – он озабоченно поднес ладонь ребром к козырьку. Перед трибуной на ровном поле с черными проталинами и грязными пятнами снега стояли солдаты, тысячи две человек, без оружия, в железных шапках, в распоясанных, мятых шинелях, и слушали, разинув рты, удивительные слова, которые говорил им багровый, как индюк, барин. Вдалеке, в серенькой мгле, торчали обгоревшие трубы деревни. За ней начинались немецкие позиции. Несколько лохматых ворон летело через это унылое, мертвое поле.
– Солдаты! – вытянув перед собой руку с растопыренными пальцами, продолжал Николай Иванович, и шея его налилась кровью, – еще вчера вы были нижними чинами, бессловесным стадом, которое царская ставка бросала на убой… Вас не спрашивали, за что вы должны умирать… Вас секли за провинности и расстреливали без суда. – (Полковник Тетькин кашлянул, переступил с ноги на ногу, но промолчал и вновь нагнул голову, внимательно слушая.) – Я, назначенный Временным правительством, комиссар армий Западного фронта, объявляю вам, – Николай Иванович стиснул пальцы, как бы захватывая узду, – отныне нет более нижних чинов. Название отменяется. Отныне вы, солдаты, равноправные граждане Государства Российского: разницы больше нет между солдатом и командующим армией. Названия – ваше благородие, ваше высокоблагородие, ваше превосходительство – отменяются. Отныне вы говорите, – «здравствуйте, господин генерал», или: «нет, господин генерал», «да, господин генерал». Унизительные ответы: «точно так» и «никак нет» – отменяются. Отдача чести солдатом какому бы то ни было офицерскому чину – отменяется навсегда. Вы можете здороваться за руку с генералом, если вам охота…
– Го, го, го, – весело прокатилось по толпе солдат. Улыбался и полковник Тетькин, помаргивая испуганно.
– И, наконец, самое главное: солдаты, прежде война велась царским правительством, нынче она ведется народом – вами. Посему Временное правительства предлагает вам образовать во всех армиях солдатские комитеты – ротные, батальонные, полковые и т. д., вплоть до армейских… Посылайте в комитеты товарищей, которым вы доверяете!.. Отныне солдатский палец будет гулять по военной карте рядом с карандашом главковерха… Солдаты, я поздравляю вас с главнейшим завоеванием революции…
Криками – урааа – опять зашумело все поле. Тетькин стоял навытяжку, держа под козырек. Лицо у него стало серое, и глаза с покорным ужасом были устремлены на Николая Ивановича. Из толпы начали кричать:
– А скоро замиряться с немцами станем?
– Мыла сколько выдавать будут на человека?
– Господин комиссар, а за воровство комитеты будут судить или суд?
– У меня жалоба, господин…
– Я насчет отпуска, у меня живот больной…
– Третий месяц в окопах гнием… Износились…
– Господин комиссар, как же у нас теперь, – короля что ли станут выбирать в Петербурге?..
Чтобы лучше отвечать на вопросы, Николай Иванович слез на землю, и его сейчас же окружили возбужденные, крепко пахнущие солдаты. Полковник Тетькин, облокотясь о перила трибуны, глядел, как в гуще железных шапок двигалась, крутясь и удаляясь, непокрытая, стриженая голова и жирный затылок военного комиссара. Один из солдат, рыжеватый, радостно злой, в шинели внакидку (Тетькин хорошо знал его, – крикун и озорник из телефонной роты), поймал Николая Ивановича за ремень френча и, бегая кругом глазами, начал спрашивать:
– Господин военный комиссар, вы нам сладко говорили, мы вас сладко слушали… Теперь вы на мой вопрос ответьте… Можете вы на мой вопрос ответить или не можете, – так вы мне и скажите…
Солдаты радостно зашумели и сдвинулись теснее. Полковник Тетькин нахмурился и озабоченно полез с трибуны.
– Я вам поставлю вопрос, – говорил солдат, почти касаясь черным ногтем носа Николая Ивановича, – получил я из деревни письмо, сдохла у меня дома коровешка, сам я безлошадный, и хозяйка моя с детьми пошла по миру, просить у людей куски… Значит, теперь имеете вы право меня расстрелять за дезертирство? – я вас спрашиваю…
– Если личное благополучие вам дороже свободы, – предайте ее, предайте ее, как Иуда, и Россия вам бросит в глаза: – вы недостойны быть солдатом революционной армии… Идите домой! – резко крикнул Николай Иванович.
– Да вы на меня не кричите!
– Ты кто такой, чтоб на нас кричать!
– Солдаты, – Николай Иванович поднялся на цыпочки, – здесь происходит недоразумение… Первый завет революции, господа, – это верность нашим союзникам… Свободная, революционная русская армия со свежей силой должна обрушиться на злейшего врага свободы, на империалистическую Германию…
– А ты сам-то кормил вшей в окопах? – раздался чей-то грубый голос.
– Он их сроду и не видал…
– Подари ему тройку на разводку…
– Ты нам про свободу не говори, ты нам про войну говори: – мы три года воюем… Это вам хорошо в тылу брюхо отращивать, а нам знать надо, как войну кончать…
– Солдаты, – воскликнул опять Николай Иванович, – знамя революции поднято: свобода и война до последней победы…
– Вот, черт, дурак непонятный…
– Да мы три года воюем, победы не видали…
– А зачем тогда царя скидывали?..
– Они нарочно царя скинули, он им мешал войну затягивать…
– Что вы на него смотрите, товарищи, он подкупленный…
– Подосланный, сразу видно…
Полковник Тетькин, раздвигая локтями солдат, протискивался к Николаю Ивановичу и видел, как сутулый, огромный, черный артиллерист схватил комиссара за грудь и, тряся, кричал в лицо:
– Зачем ты сюда приехал?.. Говори – зачем приехал?..
Круглый затылок Николая Ивановича уходил в шею, вздернутая борода, точно нарисованная на щеках, моталась. Отталкивая солдата, он разорвал ему судорожными пальцами ворот рубахи. Солдат, сморщившись, сдернул с себя железный шлем и с силой ударил им Николая Ивановича несколько раз в голову и лицо…
На ступеньке подъезда большого ювелирного магазина «Муравейник и К°» сидели ночной сторож в тулупе и милицейский, тихонький мужичок в солдатской шинели и в картузе с нашитой по околышу красной ленточкой. Покатая улица была пуста, зеркальные окна контор и магазинов – темны и закрыты решетками. По улице с шорохом гнало лист смятой газеты. Мартовский, студеный ветерок посвистывал в еще голых акациях, и черная путаница их теней шевелилась на мостовой. Луна, по-южному яркая и живая, как медуза, высоко стояла над городом. Сторож в тулупе рассказывал не спеша, вполголоса:
– …Выскочил он из кабинета и говорит: никогда я этому не поверю, покуда мне телеграмму не покажете… Тут ему чиновники и показывают телеграмму: отречение Государя Императора. Прочитал губернатор эту телеграмму, да как зальется слезами…
– Ай, ай, ай, – сказал милицейский.
– А через три дня ему и отставка…
– За что?
– Значит, за то, что он губернатор, – нынче их упразднили.
– Так.
– Объявили свободу, – значит каждый сам себя теперь управляет…
– Ну, да, – вроде, как самосудом управляемся…
– Ну, хорошо… Пошел я давеча на кухню в губернаторский дворец, там Степан, швейцар, – кум мне, конечно… Медали все, картузы с галуном в сундук спрятал, шапчонка на нем нарочно рваная какая-то, увидал меня: «Ну, что, говорит, дожили? Я, говорит, на старости лет таким теперь людям двери отворяю, каких раньше бывало – позовешь городового, да и ведешь в участок…»
– Ай, ай, ай, – опять сказал милицейский.
– И рассказал он мне, почему пришлось царю нашему отрекаться… Жил царь об эту пору в Могилеве, и вдруг говорят ему по прямому проводу, что, мол, так и так, – народ в Петербурге бунтуется, солдаты против народа идти не хотят, а хотят они разбегаться по домам. Ну, думает государь, – это еще полбеды. Созвал он всех генералов, вышел к ним и говорит: в Петербурге народ бунтует, царству моему приходит опасность, что мне делать? – говорите ваше заключение, – и смотрит на генералов. А генералы, братец ты мой, заключение не говорят, и все в сторону отвернулись.
– Вот беда-то…
– Один только из них не отвернулся от него, – пьяненький старичок генерал. «Ваше величество, – говорит, – прикажите – и я грудью сейчас за вас лягу». Покачал государь головой, горько усмехнулся: «Изо всех, говорит, верных слуг один мне верный остался, да и тот с утра каждый день пьяный. Видно – так тому и быть, – дайте мне бумагу, подпишу отречение»…
По улице в это время мимо подъезда прошел в лунном свету высокий человек. Верхняя половина его лица была в тени от козырька кепки. Левый, пустой, рукав серого пальто был засунут в карман. Он повернул лицо к сидящим, и отчетливо забелели его зубы. Он прошел, оставляя на камнях влажные следы твердых, длинных ступней.
– Четвертый раз человек этот приходит, – тихо сказал сторож.
Вдали на соборной колокольне медленно пробило два часа, и сейчас же стали слышны крики вторых петухов за рекой, в слободе.
Сторож вынул коробок спичек, осторожно почиркал, зажег огонек и сильно засопел трубкой, раскурив – сплюнул шага на три.
– Откуда только жулики эти берутся, – сказал он, – объявили свободу, и наехало их в город несколько тысяч. Из «Люкса» швейцар мне говорил: заведомо, говорит, у нас в гостинице стоит не меньше тридцати душ грабителей, – все лучшие нумера заняли. По мелочам не работают, банк ограбить – это их дело, – артисты. – Милицейский вздохнул участливо, попросил огоньку. На улице опять появился безрукий, – он шел прямо к сторожам. Они, замолчав, глядели на него. Вдруг сторож шепнул скороговоркой:
– Пропали мы, Иван. Давай свисток.
Милицейский потянулся было за свистком, но безрукий большим прыжком подскочил к нему и ударил ногой в грудь. Милицейский съехал боком на тротуар. Сторож сказал тихо, дрожащим голосом:
– Ваше здоровье, вы поаккуратнее, ведь мы люди подневольные.
– Молчи, – ответил безрукий. Из-за угла в это время вывернул без шума длинный автомобиль, остановился, из него выскочило шесть человек в солдатских шинелях, в австрийских куртках, – двое стали на улице, настороже, двое, не говоря ни слова, повалили сторожа и милицейского ничком и стали крутить им руки, двое зазвенели отмычками у двери в ювелирный магазин. Безрукий говорил вполголоса:
– Сволочи, тише!
Дверь подалась, безрукий и двое громил быстро вошли в магазин. Все это делалось молча, без шума. Молча, не двигаясь, лежали связанные сторожа. На той стороне улицы, в тени, появился запоздавший прохожий, но, увидав, что грабят, – молча пустился бежать. Спустя недолгое время безрукий с товарищами вышли из магазина, – они держали сверточки черного бархата. Один из налетчиков, карауливший связанных сторожей, спросил у безрукого:
– А с этими что?..
– Вывести в расход.
Налетчик вытянул из кармана венгерской куртки маузер, взглянул, любуясь, как он блестит на луне, и подошел к лежащим сторожам. Два выстрела гулко прокатились по улице. Автомобиль полным ходом помчался в тени акаций и скрылся за поворотом.
Елизавета Киевна ходила по своей комнате в гостинице «Люкс», останавливалась у приоткрытого окна, прислушивалась и курила. На ней поверх тонкой рубашки и кружевной юбки была накинута дорогая шуба. В комнате пахло духами и сигарами, повсюду валялась одежда и белье, кровать была не прибрана.
Когда послышался шум автомобиля, Елизавета Киевна высунулась в окно, но ничего не увидала, – ветер, певший в телеграфных проволоках, остудил ее тело под шубкой. Она захлопнула окно и опять начала ходить и курить. Щека у нее подергивалась. Прошло долгое время, и вдруг грохнули вдали два выстрела. Елизавета Киевна выронила папироску и стояла, усмехаясь жалобно и кротко. Но выстрелов больше не было. Тогда она подняла руки к растрепанной голове, сжала ее и легла бочком на постель. Но пролежала недолго, – вскочила, села на диванчик перед столом, покрытым ковровой, залитой пятнами скатертью, сначала пальцами, потом зубами вытащила пробку из бутылки и, куря и усмехаясь, принялась тянуть коньяк углом рта из длинной рюмочки.
Вдруг она сильно вздрогнула и обернулась, – в дверь скреблись. Она живо соскочила с дивана и повернула ключ. Вошел Александр Иванович Жиров, в бархатной тужурке, с мягким, большим галстуком; вытянутая кверху голова его была обрита; лицо – бледное до зелени; влажный рот усмехался, открывая гнилые зубы. Елизавета Киевна вернулась к дивану и села, подобрав ноги, прикрывая кое-как воротником шубы голые плечи и грудь.
– Хочешь коньяку, пей, – сказала она. Жиров сел напротив и налил рюмочку. Ввалившиеся глаза его, черные и без блеска, уставились в лицо Елизаветы Киевны.
– Ты что думаешь, Аркадий двоих все-таки убил, – сказал он вполголоса. Елизавета Киевна проглотила слюну. – Я сейчас оттуда, Лиза. У магазина – толпа, крик. Муравейник – в подштанниках, рвет на себе бороду. Убиты два сторожа. – У Жирова затряслись губы. Елизавета Киевна пододвинула по столу рюмку, он, наливая, перелил через край и с длинной усмешкой омочил палец, потер за ухом. Елизавета Киевна выпила. – Знаешь, Лиза, что мне странно, – как мы хорошо сегодня обедали, было приподнято, я читал стихи, ты была весела, Аркадий мил… А потом эти два сторожа, ничком, как мешки, у каждого от головы, – черная лужа… Это как-то мне смяло нервы! – Он вынул из кармана тужурки серебряную коробочку, осыпанную алмазами, осторожно приподнял крышечку, взял щепоть белого порошку и сильно втянул его носом, глаза его увлажнились. – Мне часто представляется какой-то огромный пустой город… Я брожу по улицам. Между камней – трава. Окна пустынны. Вдали – великолепный закат. Это город моей меланхолии. В нем нет людей, только в глубине переулка одинокая женская фигура… Почему-то это всегда ты, Лиза… – Покачиваясь на стуле, он пустил струю дыма под люстру. – Да, убийство, конечно, высшее проявление воли. Нужно, чтобы в убийстве был восторг. Но убивать ночных сторожей, потом не спать всю ночь, трястись от отвращения, – бррр! Аркадий умен и смел, но он все-таки воришка, убивающий из-за угла…
– Я тебя выброшу из комнаты! – хрипло, вдруг, проговорила Елизавета Киевна. – Не смеешь мне так говорить! – Она совсем откинула шубу и, полуголая, облокотилась о стол, подперла ладонями щеки. – Ты – мразь… Липкая сволочь… Презираю тебя…
Жиров с наслаждением зажмурился, придвинул стул ближе к Елизавете Киевне. – Я люблю и высоко ценю Аркадия, – сказал он горловым баском, – я ему многим обязан… Но он практик… Он потерял руководящую нить… Помнишь разговоры в «Шато Кабернэ»?.. Тогда у него был пафос. А что теперь? – за три месяца – двенадцать ограбленных магазинов да человек тридцать убитых. Он кончит тем, что уедет в Гельсингфорс и откроет банкирскую контору…
– Подлец, подлец, – уже спокойно проговорила Елизавета Киевна, продолжая подпирать щеки, – живет на наши деньги, нюхает кокаин целыми днями, всего ему мало…
– Да, мне всего этого мало, – грубо сказал Жиров, снял с мизинца перстень с засверкавшим камнем и швырнул его под стол. – Ты, кажется, забываешь, кто такой – я! – Он встал и пошел к двери. Елизавета Киевна попросила тихо, почти жалобно:
– Саша, не уходи…
После некоторого колебания он вернулся, выпил коньяку, понюхал из коробочки и отогнул штору на окне: – Светает, – сказал он. Елизавета Киевна замотала головой.
– Слушай меня внимательно, – заговорил Жиров, проводя рукой по лицу, – Аркадий должен достать много миллионов денег. Мы втроем создаем центр, мы называемся – «Центральный Комитет Планетарного Переворота». Социализм – к черту. Мы чистые анархисты-планетарцы… – Елизавета Киевна внимательно взглянула на Жирова, в близоруких глазах ее мелькнула искорка. Он продолжал, блестя обритым, длинным черепом под люстрой: – Мы должны немедленно же начать создавать целую сеть агентов во всех городах мира. В этом ты окажешь огромную помощь, Лиза… Ты одна умеешь находить людей с никогда не утоляемой жаждой преступления… Мы начнем взрывать парламенты, дворцы, арсеналы… Начнется паника, грабежи и убийства… Мы взорвем вокзалы, железнодорожные мосты, гавани… Будет хаос и самоистребление… Тогда мы овладеем властью… Мы приступим к самому главному: мы сгоним миллионы людей к экватору и там будем рыть гигантскую шахту, много верст глубины… Она будет обложена сталью. Мы опустим в эту пушку огромные массы динамита и взорвем их… Это не бред, это возможно… Я справлялся у инженеров… Мы сбросим Землю с орбиты. Земля, как ракета, сорвется с проклятой математической кривой и помчится в дикое пространство… небесное равновесие будет нарушено к чертям… Планеты и звезды сойдут со своих орбит… В небе начнется трескотня, миры будут сталкиваться, лопаться, как орехи… Мы влетим в какое-то солнце и вспыхнем… Лиза, вот для чего стоит жить…